Драгомощенко Аркадий
Фосфор

   Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
   ФОСФОР
   Иногда я воображаю ветер. Воображение - сквозить - скважина. Его силу, слоящуюся за стенами скорлупы, в которой мне порой доводилось находиться. 9000 метров скрупулезно превращают воздух в обоюдовыпуклую линзу, в которой ты - падающим нескончаемо снегом из детского хрустального шара. Хруст замерзших комьев земли. Под окнами, чья лиловая мгла редеет и, переходя через белесую невзрачность невразумительных описаний накануне пробуждения наливается сквозной синевой, дарующей листьям безучастную прозрачность, редкие шаги слышны, что слышно, как превращение воздуха, исключающего из себя по зерну пространство, в котором умещается разум. Кумулятивный эффект воображения, сквозящего в дырах иллюзий. Два шага по обочине, пыльный осот. Падающий набок велосипедист. Телеэкран затягивается хрупким красноватым льдом. Лоб прохладен. Пройден, как скорлупа, из которой довелось выпасть в сожженные фокусом лучи. Перебирая клавиши, камыши взглядом. Познание в опознании. Точечное строительство буквы. Литера возводится из заполнения пустот и огибания в углах иных пустот. Строительство точки. Слабость зрения: аналог обобщения в логической операции. Слабость - процесс, позволяющий переход к отвлеченному мышлению. Воображение - способность сознания самоостраниться, и поэтому "образ" только динамическая переменная. Можешь назвать это камнем, яблоком, прошлым, сном. Невидимые числа, не закрепленные ни за чем. Горящие библиотеки Майкла Палмера. Слова выстраиваются из нейтральных точек в заполнении или упущении пустот. Структуры хаоса. Нужно ли мне думать о тебе, чтобы думать об эротизме? Известь стен. Воспоминание как восхищение из прошлого. Гельдерлин или Мэрлин. Гельдермерлин. Она дала нам стиль. Она жила у меня все то время, пока разворачивался ее роман с Артуром. Нет, я пожалуй выпью стакан этого дрянного вина. Эквивалент Тынянова. Только возможность. Но лишь в невозможности. Мы возможны здесь как люди, поскольку это невозможно. Можно еще один стакан этого же дрянного вина? Известь стен. И по мере того, как валится набок от смеха велосипедист и падает за его спиной голубая, обжигающая небо (не небо) холодным уколом звезда, или оттаивают горбы убитой стопами пешеходов земли, искристая соль оседает мутной, слепой росой, звучание шагов меркнет, вступая во власть абстрактных геометрических отношений в огромном обрамлении встающего дневного дыхания. Лиризм утрачивает свои права, как сангвиническая экономика, patria potestas. Вторая версия начинает себя с иного, с тонкой бирюзы стены и черной вертикали угла, из которого время зрения начинает сочиться. Что ты помнишь об окнах? Пространство спрессовано в чистейший магический кристалл, в нем различаешь с явственностью сновидения то, что рассудок отказывается себе представлять. Имена излучают вещи, неся их от очертания к очертанию. Вещи суть весть, излучают свои времена. Непрерывность состоит из мечты, тающей у черты горизонта, подобно словам. Потому фосфор. Застывший ветер. Кора предмета. Краткость и кратность длительности. Определение - не "приближение" к сердцевине. Фьорды Гренландии дымятся на дне зрачка. У Караганды сияние черного, опускаясь к самой земле, едва не опрокидывает самолет, чтобы вновь и вновь открываться воображению безмолвием силы, слоящейся за стенами скорлупы, в которой - самолет ли, тело ли, дом, мысль - опять и опять находишь себя неподвижным. Под стать воде, спеленутой движением у порога скорости. Воображая ветер. Прислушиваться одновременно с тем и тщательно к смутному гулу, поскрипываниям, тончайшим шорохам материи, утекающей из самой себя, все так же затягивающей в свою искрящуюся, манящую пыль, мерцающую бесконечно сменяющими друг друга формами, - слух крадется вслед зрению: переборки, кресла, шевеленье вещей в багажных клетках над головами, шевеленье крови, людей, исполненных шелеста клеток, под стать насекомым, обугленным на иглах бессонных. Люпин, флоксы... По улице, вперив взгляды в превосходящее способность видеть или описывать, движутся женщины с окровавленными кусками мяса в руках. Пир или тризна. Обыкновенный обед, когда жеванье и молчанье становятся космосом. Праздный наблюдатель мог бы позволить себе вывод, что он-де присутствует при возвращении с берегов Гебра процессии тех, кто час до этого разорвал Орфея, оставив лишь его голову качаться в акварельных волнах на плакате, запрещающем купание в незнакомых местах. Разве осознаю я их меру? Остролиста трепет. В чем их или мое достоинство? Где находится то, что отделяет их дерево от моего? Вещь буквальна. Состоит из сот букв, количество которых в комбинациях воплощения беспредельно. Но - договор, в результате которого нечто принимается за общее без исключений. С чего начинается спасительное сращение вещи и слова? - вспять от грехопадения. Однако нет, женщины, целеустремленно идущие по улице с кусками кровавого мяса, прижатого так странно к груди, не имеют ничего общего с музыкой. Их мясо - говядина, разрубленная умело топором на куски. Их цель - дом. Возвращение. Питание. Я устал от произнесения слов, только их написание еще возможно руке, как тончайшее, колеблющееся равновесие скорости. Кувшин нем. Лилии уничтожают белое в своих пределах. Наблюдатель вправе запрокинуть голову и увидеть голубое небо и, если он не страшится, может произнести: "облака". Он также может что-то узнать, вынести для себя из падения навзничь. Раковина надломом у горла, горло раковины у излома стены. Клубящаяся монотонностью излучина. Черная синева под глазами. Ветер несет нас у губ. Порою, точно глубокомысленно-раздутые куклы утопленников, переворачивая на спину. Ни единого своего воспоминания не выловить из звезд, застилающих кривую воду земных глаз. Но шагни за угол. В тень глаз, притаившуюся, как ночной нищий, скинувший личину смирения и покорности - личинка бессилия проточила его мозг, где теперь шевелится белоснежный червь насилия, обладающий даром шепота и тишины, подобной тишине рощ и раздумий, воспетой лезвием выстрела. Раскачиваясь на подкидной доске ее бассейна, я, сытно раздумывая после обеда, швырнул окурок в сад Спилберга. В проеме между словами великая слабость утопии. Я описываю. Ты описываешь. Мы описуемы описанием, сотканы, из не-я, претворенных в звучание ветра, проторенных лучами, не стена и не тень от стены. Плывущие в акватории мысли холодным огнем, их омывающим, меру, едва ли осознанную мной, однако в чем их достоинство, тех, кто не явлен намереньем здесь на странице стать тем, что отделило бы их от других, как, к примеру, их дерево от моего отделяется временем, образуемым церемонией появления одного, другого и третьего в сращении со словом, растущим за чертой тела, за ускользающим горизонтом - такова социальная топология. Тополь серебрист и шершав, - сонный, как полдень, как сонмы синих мух или журчание вены.
   Объем неба раскрывает свои отношения с материей. И погода. Сегодня солнце взошло на несколько минут раньше вчерашнего. Что случается, когда открываешь глаза? Попытки единичного. Смерть, "она вся расположена на границах", сокрывшая в себе свою смерть. Обои розовы на закате, невзирая на то, что их колер, скорее, исчерпывается словами охра и сепия. Portavit illud ventus in ventro suo. Флоксы. В одной руке букет еще не увядших нарциссов, в другой - кусок мяса, мыла. Вой, плавящий снег. На щеке осколки раздробленной кости. Фокус истории, если природа ее предполагает строенье луча. Откуда. Куда. Утверждение. Повтори, мы рождены с тем, чтобы насладиться вполне метафорой Бога. Две буквы "ы-ы" не равны звуку "ы", растянутому в произношении. Где располагается то, что позволяет мне утверждать, будто есть нечто, предполагающее различие между его и моим деревом? Между буквой и звуком.
   Но в нескольких словах набросаем сценарий не этого, другого чтения. Разумеется, так же, как и всех остальных, в первую очередь меня интересует архитектура, вернее, топология повествования. С другой стороны: соотношения пишущего и описываемого; или "автора" и его "работы", а в дальнейшем - ее как условия порождения иного.
   С ветром у него были особые отношения. Когда поднимался ветер, он начинал беспричинно плакать, вызывая нарекания в попустительстве своим слабостям.
   Которые разворачиваются следующим образом, следуя по лабиринту телескопических сочленений - одно входит в другое - 1) "то, что видишь, напиши в книгу..."; 2) "Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после всего"; 3) "И я видел в деснице у сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями"; 4) "В руке у него была книжка раскрытая". Таков маршрут смыкания в единую точку.
   Потом зададимся вопросом.
   По истечении времени время
   прекращает с собой совпадать.
   Но перед тем, постигая науку
   обвинения/справедливости,
   надлежит сделать вывод, что этот вопрос,
   несомненно волнующий нас,
   вовсе не первый и не последний.
   Он - огромная пауза, промежуток,
   подобный тому, который таится
   между зеленым и красным
   "воплощеньем гармонии." Пролет
   смысла. Звено моста,
   взорванного в незапамятные времена
   над эвклидовым руслом материи.
   Флюгер. Ветер во рту,
   под стать паузе непомерной.
   Серая птица срезает луч у щеки.
   Фосфор цветов. Крошащиеся у ламп мотыльки.
   Однако так происходило всегда, когда он начинал думать, что означало для него неизьяснимое обретение невесомости, тяжесть которой он, тем не менее, хорошо ощущал в ходе некоего довольно короткого измерения, едва ли не на молекулярном уровне, уже не подвластном никаким сравнениям. Схлопывающееся время, в препарированном мгновении которого, - с начала повествования мы становимся свидетелями того, как пишется книга, в которой описывается то, что открывается в книге, написанной "внутри и отвне".
   Но в этой (второй) запечатленной книге происходит явление еще одной (третьей) книги, в которой, судя по всему, скрыты последующие события, завершающие возможность какого бы то ни было бытия книги вообще, ибо полнота Царства Божьего, Плерома, Свершенность не могут полагать собственной недостаточности во времени, либо пророчества о себе, как предвосхищения, потому что оно есть в исполненном смысле этого слова, в смысле настоятельного настоящего (есть), но не будущего. Какие события скрыты в том, что пишется неустанно каждым? Третья неделя первой войны Постмодернизма. Следовательно, книга в этой точке кризиса или пресуществления времени - (отпадает также нужда в его мере: в солнце и луне и что косвенно свидетельствует об отпадении дихотомии сокрытого/явного; вместе с тем становится несущественной и испытанная оппозиция внутреннего-внешнего: вот тут-то мы вспоминаем еще раз о Книге, написанной изнутри и отвне начала/конца) - оказывается устремленной вспять, что невозможно как contradictio in adjectio... Можно было бы упомянуть о нескольких занимавших его сюжетах, один из которых однажды потребовал более пристального осмысления. Будучи совершенно бесплотным, бесполым, но не исключено, что полым намерением, существовавшим в виде чрезмерно отвлеченной композиции, которую, спроси его об этом, он описал бы, прибегая к шевеленью пальцев и мычанию, отмечая вместе с тем про себя то, как гласный звук Ы, очевидно неблагозвучный во множестве ведомых сочетаний, молочной пеленой безумия затягивает срезы столь понятного ему рельефа. Выпуклость. Мятые склоны подушки. Изжога. Летящий в искристом ослеплении, опрокидывающий самое себя стакан. Прозрачность, спрессованная в обоюдовыпуклую линзу пространства и любви. Не оставляй меня. Поклянись, что ты никогда не оставишь меня. С чего ты взял, что кто-то намерен тебя оставлять? Я говорю об этом, потому как рано или поздно говорить о чем-то наступит пора. И ты готов произнести: "не все ли равно?" Ты права. Да, я прав. Но не будущего.
   И здесь при всей зрительной пластичности повествования возникает то, что не поддается никакой визуализации, никакому пластическому воплощению - а именно, откровение присутствия в отсутствии: Совершенное Будущее, Пакирождение (как пророчество) возможно в книге, "срывающей покровы", но сама книга невозможна в будущем, то есть, в самой себе, поскольку она есть Его-Будущего Настоящее. Или же - ее присутствие в чтении, ее наличие (конечность, постигаемость) определена предсказываемым ею, i. e. обретающим в ней (несовершенная форма настоящего времени) свое Бытие (в становлении), в котором она уже всегда отсутствует, являясь, возможно, лишь элементом, частью провидимой ею первой/последней книги, ее сокрывающей - Закона. Конечность которой опять-таки определена Инобытием, существующим лишь в этой конечности: внутри и отвне. Чтение в ветреную погоду. У окна. Ветер, окно, скорость, неподвижность. Родовые окончания, вплетаемые в игру. Автономности не существует, изрекает птица. И продолжает: "господин Эркхарт болен, его лихорадит". На закате какой-то человек подошел к двери. Не говоря ни слова, он опустился на порог. Появление его могло означать некую необходимость, известие, ошибку или совпадение. До сих пор нас не покидает сомнение - говорила ли путнику мать о том, что надо чтить родину и не мастурбировать в юные годы, когда организм неустойчив и только формируется, набирает силу, и что это угрожает равно как родине, так и будущей его семье, поскольку он непременно станет кретином, если не будет чтить родину, занимаясь убийственной мастурбацией. Вел ли путник дневник в юные годы? Выращивал ли, пестуя терпением, огурец в бутылке? Посещал ли литературный кружок в районном доме пионеров, писал ли стихи, пронизанные тонкими аллюзиями? Представлял ли себе структуру космоса наподобие структуры алмаза? Переживал ли свою прыщавость? Готов ли был отдать жизнь за: а) вечную любовь к женщине из киоска Союзпечати? б) счастье народа? Напуган ли был снами, в которых отчетливо просматривались: а) элементы гомосексуальности? б) чего-то еще? Осталась ли от отца портупея? Ведомо ли было ему что-нибудь о детской сексуальности? Заставал ли свою мать на ложе прелюбодеяния? Имело ли это отношение к онемению, вызванному знакомством с принципами сосуществующих состояний Вайцзеккера? Верил ли в то, что собаки обладают душой? Любил ли разглядывать собственные испражнения? Воображал ли свои похороны, а если да, то плакал ли, представляя скорбь ближних, оплакивающих его смерть? Ощущал ли, что нация существует с тем, чтобы преподать миру урок? Участвовал ли в церемониях сожжения колдунов? Чему отдавал предпочтение - толкованию ли полночи как обоюдостороннего зеркала милосердия и приговора или строкам о крике павлина и о гирляндах цветов водяной лилии на щиколотках и запястьях? Или же полностью разделял точку зрения Т. Адорно, восклицая порой: "как он прав!"? Оппоненты, хранители прежних устоев еще очень сильны - столь хитры, сколь и коварны. Научимся себя защищать. На минувшей неделе. Подозревал ли о количестве дендритов, нейронов, аксонов и синапсисов, заключенных в черепе его вселенной, где река жизни и смерти омывают пределы. Кого доводилось встречать на тропах? Отмечен ли был какой-либо премией? Встречался ли с господином Экхартом? И вел ли дневник? Да, вел ли дневник, из которого грядущее поколение смогло бы извлечь существенный урок? У окна. Закат. Неподвижность и скорость. Необходимость в совпадении ошибок. Счастлив ли был, наконец, узнав у своей первой возлюбленной, что она мастурбирует иным образом, включив ласковое радио, предаваясь иным совсем грезам, направляя при этом на гениталии легкие струи из душевого устройства? Играла ли температура - когда лихорадило определенную роль в появлении сотрясающих его до мозга костей видений? Путник на отвечает. Мозг его занят природой оружия, баллистикой, углом девиации, силой излета. Они стреляли в мертвое тело. В стекле появляется слюдяная паутина дыры. Это чернила, это чернила! Нет.
   Мне нравится вызывать ощущение тонкой, неверной, в какой-то фальшивой, точно фольга, почвы пола, несущей в себе сонную иллюзию законов притяжения, будто бы управляющих моим передвижением в необязательных пределах гравитации и диверсий пространства. И, когда в сияющем затмении неизбежного воссоединения с землей, возрастания масс и сладчайшего, как клубничный крем, детского страха, сознание обретает прозрачность спрессованного времени - теория свободного падения свежими окислами цветет на губах, мимо которых проносит нас ветер, и во рту, образуемом церемонией появления одного, второго и третьего в сращении со словом, тогда как воображение прикасается к беззвучностоящему ветру, втягивающему в свою воронку металлическое веретено с еще большей нежностью, нежели отсутствие мира, льнущее к щеке в солнечном инее. Изменения человеческой истории, ее провалы, пролеты, замещения не что иное, как зыбь образов, пробегающая по вибрирующей паутине языка, - струна разрушения поет под пляшущими стопами, - на которой, под стать росе, переливаются капли бытия, ткущего себя в этой паутине (порой под тяжестью ночной сырости паутина провисает, путается, рвется; порой роса испаряется бесследно) и чей узор, простирающийся за горизонты умозрения, есть мое восприятие, приятие и предприятие в неустанном предвосхищении меня самого, как прекрасного поражения, растянутого между лабиринтом зеркал - телом - обращенных к опыту тела, сумме чувствований и страницей, буквенными рядами на ней, - поистине наименее утешительный вид порядка. Когда луна достигает безвоздушного края в просеке своей полноты, размыкающей окружность, дребезжание оконных рам прекращает беспокоить слух, ночь невразумительна, как ночь, переставшая тревожить дребезжанием слух; перекисью на разодранной артерии вскипает сирень. Это был Каспар Хаузер, бедный, бездомный, убитый, с головой как гроздь кислорода. Он был найден однажды в книге на украинском языке, на обложке которой изображен был аквалангист в изумрудной пучине. Серебряные пузыри, Гаспар из тьмы смарагдовой детства. Обучение краткости нескончаемого предложения. Скарабей, раскаленный до купоросного сухого гниения. Пески. Сколько впечатлений! Деньги умножают себя, под стать бесцельным насекомым (или эндокринным железам, умножающим эмоции, - гримаса тени), волна за волной идущим сквозь воздух. В соседнем доме, судя по всему, открывают призракам двери. В руках ложки. Шелковый кокон окна, обнаженное тело, ручей, иней, женщина, не обращающая внимания ни на сумерки, ни на себя, меркнет в желтом свечении нищеты и причинности.
   Привычки ума заключаются в перераспределении мест тому, что попадается на глаза. Да, скорее всего, я прав. То, о чем я в настоящий момент думаю, позволяет мне так думать. Переход ржавой крысы через улицу. Мягкие, нескончаемые сумерки, а поверх горящий ночной свет. Комната, в которой мы жили, длиной достигала восемнадцати метров. 18 короче восемнадцати, но выше, не намного. Утром, когда улицы дымились политые, в сандалиях на босу ногу идти за угол и выпивать чашку горячего молока с ватрушкой. Глаза слепил Литейный проспект. Шаркая незастегнутыми сандалиями. Подражая чайкам и крикам любви. Через проходной двор на Фонтанку, минуя библиотеку, к цирку, мост. Это о многом. Это об эмиграции. Это о Т. С. Элиоте и о Тургеневе. Но, о чем ты думаешь? Из чего состояла/состоит твоя жизнь? Мне нравится твой вопрос. В стеклянной банке на кухне у нее жили демоны (сражавшиеся с тараканами), которых она кормила маковым зерном. Твой вопрос своевременен вполне, хотя вызывает легкую тошноту, как розы или гнилые куклы, - головокружение. К вечеру кожу саднило от солнца. В первый раз это случилось на муравейнике. Голые они мчались, сломя голову, к реке. Словно сквозь увеличительное стекло. В дальнейшем, чтобы перерассказать пару сюжетов, которые ему мнятся (допустим, что так) занимательными, ему придется от нее избавиться. От кого, хотелось бы знать! От истории? Геометрии? От привычки ума? Один из сюжетов начинается с убийства.
   Желтая по краям фотография. Капли смеха на очках, на ветровом стекле. Система, понуждающая систематическое устранение - мысль. Попутно возникает дискуссия - правомочно ли, оставляя записанным свой голос на телефонном автоответчике, предлагать корреспонденту сообщение от одушевленного лица. Например: "меня нет дома", "я не могу подойти в данный момент" или - "вы знаете с кем говорите", etc.? Вопрос этот, однако же, невзирая на кажущуюся вздорность, изначально теологичен, ибо неминуемо затрагивает проблему одушевленности, души, ее перемещений и места обитания, касаясь также и "голоса бытия", не говоря уже о рутинных конъектурах относительно присутствия/отсутствия. И впрямь, ежели мой голос достигает твоего слуха через определенный промежуток (или пережиток - переживание в остатке) времени, предполагаемый "дистанцией", ибо ты никогда не я; даже будучи во мне, едином, - достигает ли тебя мой голос, то есть, изначальное мое "я" (во вдохе-выдохе из-речения, в котором между "из" и "речением" пролегает безумное мгновение), и что есть, а не было для тебя, в твоем настоящем приятия мерцающей, искрящейся материи, спеленутой тончайшими шорохами пробуждения, утекающего из тебя вслед зрению, в котором настоящее уже было? Где происходит отождествление нас? Колебание воздушной среды - микроветер, мистическая тетрадь. Но "кто" или "что"? Причем, люди, вовлеченные в повествование, иными словами - персонажи, ничего особенного из себя не представляют, за исключением того, что у женщины, которой отведена значительная роль в действии (существует также портрет: известной формы рот, крупные губы, привычка поправлять плечи платья и т.д., - интимный портрет: более прозрачен: коротко остриженные темно-русые волосы лобка, на пояснице невесомый шрам, широкий, бледный ореол сосков, между ними след татуировки), несколько лет назад погиб сын. Есть мнение, что не "просто погиб", но был убит под Кандагаром, недалеко от Фив, хотя многие этой романтической выдумке предпочитают правду, а именно, то, что 14 мая он был повешен в актовом зале школы своими одноклассниками, использовавшими для этой цели шелковый шнур от белых гардин; и, возможно, вследствие выпускаемых из вида обстоятельств, у одного из них возникает предложение о шелковом коконе окна и утомительное, изобилующее сравнениями, описание перелета через Атлантику, необходимое для развития дальнейших событий.
   Нужно быть идиотом, чтобы говорить о "продолжении" нового. Что невозможно объяснить художникам. Это совершенно невозможно объяснить даже тем, кто протирает китайской фланелью хрустальные глаза раздавленных рыб в лотерейных барабанах музеев. Шаровая молния застыла, покачиваясь, над дедушкиной рюмкой водки и через несколько минут выползла через окно, где бабушка из-за своей близорукости было приняла ее за одного из демонов, живших у нее в стеклянной банке на кухне и каким-то образом ускользнувшего из-под стражи тараканов. Терракотовый сафьян переплетов, померкшее тиснение кож, медная прохлада секстанта и перламутр черненого серебра, оправляющего разрезные ножи из желтой кости - день ничем не отличается от вчерашнего. Два вида самоубийства (возможно существует больше). Первый - когда твоя воля и желание мира встречаются и разбивают тебя, пытающегося охватить их своим существованием, - стало быть, ты слишком плотен, крепок, грузен, тяжек, и мне не жаль тебя, - подобно рождественской фарфоровой птице. Второе, когда ты внезапно находишь себя в царстве глухоты, когда ничто ничего не отражает, когда устанавливается на некое время самый страшный образ ложного мира: тебя окружает то, что тебя окружает, пальцы переливаются в рыхлое вещество материи, мысль ежесекундно находит единственно верные решения. Вопросов не существует. Ты рожден, ты мертв, ты ешь, ты объясняешь суть явлений, перечисляя их. Либо не перечисляя. Мне не жаль тебя и в этом случае.
   Чего, спрашивается, жалеть? Вероятно и некое противоречие между "желанием" и "хотением". Чем сильней желание, тем крепче нехотение. Человек, осознающий это, посвящает себя Деметре. Утро было плавным, словно медленно разворачивающее себя в уподоблениях сравнение. И это было в порядке вещей. Что это: "нет чувств"?.. Нет? Возможно ли "нет"? Но они махали вслед нам подсолнухами, которые золотились, под стать их глазам, иссущенным печалью и, все же, сознанием счастья, которое выпало им; впрочем, одним раньше, другим позже, конечно; а другие так и не сподобились знать, что были наиболее счастливы во времена, когда предполагались как бы другие его, счастья, модели. Но мы уже знаем, как плавное утро вершит свой поворот к соловьиной мгле, когда белоснежна, словно соболь, ночь в гемисфере фарфоровой бересклета пестует фосфор. Осведомлены в той же мере и о фигуре судьбы, и о теории катастроф, проиллюстрированной с большим тщанием ослепительным пульсом систем, опрокинувших расчеты их поведения, порывы ветра так же бьют в лицо мельчайшим песком и хрустящей листвой, когда улица - желтым, и пересохла, как горло, просевая крупчатый воздух. Мотыльковая муть. Я предполагаю следующую прогулку. Мы начинаем с нашей улицы, переходим перекресток в том месте, где на тротуар падает огромная тень ореха, шум которого на несколько минут делает наши голоса совершенно невнятными, затем движемся прямиком к школе, в которой мне довелось учиться уже после всего, и из которой я, точно так же бывал исключен, как из многих других, но о чем упоминать, полагаю, неуместно. Потом скудной рощей шелковиц и неродящих яблонь выходим к неимоверным по своей величине отстойникам химического завода, всегда поражавшим мое, но и его (то есть, мое, иными словами, твое) воображение - к циклопическим квадратам и прямоугольникам, образованным насыпями, наваленными в доисторические времена бульдозерами и, как всегда, исполненным в одних местах перламутровомолочной жижей, в других же поразительным по красоте своего неземного цвета веществом "электрик", лазурно-изумрудным с некой поволокой латунно-золотистой спазмы, отливающего кое-где яшмой, загорающейся в тот же миг, когда отводишь глаза, подобно радужным нефтяным пятнам на солнце, а в-третьих - адско-рыжей плазмой, однако объединенным в единое поле до самого заброшенного стрельбища - одним: устрашающей плоскостью, зеркальностью, в зените которой располагается формула обратного света, Сет. Наивно будет думать в поле этого пространства о хрупко-резных, как сквозное послание, костях какого-то брата или о волосах сестры. Здесь девка косы не чешет, гуси не киркают, здесь намечена наша встреча в полдень. А подальше будет стрельбище, пустые гильзы, ивняк; там, в двух часах ходьбы среди травленой полыни находится другое. Карта стихотворения. Разбитые зеркала листвы. Разбитые зеркала чисел. Лозы окончаний. "Человеческое" смывается с тела, оснащенного чувствами - ни единого отражения в предмете. На необитаемом острове объект заменяет память, то, что направлено в будущее. Решение было принято. Торкватто Тассо впервые посещает Дона Карла в конце 80, во второй раз - в начале 90. Заслуживает внимания фраза о совместном создании мадригалов (и другое также...), стихотворения такие писались обоими и не только о князе, но и об обеих его женах, включая стансы на смерть первой. Гонимый безумием, Тассо мечется от одного двора к другому. Стоит сухая осенняя погода. У Херсона горит стерня. Первый визит. Переписка. Второй визит. Музыканты, надо отдать должное, довольно приличны. Но Монтеверди! Он ведь стал сочинять в пятнадцать... Не пришло время, чьи осколки подобны разбитым зеркалам листвы.