— И я тоже, — явно храбрясь, заявил Тирнен. — Ты сказал слово в слово то, что я думаю. Но дело будет жаркое, а?
   — Ну, жаркое, — буркнул Кэриген, с подозрением вглядываясь в своего собеседника — уж не собирается ли он забить отбой? — Да меня этим не запугаешь.
   — И меня тоже, — поддакнул «Веселый».
   Под звуки духового оркестра, исполняющего марш, появляется мэр и всходит на трибуну. Снаружи доносятся восторженные клики. Галерею заполняет специально подобранная публика. Когда кто-нибудь из олдерменов поднимает глаза, он видит перед собой море недружелюбных лиц.
   — Станьте навытяжку перед гостями господина мэра, — язвительно шепчет один олдермен другому.
   Пока ведется обсуждение мелких текущих дел, на галерее перебрасываются замечаниями по адресу различных муниципальных знаменитостей, не стесняясь указывают друг другу то на одного олдермена, то на другого.
   — Вон, глядите — это Джонни Даулинг, вон тот жирный, белобрысый, голова как шар. А вот Пинский — видите вы эту крысу? А вон и Кэриген. Мое почтение, господин Изумруд. Эй, Пэт, ты все еще таскаешь свое сокровище? Ну, сегодня тебе не удастся получить взятку, Пэт. Сегодня твое дельце не выгорит.
   Олдермен Уинклер (каупервудовец). С позволения господина председателя, галерею следует призвать к порядку, дабы мы имели возможность спокойно заниматься делами. Я считаю возмутительным, что в такую минуту, когда интересы населения требуют величайшего внимания…
   Голос. Ишь ты — интересы населения!
   Другой голос. Сядь на место! Тебя подкупили!
   Олдермен Уинклер. С позволения господина председателя…
   Мэр. Я вынужден просить публику, занимающую места на галерее, соблюдать тишину, чтобы мы могли заняться обсуждением очередных вопросов. (Аплодисменты, шум на галерее стихает.) Олдермен Гуиглер (олдермену Сумулскому). Здорово он их вышколил.
   Олдермен Балленберг (каупервудовец — толстый, холеный, с румянцем во всю щеку — поднимается с места). Прежде чем представить на рассмотрение проект, который назван моим именем, я хотел бы, с разрешения собравшихся, сделать заявление. На прошлой неделе, предлагая этот проект, я сказал…
   Голос. Знаем мы, что ты сказал.
   Олдермен Балленберг. …я сказал, что предлагаю проект, потому что меня об этом просили. Теперь я хочу пояснить, что просьба эта исходила от ряда лиц, выступавших затем перед комитетом, на рассмотрение которого был передан проект…
   Голос. Ладно, Балленберг, хватит. Мы знаем, для кого ты стараешься. Нечего зря языком молоть.
   Олдермен Балленберг. С позволения господина председателя…
   Голос. Садись на место, Балленберг. Дай высказаться другим взяточникам.
   Мэр. Попрошу галерею не прерывать оратора.
   Олдермен Хвранек (вскакивает с места). Это возмутительно! Вся галерея забита субъектами, которые явились сюда, чтобы угрожать нам. Крупная, пользующаяся широкой известностью компания, которая в течение многих лет обслуживает наш город, и обслуживает, надо сказать, превосходно, вносит теперь вполне разумное предложение в муниципальный совет, а нас лишают даже возможности спокойно обсудить это предложение. Мэр заполнил галерею своими друзьями-приятелями, а газеты возбуждают население и собирают толпы крикунов, пытаясь нас запугать. Я, со своей стороны…
   Голос. Чего ты так распетушился, Билли? Не получил еще своих денежек?
   Олдермен Хвранек (у него интеллигентная, даже изысканная внешность, его говор выдает в нем поляка; он грозит кулаком кому-то на галерее). Ну-ка, спустись сюда и повтори то, что ты сказал! Что, струсил?
   Пятьдесят голосов хором. Хо! Хо! Билли, уноси скорее ноги!
   Олдермен Тирнен (встает). Послушайте-ка, господин мэр! Не пора ли положить конец этому безобразию?
   Голос. Глядите, это кто? Никак, сам «Веселый Майк»?
   Другой голос. Сколько ты рассчитываешь получить, Майк?
   Олдермен Тирнен (поворачиваясь к галерее). А ну, спускайся сюда вниз, давай-ка потолкуем лицом к лицу! Меня веревками и ружьями не запугаешь. Я говорю — эта компания чего-чего только не делала для города…
   Голос. Ого!
   Олдермен Тирнен. Если бы не наши городские железнодорожные компании, у нас и города-то приличного не было бы.
   Десять голосов хором. Ого!
   Олдермен Тирнен (храбро). У меня свое мнение, я чужим умом не живу.
   Голос. Оно и видно.
   Олдермен Тирнен. Я стою за то, чтобы город получил компенсацию за те привилегии, которые мы намерены даровать.
   Голос. А что ты за это получишь, ворюга?
   Олдермен Тирнен. Я плюю на этих бродяг и трусов, чего они там горланят, на галерее. Я говорю — нужно дать компании то, на что она имеет право. Она помогла создать город.
   Пятьдесят голосов хором. Ого! Скажи лучше — тебе нужно набить себе карман, вот что тебе нужно! Смотри, будешь сегодня голосовать за компанию
   — пожалеешь!
   Большинство олдерменов — кроме самых матерых муниципальных волков — уже явно струхнули перед лицом столь грозного натиска. Какой толк препираться с галереей? Как можно сладить с этой толпой, окружившей здание? Мэр — против них, репортеры стенографируют каждое случайно оброненное слово.
   — Не знаю, что тут можно поделать, — говорит олдермен Пинский олдермену Хвранеку, своему соседу. — Пожалуй, лучше и не пытаться.
   Поднимается олдермен Джиллеран — худощавый, бледный, похожий на ученого
   — антикаупервудовец. По предварительному сговору именно он должен подвергнуть проект еще одному и, как вскоре выясняется, — решающему испытанию.
   — С позволения председателя, — говорит Джиллеран, — я предлагаю пересмотреть вынесенное ранее решение, согласно которому проект Балленберга о выдаче концессии сроком на пятьдесят лет был передан на рассмотрение объединенного комитета по вопросам благоустройства, и передать этот проект на рассмотрение комитета городской ратуши.
   Следует пояснить, что означенный комитет считался среди членов муниципалитета самым захудалым и малозначительным. На его обязанности лежало выдумывать новые названия для улиц и определять часы работы служебного персонала ратуши. В этом комитете решительно нечем было поживиться — ни взяток, ни преподношений. Поэтому при распределении мест среди новых членов муниципального совета всех сторонников мэра, всех «неблагонадежных» советников самым бесцеремонным образом спровадили в этот комитет. И вот вносится предложение — вырвать проект из рук доброжелателей и передать его в комитет, где он, без сомнения, будет погребен на веки веков. Наступало последнее испытание сил.
   Олдермен Хоберкорн (его клика всегда выпускает этого оратора как наиболее изощренного в процедурных вопросах). Решение не может быть пересмотрено. (Следует пространное разъяснение причин, прерываемое свистом.) Голос, Сколько тебе заплатили?
   Другой голос. Да ты всю жизнь кормился взятками.
   Олдермен Хоберкорн (метнув вызывающий взгляд на галерею). Вы пришли сюда, чтобы запугать нас, но вам это не удастся. Мы вас презираем.
   Голос. А ты слышишь, как гремят барабаны?
   Другой голос. Ты только проголосуй за компанию, Хоберкорн, — тогда увидишь. Мы тебя не первый день знаем.
   Олдермен Тирнен (про себя). А дело-то скверно, как я погляжу…
   Мэр. Возражение необоснованно. Отклоняется.
   Олдермен Гуиглер (растерянно). Мы что же — будем сейчас голосовать джиллерановское предложение?
   Голос. Вот именно. И гляди — голосуй как надо.
   Мэр. Да, приступаем к голосованию. Секретарь произведет подсчет голосов по списку.
   Секретарь (выкликает имена начиная с буквы «А»). Алтваст? (Это каупервудовец.) Олдермен Алтваст. За. (Страх оказался сильнее его.) Олдермен Тирнен (олдермену Кэригену). Ну вот, одного младенца уже застращали.
   Олдермен Кэриген. Н-да…
   — Балленберг? (Это тоже каупервудовец — тот самый, что внес на рассмотрение проект.)
   — За.
   Олдермен Тирнен. Что это? И Балленберг в кусты?
   Олдермен Кэриген. Похоже, что так.
   — Кэниа?
   — За.
   — Фогарти?
   — За.
   Олдермен Тирнен (ему явно не по себе). Ну вот — теперь Фогарти.
   — Хвранек?
   — За.
   Олдермен Тирнен. И Хвранек!
   Олдермен Кэриген (о своих малодушных коллегах). Душа в пятки и хвосты поджали!
   Ровно через восемьдесят секунд голосование было закончено. Каупервуд потерпел поражение сорока одним голосом против двадцати пяти. Теперь уже было ясно, что проект его полностью провалился.

62. ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ

   Случалось ли вам видеть человека, удрученного постигшей его тяжелой неудачей? Потухший взор, душа в изнеможении, скованная ледяным дыханием беды. В десять тридцать того памятного вечера Каупервуд, сидя один в библиотеке своего дома на Мичиган авеню, вынужден был взглянуть правде в глаза и признать, что потерпел поражение. Слишком много было поставлено на карту. И теперь уже не стоило говорить себе, что можно выждать, пока утихнет буря, и через неделю-другую явиться в муниципальный совет с новым, видоизмененным проектом концессии. Каупервуд не нуждался в самоутешениях такого рода. Он бился долго и отчаянно, пуская в ход все средства, все ухищрения своего изворотливого ума. Целую неделю, день за днем, проводил он в одной из зал ратуши, где шли заседания комитета. Невелико утешение знать, что путем бесконечных тяжб, кассаций, апелляций, пересмотров постановлений и прочих кляуз можно затянуть это дело на годы, сделать его добычей законников и проклятьем города, создать такую путаницу и неразбериху, что ее безуспешно все еще будут пытаться распутать, когда и он и его недруги давно истлеют в могилах. Последняя схватка назревала медленно и долго, он готовился к ней годами и с великим тщанием. Одержав такую победу, его враги воспрянут духом. Все его пособники из муниципалитета — напористые, алчные, закаленные борцы (ведь он подбирал их, словно римский император свою личную охрану, из наиболее оголтелых, наглых и таких же решительных, как он сам) — не выстояли в последнем бою, дрогнули и сдались. Как укрепить их ослабевший дух для новой схватки, как дать им силы выдержать гнев и ярость населения, познавшего, как достигается победа? Другим надлежит теперь вмешаться в это дело — Хэкелмайеру, Фишелу, кому-нибудь из числа могущественной шестерки восточных финансистов, — вмешаться и усмирить разбушевавшуюся стихию, ярость которой пробудил он, Каупервуд. Сам же он устал; Чикаго ему опостылел! Опостылела и эта нескончаемая борьба. Он даже дал себе слово: если его дело выгорит, никогда не пускаться впредь в столь рискованные авантюры, требующие слишком большой затраты сил. К чему? При его богатстве в этом нет никакой нужды. Кроме того, несмотря на всю свою неукротимую энергию, Каупервуд чувствовал, что начинает сдавать.
   После разрыва с Эйлин он был совсем одинок — из его жизни ушли все, кого связывали с ним воспоминания молодости. Прелестная Беренис — венец всех его желаний — продолжала его чуждаться. Правда, за последние дни она как будто стала выказывать ему чуть-чуть больше сердечности, но что было тому причиной? Снисходительное сочувствие, быть может? Или признательность? Едва ли другие более нежные чувства могли пробудиться в ней, с горечью думал Каупервуд. Заглядывая в будущее, он мрачно говорил себе, что должен бороться, бороться до конца, что бы ни случилось, а потом…
   Так он сидел в одиночестве своей огромной библиотеки, и только звонки телефона нарушали время от времени безрадостное течение его дум. Но вот кто-то позвонил у парадного входа, и слуга, подавая Каупервуду визитную карточку, доложил, что какая-то молодая особа ожидает его внизу и не сомневается, что будет немедленно принята. Каупервуд взглянул на карточку, вскочил и бросился вниз по лестнице, спеша к той, что была ему сейчас нужнее всех на свете.
 
   Трудно бывает порой проследить весь сложный и запутанный ход тончайших, едва уловимых перемен, которые постепенно совершаются в сознании человека и приводят его в конце концов к душевному компромиссу. Когда Беренис Флеминг впервые увидела Каупервуда, она сразу почувствовала исходящую от него силу и поняла, что имеет дело с личностью незаурядной. С тех пор мало-помалу ему удалось привить ей взгляды довольно рискованные и опасные с точки зрения тех условностей, в которых она была воспитана, — стремление к свободе поступков и презрение к общепринятым нормам поведения и морали. Затем, мысленно следуя за ним во всех перипетиях чикагской борьбы, Беренис невольно была захвачена грандиозностью его замысла: она видела, что Каупервуд был на пути к тому, чтобы стать одним из финансовых гигантов мира. Во время его последних наездов в Нью-Йорк он, казалось, весь был во власти своей честолюбивой мечты, но Беренис читала в его глазах, что венцом всех его стремлений является она сама. Так он уверял ее однажды. И, наконец, Каупервуд всегда был щедр, покорен ей, предан и терпелив.
   И вот Беренис приехала под вечер в Чикаго, остановилась у своих друзей в отеле Ришелье и теперь предстала перед Каупервудом.
   — Так это вы, Беренис! — воскликнул Каупервуд, широким сердечным жестом протягивая ей руку. — Когда вы приехали в город и что привело вас сюда? — Он вспомнил вдруг, как молил ее однажды — тотчас, любым путем, дать ему знать, если в ее отношении к нему произойдет перемена. И вот она здесь, перед ним — с какой целью? Ему бросился в глаза туалет Беренис — коричневый шелковый костюм, отделанный бархатом. Как он подчеркивает ее мягкую кошачью грацию!
   — Вы привели меня сюда, — сказала Беренис. В словах ее прозвучал и едва уловимый вызов и признание себя побежденной. — Я прочла вечерние газеты и подумала, что, быть может, я и в самом деле нужна вам сейчас.
   — Вы хотите сказать?.. — начал Каупервуд и умолк. Глаза его загорелись.
   — Да, я согласна. К тому же, рано или поздно, мне ведь придется расплачиваться с вами.
   — Беренис! — воскликнул он с упреком.
   — Нет, нет, я не то сказала, — поспешно поправилась Беренис. — Не сердитесь! Мне кажется, я теперь лучше понимаю вас. Ну, словом, — весело добавила она, словно стараясь себя подбодрить, и голос ее зазвенел, — я теперь сама так хочу.
   — Беренис! Это правда?
   — Разве вы не видите? — спросила она.
   — Что ж, тогда… — сказал он, улыбаясь и протягивая к ней руки, и, к его изумлению, она сделала шаг вперед.
   — Я сама не понимаю, что со мной, — проговорила она скороговоркой, приглушенным голосом, с трудом подавляя волнение. — Но я не могла больше оставаться вдали от вас. Мне все казалось, что вы на этот раз можете потерпеть поражение. И, если это случится, я хочу, чтобы вы уехали отсюда куда-нибудь — в Лондон или в Париж… В свете нас не поймут, конечно, но теперь я смотрю на все иначе.
   — Беренис! — Он нежно гладил ее щеки и волосы.
   — Нет, повремените еще. И вам придется теперь позабыть о других дамах, иначе я возьму свое слово обратно.
   — Никто, никто мне теперь не нужен, кроме вас. Вы должны разделить со мной все, что я имею…
   В ответ Беренис…
   Как странно выглядят мечты, когда они претворяются в действительность!

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

   Человечество одурманено религией, тогда как жить нужно учиться у жизни, и профессиональный моралист в лучшем случае фабрикует фальшивые ценности. В конечном итоге бог или созидательная сила — не что иное, как стремление к равновесию, которое для человечества находит свое приблизительное выражение в общественном договоре. Примечательность этой силы заключается в том, что она порождает отдельные личности во всем их бесконечном и ослепительном многообразии, а также порождает массы с присущими им проблемами. Но и тут рано или поздно неизбежно наступает равновесие, когда массы подчиняют себе отдельную личность или отдельная личность — массы… на какой-то срок. Ибо океан вечно кипит, вечно движется.
   Тем временем рождаются на свет социальные понятия, слова, выражающие потребность в равновесии. Право, справедливость, истина, нравственность, чистота души и честность ума — все они гласят одно: равновесие должно быть достигнуто. Сильный не должен быть слишком силен, слабый — слишком слаб. Но ведь прежде чем прийти в равновесие, чаши весов должны колебаться! Нирвана! Нирвана! Конечный покой, равновесие.
 
   Подобно метеору, который, прочертив небо, оставляет за собой огненный след, Каупервуд на какой-то краткий срок явил взорам людей свое «я» — удивительное и страшное. Но и ему диктует свою волю все тот же закон вечного равновесия, и «ему суждено сделать трагическое открытие, что даже гиганты — всего лишь пигмеи, и что вечное равновесие будет достигнуто. А что сказать о растерянности, испуге, муках, о душевном смятении тех, кто, попав в орбиту его полета, был выбит из привычной колеи обыденного? Кто они? Члены законодательного собрания, числом около ста, изгнанные с арены политической деятельности, затравленные и сошедшие в могилу. Члены муниципальных советов различных созывов, числом около пятидесяти, возвращенные, невзирая на их негодующие или жалобные вопли, к унылому, безрадостному существованию и преданные забвению. Величественный губернатор, грезивший идеалами и уступивший материальной необходимости, истязая себя сомнениями и клеймя того, кто пришел ему на помощь. Еще один губернатор, более сговорчивый, которому выпало на долю быть освистанным народом, удалиться от дел и, после мрачных и недоуменных размышлений, наложить на себя руки. Шрайхарт и Хэнд, проникнутые мстительной злобой, не в силах понять, удалось ли им восторжествовать над Каупервудом, так и умерли, не разрешив вопроса. Мэр, насладившийся своим триумфом, разрушивший планы того, кто так его презирал, всю жизнь потом твердил: „Это загадка. Это удивительный человек“. Огромный город, много лет подряд пытавшийся распутать то, что никому и никогда не удавалось распутать, — гордиев узел.
   Сам же титан, вечная жертва своих страстей, по-прежнему бросается из одной схватки в другую, преодолевает новые препятствия, новые трудности в другой стране с более древней историей, но не может обрести покоя, не может достичь истинного познания жизни. Только алчность — алчность и жадное любопытство толкают его вперед. Деньги, деньги, деньги! Снова гигантские авантюры, снова борьба за их осуществление. Снова прежняя беспокойная жажда ощущений и новизны, которую ему никогда не утолить до конца. В Дрездене — дворец для некоей дамы, в Риме — еще один, для другой. В Лондоне — третий дворец, для его возлюбленной Беренис, чья красота не перестает прельщать его. Двум женщинам непоправимо исковеркана жизнь, десятки других жертв оплакивают свою с ним встречу. Сама Беренис все еще ослепительно хороша, но сердце ее увяло; ей нечем вознаградить себя за бесплодно растраченную юность. А он и мирится с этим и нет — любя, сомневаясь, сочувствуя, — околдованный этой женщиной, первой и единственной, которой он не может противостоять.
   Подводя итог, что же нам сказать о жизни? «Покоя, покоя, отдохновения…»? Решим ли мы упорно бороться за то равновесие, которое, как мы знаем, должно наступить и — будем мы бороться за него, или нет — все равно наступит, чтобы сильный не мог стать слишком сильным и слабый слишком слабым? Или, быть может, пресытившись тусклой обыденщиной, скажем: «Хватит. Мы хотим достичь или умереть!» И умрем? Или будем жить?
   Каждый действует согласно своему темпераменту, которым он не сам себя наделил и потому не всегда умеет им управлять и которым не всегда умеют за него управлять другие. Кто указывает нам путь, то вознося нас к ослепительным вершинам славы и почестей, то ломая, калеча, наделяя темной, отталкивающей, противоречивой или трагической судьбой? Душа, что внутри нас? А чье же она порождение? Бога?
   Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить пламенем стены Трои? Что предопределило плач Андромахи? На каком ведьмовском шабаше решилась участь Гамлета? И почему вещие сестры предрекли гибель кровавому шотландцу?
   Кипи, котел! Шипи! Бурли!
   Огонь, гори! Вари! Вари!
   Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить свой взор к восходящему солнцу? Тогда радуйся. И если в конце концов оно ослепит тебя — все равно радуйся! Ибо ты жил.