Довлатов Сергей

Ремесло


   Сергей Довлатов
   Ремесло
   Памяти Карла
   * Часть первая. Невидимая книга. *
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   С тревожным чувством берусь я за перо. Кого интересуют признания литературного неудачника?
   Что поучительного в его исповеди?
   Да и жизнь моя лишена внешнего трагизма. Я абсолютно здоров. У меня есть любящая родня. Мне всегда готовы предоставить работу, которая обеспечит нормальное биологическое существование.
   Мало того, я обладаю преимуществами. Мне без труда удается располагать к себе людей. Я совершил десятки поступков, уголовно наказуемых и оставшихся безнаказанными.
   Я дважды был женат, и оба раза счастливо.
   Наконец, у меня есть собака. А это уже излишество.
   Тогда почему же я ощущаю себя на грани физической катастрофы? Откуда у меня чувство безнадежной жизненной непригодности? В чем причина моей тоски?
   Я хочу в этом разобраться. Постоянно думаю об этом. Мечтаю и надеюсь вызвать призрак счастья...
   Мне жаль, что прозвучало это слово.
   Ведь представления, которые оно рождает, безграничны до нуля.
   Я знал человека, всерьез утверждавшего, что он будет абсолютно счастлив, если жилконтора заменит ему фановую трубу...
   Суетное чувство тревожит меня. Ага, подумают, Возомнил себя непризнанным гением!
   Да нет же! В этом-то и дело, что нет! Я выслушал сотни, тысячи откликов на мои рассказы. И никогда, ни в единой, самой убогой, самой фантастической петербургской компании меня не объявляли гением.
   Даже когда объявляли таковыми Горецкого и Харитоненко.
   (Поясню. Горецкий - автор романа, представляющего собой девять листов засвеченной фотобумаги.
   Главное же действующее лицо наиболее зрелого романа Харитоненко презерватив. )
   Тринадцать лет назад я взялся за перо. Написал роман, семь повестей и четыреста коротких вещей.
   (На ощупь - побольше, чем Гоголь! ) Я убежден, что мы с Гоголем обладаем равными авторскими правами.
   (Обязанности разные. ) Как минимум, одним неотъемлемым правом. Правом обнародовать написанное.
   То есть правом бессмертия или неудачи.
   За что же моя рядовая, честная, единственная склонность подавляется бесчисленными органами, лицами, институтами великого государства??
   Я должен это понять.
   Не буду утруждать себя композицией. Сумбурно, длинно и невнятно попытаюсь изложить свою "творческую" биографию. Это будут приключения моих рукописей. Портреты знакомых. Документы...
   Как же назвать мне все это - "Досье"? "Записки одного литератора"? "Сочинение на вольную тему"?
   Разве это важно? Книга-то невидимая...
   За окном - ленинградские крыши, антенны, бледное небо.
   Катя готовит уроки, фокстерьер Глафира, похожая на березовую чурочку, сидит у ее ног и думает обо мне.
   А передо мной лист бумаги. И я пересекаю эту белую заснеженную равнину - - один.
   Лист бумаги - счастье и проклятие! Лист бумаги - наказание мое...
   Предисловие, однако, затянулось. Начнем. Начнем хотя бы с этого.
   ПЕРВЫЙ КРИТИК
   До революции Агния Францевна Мау была придворным венерологом. Прошло шестьдесят лет. Навсегда сохранила Агния Францевна горделивый дворцовый апломб и прямоту клинициста. Это Мау сказала нашему квартуполиомоченному полковнику Тихомирову, отдавившему лапу ее болонке:
   - Вы - страшное говно, мон колонель, не обессудьте!..
   Тихомиров жил напротив, загнанный в отвратительную коммуналку своим партийным бескорыстием.
   Он добивался власти и ненавидел Мау за ее аристократическое происхождение. (У самого Тихомирова происхождения не было вообще. Его породили директивы. )
   - Ведьма! - грохотал он. - фашистка! Какать в одном поле не сяду!..
   Старуха поднимала голову так резко, что взлетал ее крошечный золотой медальон:
   - Неужели какать рядом с вами такая уж большая честь?!
   Тусклые перья на ее шляпе гневно вздрагивали...
   Для Тихомирова я был чересчур изыскан. Для Мау - безнадежно вульгарен. Но против Агнии Францевны у меня было сильное оружие - вежливость.
   А Тихомирова вежливость настораживала.
   Он знал, что вежливость маскирует пороки.
   И вот однажды я беседовал по коммунальному телефону. Беседа эта страшно раздражала Тихомирова чрезмерным умственным изобилием. Раз десять Тихомиров проследовал узкой коммунальной трассой.
   Трижды ходил в уборную. Заваривал чай. До полярного сияния начистил лишенные индивидуальности ботинки. Даже зачем-то возил свой мопед на кухню и обратно.
   А я все говорил. Я говорил, что Лев Толстой по сути дела - обыватель. Что Достоевский сродни постимпрессионизму. Что апперцепция у Бальзака неорганична. Что Люда Федосеенко сделала аборт.
   Что американской прозе не хватает космополитического фермента...
   И Тихомиров не выдержал.
   Умышленно задев меня пологим животом, он рявкнул:
   - Писатель! Смотрите-ка - писатель! Да это же писатель!.. Расстреливать надо таких писателей!..
   Знал бы я тогда, что этот вопль расслабленного умственной перегрузкой квартуполномоченного на долгие годы определит мою жизнь.
   "... Расстреливать надо таких писателей!.. "
   Кажется, я допускаю ошибку. Необходима какая-то последовательность. Например, хронологическая.
   Первый литературный импульс - вот с чего я начну.
   Это было в октябре 1941 года. Башкирия, Уфа, эвакуация, мне - три недели.
   Когда-то я записал этот случай...
   СУДЬБА
   Мой отец был режиссером драматического театра.
   Мать была в этом театре актрисой. Война не разлучила их.
   Они расстались значительно позже, когда все было хорошо...
   Я родился в эвакуации, четвертого октября. Прошло три недели. Мать шла с коляской по бульвару. И тут ее остановил незнакомый человек.
   Мать говорила, что его лицо было некрасивым и грустным.
   А главное - совсем простым, как у деревенского мужика.
   Я думаю, оно было еще и значительным. Недаром мама помнила его всю жизнь.
   Штатский незнакомец казался вполне здоровым.
   - Простите, - решительно и смущенно выговорил он, - но я бы хотел ущипнуть этого мальчишку.
   Мама возмутилась.
   - Новости, - сказала она, - так вы и меня захотите ущипнуть.
   - Вряд ли, - успокоил ее незнакомец.
   Затем добавил:
   - Хотя еще минуту назад я бы задумался, прежде чем ответить...
   - Идет война, - заметила мама уже не так резко, - священная война! Настоящие мужчины гибнут на передовой.
   А некоторые гуляют по бульвару и задают странные вопросы.
   - Да, - печально согласился незнакомец, - война идет. Она идет в душе каждого из нас. Прощайте.
   Затем добавил:
   - Вы ранили мое сердце...
   Прошло тридцать два года. И вот я читаю статью об Андрее Платонове. Оказывается, Платонов жил в Уфе. Правда, очень недолго. Весь октябрь сорок первого года. И еще - у него там случилась беда. Пропал чемодан со всеми рукописями.
   Человек, который хотел ущипнуть меня, был Андреем Платоновым.
   Я поведал об этой встрече друзьям. Унылые люди сказали, что это мог быть и не Андрей Платонов. Мало ли загадочных типов шатается по бульварам?..
   Какая чепуха! В описанной истории даже я - фигура несомненная! Так что же говорить о Платонове?!., Я часто думаю про вора, который украл чемодан с рукописями.
   Вор, наверное, обрадовался, завидев чемодан Платонова. Он думал, там лежит фляга спирта, шевиотовый мантель и большой кусок говядины.
   То, что затем обнаружилось, было крепче спирта, ценнее шевиотового мантеля и дороже всей говядины нашей планеты. Просто вор этого не знал. Видно, он родился хроническим неудачником. Хотел разбогатеть, а стал владельцем пустого чемодана. Что может быть плачевнее?
   Мазурик, должно быть, швырнул рукопись в канаву, где она и сгинула. Рукопись, лежащая в канаве или в ящике стола, неотличима от прошлогодних газет.
   Я не думаю, чтобы Андрей Платонов безмерно сожалел об утраченной рукописи. В этих случаях настоящие писатели рассуждают так; "Даже хорошо, что у меня пропали старые рукописи, ведь они были так несовершенны. Теперь я вынужден переписать рассказы заново, и они станут лучше... "
   Было ли все так на самом деле? Да разве это важно?! Думаю, что обойдемся без нотариуса. Моя душа требует этой встречи. Не зря же я с детства мечтал о литературе. И вот пытаюсь найти слова...
   НАЧАЛО
   Я вынужден сообщать какие-то детали моей биографии, иначе многое останется неясным. Сделаю это коротко, пунктиром.
   Толстый застенчивый мальчик... Бедность... Мать самокритично бросила театр и работает корректором...
   Школа... Дружба с Алешей Лаврентьевым, за которым приезжает "форд"... Алеша шалит, мне поручено воспитывать его... Тогда меня возьмут на дачу...
   Я становлюсь маленьким гувернером... Я умнее и больше читал... Я знаю, как угодить взрослым...
   Черные дворы... Зарождающаяся тяга к плебсу...
   Мечты о силе и бесстрашии... Похороны дохлой кошки за сараями... Моя надгробная речь, вызвавшая слезы Жанны, дочери электромонтера... Я умею говорить, рассказывать...
   Бесконечные двойки... Равнодушие к точным наукам...
   Совместное обучение... Девочки... Алла Горшкова...
   Мой длинный язык... Неуклюжие эпиграммы... Тяжкое бремя сексуальной невинности...
   1952 год. Я отсылаю в газету "Ленинские искры"
   четыре стихотворения. Одно, конечно, про Сталина.
   Три - про животных...
   Первые рассказы. Они публикуются в детском журнале "Костер". Напоминают худшие вещи средних профессионалов...
   С поэзией кончено навсегда. С невинностью - тоже...
   Аттестат зрелости... Производственный стаж... Типография имени Володарского... Сигареты, вино и мужские разговоры... Растущая тяга к плебсу. (То есть буквально ни одного интеллигентного приятеля. )
   Университет имени Жданова. (Звучит не хуже, чем "Университет имени Аль Капоне")... Филфак... Прогулы...
   Студенческие литературные упражнения...
   Бесконечные переэкзаменовки... Несчастная любовь, окончившаяся женитьбой... Знакомство с молодыми ленинградскими поэтами - Рейном, Найманом, Бродским...
   Наиболее популярный человек той эпохи - Сергей Вольф.
   ДЕДУШКА РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ
   Нас познакомили в ресторане. Вольф напоминал американского безработного с плаката. Джинсы, свитер, мятый клетчатый пиджак.
   Он пил водку. Я пригласил его в фойе и невнятно объяснился без свидетелей. Я хотел, чтобы Вольф прочитал мои рассказы.
   Вольф был нетерпелив. Я лишь позднее сообразил - водка нагревается.
   - Любимые писатели? - коротко спросил Вольф.
   Я назвал Хемингуэя, Белля, русских классиков...
   - Жаль, - произнес он задумчиво, - жаль...
   Очень жаль...
   Попрощался и ушел, Я был несколько озадачен. Женя Рейн потом объяснил мне:
   - Назвали бы Вольфа. Он бы вас угостил. Настоящие писатели интересуются только собой...
   Как всегда, Рейн был прав...
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Как-то сидел у меня Веселов, бывший летчик.
   Темпераментно рассказывал об авиации.
   Он говорил; "Самолеты преодолевают верхнюю облачность...
   Жаворонки попадают в сопла... Глохнут моторы... Самолеты падают... Люди разбиваются...
   Жаворонки попадают в сопла... Гибнут люди... "
   А напротив сидел Женя Рейн.
   "Самолеты разбиваются, - кричал Веселов, - моторы глохнут...
   В сопла попадают жаворонки...
   Гибнут люди... Гибнут люди... "
   Тогда Рейн обиженно крикнул:
   "А жаворонки что - выживают?!.. "
   Да и с Вольфом у меня хорошие отношения. О нем есть такая запись:
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Вольф с Длуголенским отправились ловить рыбу. Вольф поймал огромного судака. Вручил его хозяйке и говорит:
   "Поджарьте этого судака, и будем вместе ужинать".
   Так и сделали. Поужинали, выпили. Вольф и Длуголенский ушли в свой чулан. Хмурый Вольф сказал Длуголенскому:
   - У тебя есть карандаш и бумага?
   - Есть - Давай сюда.
   Вольф порисовал минуты две и говорит:
   "Вот суки! Они подали не всего судака! Смотри.
   Этот подъем был. И этот спуск был. А вот этого перевала - не было. Явный пробел в траектории судака... "
   ДАЛЬШЕ
   1960 год. Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема - - одиночество.
   Неизменный антураж - вечеринка. Вот примерный образчик фактуры:
   " - А ты славный малый!
   - Правда?
   - Да, ты славный малый!
   - Я разный.
   - Нет, ты славный малый. Просто замечательный.
   - Ты меня любишь?
   - Нет... "
   Выпирающие ребра подтекста. Хемингуэй как идеал литературный и человеческий...
   Недолгие занятия боксом... Развод, отмеченный трехдневной пьянкой... Безделье... Повестка из военкомата...
   Стоп! Я хотел уже перейти к решающему этапу своей литературной биографии. И вот перечитал написанное.
   Что-то важное скомкано, забыто, Упущенные факты тормозят мои автобиографические дроги.
   Я уже говорил, что познакомился с Бродским. Вытеснив Хемингуэя, он навсегда стал моим литературным кумиром.
   Нас познакомила моя бывшая жена Ася. До этого она не раз говорила:
   - Есть люди, перед которыми стоят великие цели!
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро закрыто. Чугунная решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер. Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
   "Э? "
   Милиционер насторожился, обернулся.
   "Дивная картина, - сказал ему Бродский. - впервые наблюдаю мента за решеткой
   Я познакомился с Бродским, Найманом, Рейном.
   В дальнейшем узнал их лучше. То есть в послеармейские годы, когда мы несколько сблизились. До этого я не мог по заслугам оценить их творческое и личное своеобразие. Более того, мое отношение к этой группе поэтов имело налет скептицизма. Помимо литературы я жил интересами спорта, футбола.
   Нравился барышням из технических вузов. Литература пока не стала моим единственным занятием. Я уважал Евтушенко.
   Почему же так важно упомянуть эту группу? Я уже тогда знал о существовании неофициальной литературы.
   О существовании так называемой второй культурной действительности. Той самой действительности, которая через несколько лет превратится в единственную реальность...
   Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.
   В дальнейшем я говорил о причинах ухода - туманно.
   Загадочно касался неких политических мотивов.
   На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.
   Языка я не знал совершенно. Ни единого слова.
   Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали, Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану. Очевидно, мне суждено было побывать в аду...
   ЗОНА
   Я не буду рассказывать, что такое ВОХРА. Что такое нынешний Устьвымлаг. Наиболее драматические ситуации отражены в моей рукописи "Зона". По ней, думаю, можно судить о том, как я жил эти годы.
   Два экземпляра "Зоны" у меня сохранились. Еще один благополучно переправлен в Нью-Йорк. И последний, четвертый, находится в эстонском КГБ. (Но об этом - позже. )
   "Зона" - мемуары надзирателя конвойной охраны, цикл тюремных рассказов.
   Как видите, начал я с бытописания изнанки жизни.
   Дебют вполне естественный (Бабель, Горький, Хемингуэй).
   Экзотичность пережитого материала - важный литературный стимул. Хотя наиболее чудовищные, эпатирующие подробности лагерной жизни я, как говорится, опустил. Воспроизводить их не хотелось. Это выглядело бы спекулятивно. Эффект заключался бы не в художественной ткани произведения, а в самом материале. Так что я игнорировал крайности, пытаясь держаться в обыденных эстетических рамках.
   В чем основные идеи "Зоны"?
   Мировая "каторжная" литература знает две системы идейных представлений. Два нравственных аспекта.
   1. Каторжник - жертва, герой, благородная многострадальная фигура. Соответственно распределяются моральные ориентиры.
   То есть представители режима - сила негативная, отрицательная.
   2. Каторжник - монстр, злодей. Соответственно - все наоборот. Каратель, полицейский, сыщик, милиционер - фигуры благородные и героические.
   Я же с удивлением обнаружил нечто третье. Полицейские и воры чрезвычайно напоминают друг друга.
   Заключенные особого режима и лагерные надзиратели безумно похожи. Язык, образ мыслей, фольклор, эстетические каноны, нравственные установки. Таков результат обоюдного влияния.
   По обе стороны колючей проволоки - единый и жестокий мир.
   Это я и попытался выразить.
   И еще одну существенную черту усматриваю я в моем лагерном наследии. Сравнительно новый по отношению к мировой литературе штрих.
   Каторга неизменно изображалась с позиций жертвы. Каторга же, увы, и пополняла ряды литераторов.
   Лагерная охрана не породила видных мастеров слова.
   Так что мои "Записки охранника" - своеобразная новинка.
   Короче, осенью 64-го года я появился в Ленинграде.
   В тощем рюкзаке лежала "Зона". Перспективы были самые неясные.
   Начинался важнейший этап моей жизни...
   ЭТАП
   Я встретился с бывшими приятелями. Общаться нам стало трудно. Возник какой-то психологический барьер. Друзья кончали университет, серьезно занимались филологией. Подхваченные теплым ветром начала шестидесятых годов, они интеллектуально расцвели, А я безнадежно отстал. Я напоминал фронтовика, который вернулся и обнаружил, что его тыловые друзья преуспели. Мои ордена позвякивали, как шутовские бубенцы.
   Я побывал на студенческих вечеринках. Рассказывал кошмарные лагерные истории. Меня деликатно слушали и возвращались к актуальным филологическим темам:
   Пруст, Берроуз, Набоков...
   Все это казалось мне удивительно пресным. Я был одержим героическими лагерными воспоминаниями.
   Я произносил тосты в честь умерщвленных надзирателей и конвоиров. Я рассказывал о таких ужасах, которые в своей чрезмерности были лишены правдоподобия. Я всем надоел.
   Мне понятно, за что высмеивал Тургенев недавнего каторжанина Достоевского.
   К этому времени моя жена полюбила знаменитого столичного литератора. Тогда я окончательно надулся и со всеми перессорился.
   Надо было искать работу. Мне казалось в ту пору, что журналистика сродни литературе. И я поступил в заводскую многотиражку. Газетная работа поныне является для меня источником существования. Сейчас газета мне опротивела, но тогда я был полон энтузиазма.
   Много говорится о том, что журналистика для литератора - занятие пагубное. Я. этого не ощутил.
   В этих случаях действуют различные участки головного мозга. Когда я творю для газеты, у меня изменяется почерк.
   Итак, я поступил в заводскую многотиражку. Одновременно писал рассказы. Их становилось все больше. Они не умещались в толстой папке за сорок копеек. Тогда я еще не вполне серьезно относился к этому,
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Однажды брат спросил меня:
   - Ты пишешь роман?
   - Пишу. - ответил я.
   - И я пишу, - обрадовался брат - Махнем не глядя?..
   Я должен был кому-то показать свои рукописи.
   Но кому? Приятели с филфака нс внушали доверия.
   Знакомых литераторов у меня не было. Только неофициальные...
   ПОТОМОК Д'АРТАНЬЯНА
   По бульвару вдоль желтых скамеек, мимо гипсовых урн шагает небольшого роста человек. Зовут его Анатолии Найман.
   Быстрые ноги его обтянуты светлыми континентальными джинсами. В движениях - изящество юного князя.
   Найман - интеллектуальный ковбой. Успевает нажать спусковой крючок раньше любого оппонента.
   Его трассирующие шутки - ядовиты.
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Женщина в трамвае - Найману:
   - Ах, не прикасайтесь ко мне!
   - Ничего страшного, я потом вымою руки..
   Кроме того, Найман пишет замечательные стихи, он друг Ахматовой и воспитатель Бродского.
   Я его боюсь.
   Мы встретились на улице Правды. Найман оглядел меня с веселым задором. Еще бы, подстрелить такую крупную дичь! Скоро Найман убедился в том, что я - - млекопитающее. Не хищник. Морж на суше.
   Чересчур большая мишень. Стрелять в меня неинтересно.
   А сейчас...
   - Мы, кажется, знакомы? Демобилизовались?
   Очень хорошо... Что-то пишете? Прочитайте строчки три... Ах, рассказы? Тогда занесите. Я живу близко...
   Найман читает мои рассказы. Звонит. Мы гуляем возле Пушкинского театра.
   - Через год вы станете "прогрессивным молодым автором". Если вас это, конечно, устраивает...
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   "Толя, - зову я Наймана. - пойдемте в гости к Леве Рыскину".
   "Не пойду. Какой-то он советский".
   "То есть как это - советский? Вы ошибаетесь! "
   "Ну, антисоветский. Какая разница? "
   Найман спешит. Я провожаю его. Мне хочется без конца говорить о рассказах. Печататься не обязательно. Это неважно. Когда-нибудь потом... Лишь бы написать что-то стоящее.
   Найман рассеянно кивает. Он равнодушен даже к созвездию левых москвичей, Ему известны литературные тайны прошлого и будущего. Современная литература - вся - невзрачный захламленный тоннель между прошлым и будущим...
   Мы оказываемся в районе новостроек. Я пытаюсь ему угодить:
   - Думаю, Толстой не согласился бы жить в этом унылом районе!
   - Толстой не согласился бы жить в этом... году!..
   Мы видимся довольно часто. Я приношу новые рассказы.
   Толя их снисходительно похваливает. Его жена Лера твердит:
   - Сергей, у вас нет Бога! Вы - изувер!
   Я не знаю, кто я такой. Пишу рассказы... Совесть есть, это точно. Я ощущаю ее болезненное наличие.
   Мне грустно, что наша планета в дальнейшем остынет.
   Я завидую Найману. Его остроумию, уверенности, злости.
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Найману звонит приятельница:
   "Толя! Приходи к нам обедать... Знаешь, возьми по дороге сардин таких импортных.
   марокканских... И варенья какого-нибудь... Если тебя не обеспокоят эти расходы:
   "Эти расходы меня совершенно не обеспокоят.
   Потому что я не куплю ни того, ни другого... "
   Я так хочу понравиться Найману. Я почти заискиваю.
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Я спрашиваю Наймана:
   "Вы знаете Абрама Каценеленбогена? "
   Абрам Каценеленбоген - талантливый лингвист.
   Популярный, яркий человек. Толя должен знать его.
   Я тоже знаю Абрама Каценеленбогена. То есть у нас - общие знакомые. Значит, мы равны... Найман отвечает:
   "Абрам Каценеленбоген? Что-то знакомое.
   Имя Абрам мне где-то встречалось. Определенно встречалось, фамилию Каценеленбоген слышу впервые... "
   Приношу ему три рассказа в неделю.
   - Прочел с удовольствием. Рассказы замечательные.
   Плохие, но замечательные. Вы становитесь прогрессивным молодым автором. На улице Воинова есть литературное объединение. Там собираются прогрессивные молодые авторы. Хотите, я покажу рассказы Игорю Ефимову?
   - Кто такой Игорь Ефимов?
   - Прогрессивный молодой автор...
   ГОРОЖАНЕ
   Так мои рассказы попали к Игорю Ефимову. Ефимов их прочел, кое-что одобрил. Через него я познакомился с Борисом Бахтиным, Марамзиным и Губяным. Четверо талантливых авторов представляли литературное содружество "Горожане". Само название противопоставляло их крепнущей деревенской литературе.
   Негласным командиром содружества равных был Вахтин.
   Мужественный, энергичный - Борис чрезвычайно к себе располагал.
   Излишняя театральность его манер порою вызывала насмешки. Однако же насмешки тайные.
   Смеяться открыто не решались. Даже ядовитый Найман возражал Борису осторожно.
   Потом я узнал, что Бахтину хорошо заметны его слабости. Что он нередко иронизирует в собственный адрес. А это - неопровержимый признак ума.
   Как у большинства агрессивных людей, его волевое давление обрушивалось на людей столь же агрессивных.
   В отношении людей непритязательных он был чрезвычайно сдержан. Я в ту пору был непритязательным человеком, Мне известно, что Вахтин совершил немало добрых поступков элементарного житейского толка.
   Ему постоянно досаждали чьи-то жены, которым он выхлопатывал алименты. Его домогались инвалиды, требовавшие финансового участия, К нему шли жертвы всяческих беззаконий.
   Еще мне импонировала в нем черточка ленивого барства. Его неизменная готовность раскошелиться.
   То есть буквально - уплатить за всех...
   Губин был человеком другого склада. Выдумщик, плут, сочинитель, он начинал легко и удачливо. Но его довольно быстро раскусили. Последовал длительный тяжелый неуспех, И Губин, мне кажется, сдался.
   Оставил литературные попытки. Сейчас он чиновник "Ленгаза", неизменно приветливый, добрый, веселый.
   За всем - этим чувствуется драма.
   Сам он говорит, что писать не бросил. Мне хочется этому верить. И все-таки я думаю, что Губин переступил рубеж благотворного уединения. Пусть это звучит банально - литературная среда необходима, Писатель не может бросить свое занятие. Это неизбежно привело бы к искажению его личности.
   Вот почему я думаю о Губине с тревогой и надеждой.
   В моих записных книжках имеется о нем единственное упоминание.
   СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
   Володя Губин - человек не светский.
   - До чего красивые жены у моих приятелей. - говорит он, - это фантастика! У Бахтина - красавица! У Ефимова - красавица! А у Довлатова. Ну такая красавица.. Таких даже в метро не часто встретишь!..
   Губин рассказывает о себе:
   - Да, я не появляюсь в издательствах. Это бесполезно.
   Но я пишу. Пишу ночами, И достигаю таких вершин, о которых не мечтал!..
   Повторяю, я хотел бы этому верить. Но в сумеречные озарения поверить трудно. Ночь - опасное время. Во мраке так легко потерять ориентиры.
   Судьба Губина - еще одно преступление наших литературных вохровцев...
   Марамзин сейчас человек известный, живет в Париже, редактирует "Эхо".
   Когда мы познакомились, он уже был знаменитым скандалистом. Смелый, талантливый и расчетливый, Марамзин, я уверен, давно шел к намеченной цели.