— Фантазер! Какой же это коммунизм, если вы должны бросить дорогое сердцу дело, чтобы заработать на хлеб?
   — А я и не говорю, что у нас коммунизм. Но мне он был бы сейчас нужен. Не для того, чтобы получать, а чтобы я мог беспрепятственно отдавать!
   — Ну вот вы и пришли к моему положению. Помните, я говорил, что мы рано родились? Прячьте-ка и вы свою вещь под половицу.
   — Нет! Не прятаться и не маскироваться. Мы должны быть откровенно самими собой, только так мы сможем находить друг друга. Вот мы с вами почему сошлись? Потому что увидели друг друга без маски.
   — А что толку? — закричал вдруг старик. — Ну сошлись мы с вами! Ну набьется нас здесь в комнате двадцать дурачков с ласковыми глазами! Будем сидеть, как жуки под корой! Чем вы мне поможете? Чем я вам помогу? Знамя… Девиз…
   Дмитрий Алексеевич вдруг опомнился и замолчал. Закусив губу, он смотрел некоторое время на Бусько, несколько раз окинул его взором — с ног до головы, как будто перед ним стоял призрак.
   — Смотрите, смотрите, — сказал Бусько. — Делайте лицо, какое хотите. Это перед вами ваше будущее. А я буду смотреть на вас и тоже сделаю выражение на лице. Потому что вижу свое глу-у-пенькое прошлое!
   Дмитрий Алексеевич хотел ответить, разразиться философской тирадой. Но понял, что перед ним действительно глухой призрак. И он шагнул к своей доске и принялся за работу. «Мне тридцать три, — летели его мысли, — а вам, дядя Женя, вдвое больше. Очень хорошо, что вы попались мне на пути: я вовремя поверну руль покруче — подальше от вашего сундука, поближе к человеку, — пусть даже вот к этому, с кнопками на дверях! Буду до конца искать в нем доброту и верность — они никуда не делись, без них жить нельзя. Верю в них. Тридцать лет! Впереди еще столько встреч!»
   Он долго работал молча, а профессор смотрел на него, сидя за столом. Выждав длинную паузу, старик окликнул его:
   — Дмитрий Алексеевич! Что вы там пальцы загибаете? Если это вы сроки прикидываете — когда и что у вас должно получиться, — умножайте, пожалуйста, на «пи»! — короткий добродушный смешок подбросил его чуть ли не на полголовы. — Не забудьте умножить! Три целых и четырнадцать сотых!
   — Я уже видел, — глухо сказал Дмитрий Алексеевич, — и вы увидите. На нашей сцене еще будут появляться новые действующие лица, которые…
   — Которые будут вроде Фомина…
   — Которые будут помогать нам так, как будто делают что-нибудь для себя.
   Старик недоверчиво покачал головой: ему все-таки было шестьдесят девять. Он многое видел на свете.
   Но жизнь все же так устроена, что может удивить человека даже на его семидесятом году.
   Восемнадцатого октября, в двенадцать часов дня, вскоре после того, как Дмитрий Алексеевич ушел на утреннюю прогулку, в дверь резко постучали, и сразу же вошла невысокая, похожая на курьершу женщина в вязаном платке и с хозяйственной сумкой, сделанной из множества треугольных кусочков кожи. Она достала из сумки пакет необычной формы — небольшой, но толстый, и положила его на стол. Пакет был склеен из прочной оберточной бумаги. На нем было написано: «Тов. Лопаткину. Лично».
   — Вы живете с товарищем Лопаткиным? — спросила курьерша. — Передайте ему лично этот пакет.
   — Откуда это? — Евгений Устинович вышел из своего отделения, где он просушивал на плитке рыжую землю.
   Но курьерша, должно быть, торопилась. Она уже ушла, громко хлопнув дверью. Евгений Устинович посмотрел на пакет, положил его посредине стола и мелко написал на стене: «18 окт., 11 час. 20 мин.». Он всегда был начеку.
   В два часа он разрезал полкило хлеба на две части и ту часть, которая ему показалась большей, положил для Дмитрия Алексеевича. Затем он запел: «Любо, братцы, любо» и стал помешивать рыжую землю в сковородке.
   В эту-то минуту и вернулся с прогулки Дмитрий Алексеевич, мокрый, румяный, с глубоко запавшими щеками. Громко дыша после быстрой ходьбы под дождем, он снял пальто. Глядя на пакет, повесил на гвоздь шапку, вытер мокрые руки, повертел пакет в руках и надорвал его.
   — Э-эй, друзья! — пропел он и быстро разодрал пакет. — Евгений Устинович!
   — Вижу, вижу, — глухо сказал старик у него за спиной.
   В пакете была плотная пачка денег. Дмитрий Алексеевич помолчал, взвесил ее в руке, посмотрел на старика, сел к столу и стал считать сторублевые билеты. Считая, он несколько раз приветливо взглянул на свою порцию хлеба. Потом отломил половину, полил рыбьим жиром, посолил и, жуя, продолжал считать деньги, деловито и равнодушно, как банковский кассир.
   Он отсчитал три тысячи и тут лишь увидел в разорванном пакете листок бумаги с короткой надписью чернилами. Он вытащил записку и прочитал: «т.Лопаткин, эти деньги — Ваши. Спокойно распоряжайтесь ими по своему усмотрению».
   — Это надо сохранить, — сказал он, показав записку Евгению Устиновичу.
   — А деньги? — испуганно спросил старик.
   — О деньгах нам теперь не придется думать. Деньги у нас есть.
   — Удивляюсь. Вы ребенок! Дайте эти деньги мне! Я сейчас же их отнесу куда следует вместе с запиской. Разве вы не видите, что это оттуда?
   — Я вижу, прежде всего, что это настоящие деньги, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Здесь, по-моему, шесть тысяч. Ну да, вот шестая пошла… А если они «оттуда», то тем более мы должны как можно скорее их истратить. Мы ведь не давали дьяволу расписки кровью!
   — Кровью! — глаза старика сделались страшными. Он метнулся к двери, приоткрыл ее, закрыл и, тряся пальцами перед лицом Дмитрия Алексеевича, горячо зашептал, упрашивая его отказаться от денег. Говорил он убедительно. Его не раз, оказывается, заманивали в подобные сети, он хорошо изучил приемы иностранных разведок, достоверно знает, что сам факт вручения Дмитрию Алексеевичу денег уже зарегистрирован. Для этого там имеются остроумнейшие средства. Путь к спасению может быть только один: немедленно отнести деньги и сдать их куда полагается, хотя и это надо сделать с толком, чтобы запутать врага.
   — Вы меня убедили… — сказал Дмитрий Алексеевич.
   — Это удобнее всего сделать в пять-шесть часов, когда народ идет с работы, — продолжал старик, таинственно тараща глаза.
   — Евгений Устинович, дайте договорить! — Лопаткин, разделив пачку, стал спокойно прятать деньги в карманы пальто. — Вы меня убедили в том, что я должен немедленно купить себе костюм и пальто, а также пополнить и ваш гардероб. И на книжку положить кое-что не мешает, по крайней мере на полгода. Когда это все будет сделано, вечером за ужином мы с вами обстоятельно поговорим: кто мог дать нам эти деньги. А сейчас пойдемте-ка в Мосторг.
   Евгений Устинович посмотрел на него, повернулся и ушел к своей электрической плитке. Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это и стал одеваться. Застегнув пальто, он взялся за ручку двери и весело спросил:
   — Ну как, пойдем?
   Старик словно бы и не слышал — продолжал помешивать землю в сковородке.
   — Евгений Устинович!..
   — Пожалуйста, не втягивайте меня в ваши авантюры, — отчетливо сказал старик, глядя в окно.
   И Дмитрий Алексеевич отправился за покупками один.
   «Кто?» — этот вопрос он сразу же задал себе, выйдя из дома. Кто мог прислать эти деньги? Сьяновы? Откуда у них быть таким деньгам? И притом не по почте. Послать надо Агафье тысячу — это будет верно. Но чьи же это деньги? Может, Валентина Павловна проездом? Или Араховский? Скорее всего, он. «Ах, кто бы ни прислал — это очень кстати, — подумал он, чувствуя юношескую легкость в ногах. — Это очень, очень кстати!»
   Вечером, когда Дмитрий Алексеевич вернулся, он произвел впечатление даже на рассерженного профессора. Он был в черном пальто и в черной шляпе. А когда снял пальто, там оказался еще и новый костюм.
   — Эх! — не удержался, крякнул Евгений Устинович. — Что же вы, дорогой, купили? Костюм-то у вас в обтяжку, в дудочку! Сразу видно — изобретатель. Глиста глистой! Вам надо костюм на толстяка брать, чтобы свободно складки ложились. Перемените сейчас же!
   — А ну его! Я его уже запачкал.
   — Я чувствую, что вы будете академиком, — сказал на это Евгений Устинович.
   Пальто он осмотрел и сдержанно похвалил. Дмитрий Алексеевич достал из круглой картонки черную шляпу и неожиданно надел ее на седую голову профессора.
   — Я все-таки подумал, что вы не захотите оставить меня одного в ловушке, и поэтому купил вам шляпу.
   — Остряк, — сказал Евгений Устинович. — Я просто обдумал все и понял, что мы сами можем устроить для них ловушку. Если умело себя поведем.
   И он направился к тому месту, где у него висел на стене кусочек зеркала.
   — Ага! Как это Людмила вела себя у Черномора? — Дмитрий Алексеевич засмеялся. — Подумала — и стала кушать!
   — Одеваться надо, — заметил старик между прочим. — Я знал одного человека, который не имел ни ваших талантов, ни вашего средневекового рыцарства — всего лишь внешность. Высокий рост и «умный» голос, и хорошо одевался — солидное пальто, воротник шалью и прочее. И знаете, преуспевал!
   — Вот попробую. Может, действительно начну преуспевать! — сказал Дмитрий Алексеевич.


— 6 -


   Теперь, когда домашние дела наладились, внутренний голос опять напомнил Дмитрию Алексеевичу, что надо жить. Но напомнил настойчивее.
   Да, нужна, нужна разрядка, — это было теперь ясно. Нужно иногда выходить из своего заточения, быть с людьми. Жить жизнью обыкновенного человека, имеющего все, кроме привычки сосредоточенно думать о каком-нибудь ферростатическом напоре.
   Тут же Дмитрий Алексеевич, смеясь, заметил, что это получается, как у человека с больным желудком, которому предписали пережевывать пищу. Жуй, жуй старательно, вдумчиво, но это никак не будет похоже на жизнь! Если уж мы даем себе предписание — жить, то дело наше пропащее. Надо жить без рецепта. Мы ведь и живем, как можем!
   Смех смехом, но Дмитрий Алексеевич вдруг вспомнил, как Бусько испугался денег, присланных неизвестным меценатом. «До семидесяти лет далеко, можно и не то нажить», — и он решил прикоснуться немного к той жизни, которая до сих пор текла как бы мимо его окна.
   Вместе со стариком он стал ходить на спектакли — три раза в месяц. Они слушали в Большом театре две оперы, в которых соединились два величайших гения — Пушкин и Чайковский. Евгений Устинович мешал ему входить в новую роль тридцатилетнего молодого человека. Старик рассматривал публику в партере и ложах и, как Мефистофель при докторе Фаусте, то и дело шептал Дмитрию Алексеевичу на ухо, напоминая о том, что душа его продана. В театре профессор видел только публику. Он изучал тех, кто сидит в партере и кто толпится на балконе. Везде ему чудились противники. Но иногда, дернув Дмитрия Алексеевича за пиджак, он указывал куда-нибудь на галерку: «Смотрите, вот наверняка изобретатель». Вообще, он принимал всерьез только то, что относится к науке и изобретательству.
   Вскоре выяснилось, что профессор не может терпеть и симфоний — глух к музыке, и это сохранило для Дмитрия Алексеевича много счастливых минут. Он стал покупать дешевые билеты в консерваторию, и там, под потолком, сидел в полном одиночестве, и в нем оживали чувства давно умерших великих людей чувства, к счастью, записанные и потому живые навсегда. Он слушал самые искренние, самые горячие слова, обращенные прямо к нему. Однажды он пришел на дневной воскресный концерт для школьников. Первым исполнялся второй концерт для фортепиано с оркестром Шопена, человека, чью гипсовую, совсем детскую руку он видел только что, в фойе, под стеклом. Дмитрий Алексеевич не знал ни дирижера — маленького, курносого, с кудрявой композиторской шевелюрой, ни пианиста — грузного, лысого, в черном фраке. Вокруг него сидели школьники и школьницы в пионерских галстуках. Мальчишки бросали друг в друга плотно свернутыми и надежно пережеванными кусочками афиш. Девятиклассницы, обещающие стать красивыми, косились на Дмитрия Алексеевича и прыскали, обняв друг дружку. И, должно быть, именно потому, что аудитория была весенняя, еще не знающая, что такое тупая боль души, а Шопену, когда он писал свой концерт, требовалось сочувствие и ласка, именно поэтому композитор избрал во всем зале одного слушателя — бледного, худощавого мужчину, с мягко горящими серыми глазами, с большими и сильными, но худыми кистями рук. Сперва он негромко обратился к Дмитрию Алексеевичу, и тот, вздрогнув, почувствовал, что это говорят ему. Они сразу поняли друг друга — и тогда в полный голос зазвучала повесть, которая была и повестью Дмитрия Алексеевича. Он увидел героя, сгорающего, как комета в темном небе, — маленького человека, с рукой десятилетнего мальчика и с гигантской силой души, который собою, своей жизнью хочет пробить что-то для множества людей. Под шорох скрипок, на этом страшном, многоликом фоне, он увидел его отчаянный поединок с низко гудящими басами.
   Когда концерт окончился, Дмитрий Алексеевич вышел на улицу, сжимая в карманах кулаки. Дойдя до угла, он подумал: «Вот я пошел в театр, вот моя разрядка!» — и усмехнулся. Попробуй уйди от себя.
   Но через несколько дней он опять купил билет в консерваторию. И на этот раз Рахманинов в своем втором концерте сказал ему то же. Он сказал это с первых слов, с первых аккордов: человек рожден не для того, чтобы во имя жирной еды и благополучия терпеть унижение, лгать и предавать. Радость червей, пригретых солнцем, — не его удел. Для такой радости не стоит и родиться человеком, гораздо удобнее быть червем. Человек должен быть кометой и ярко, радостно светить, не боясь того, что сгорает драгоценный живой материал.
   Дмитрий Алексеевич вышел в антракте в фойе с таким чувством, будто покинул великого собеседника, простился с ним, и тот, пожилой, глубоко осевший в кресле, пристально глядит ему вслед.
   «Это, должно быть, собственные мои мысли так напряжены, почему я и нахожу везде свои собственные отголоски — как раз то, о чем все время думаю». Но тут же Дмитрий Алексеевич вспомнил, что есть и иная музыка, слыша которую он ничего не чувствовал, никаких отголосков. «Так что эти отголоски зависят не столько от меня, сколько от композитора! — открыл он вдруг. — Это все-таки их мысли. Остались жить!»
   Тут его прервала молодая, очень подвижная женщина. Заметив кого-то рядом с ним, она вырвалась из медленно текущего потока публики.
   — Сергей Петрович! Федя! — и, толкнув Дмитрия Алексеевича, она схватила за руки двух своих знакомых — огромного, усталого толстяка с седыми висками и желтолицего сморщенного малыша. Затрясла сразу две руки тяжелую и легонькую, — и быстро-быстро заговорила:
   — Знаете, я опоздала. Как вы есть организатор сегодняшней вылазки, спешу объяснить…
   — Давай сочиняй мне оправдание, — добродушно проговорил огромный. Иначе не отпущу. Проработочку устрою.
   — Нет, я серьезно. Я доставала для Ивана «Физику твердого тела» Кузнецова. У нас в фонде такой не нашлось… А Иван пришел?
   — Кузнецова-то достала?
   — Достала. Надо пойти хоть сказать…
   — Поди, поди. Успокой его.
   — Слушай, Сергей, — посмотрев ей вслед, неторопливо заговорил великан. — Ты бы отметил, что ли, нашего библиотекаря. Этак как-нибудь в приказе. А может, и премию… Осторожненько, рубликов пятьсот.
   — Я уже думал, — маленький зачесал затылок.
   — А ты еще подумай. Баба уж больно молодец. Обратно, детишки у нее.
   И они замолчали. «Агафья, наверно, уже получила деньги, — подумал Дмитрий Алексеевич. — Должны уже дойти».
   — Иван-то волнуется, — опять заговорил Федя. — Я слушал, что Буханцев собирается прийти. Боюсь… Этот действительно иногда распоясывается. Парнас свой оберегает. Давеча как он Александра Федоровича…
   — Ну, если он такое позволит… — резко заговорил маленький, вскипев, блеснув глазами. — У нас тоже есть быстрые разумом Невтоны. Ваньку-то мы в обиду не дадим.
   — Нельзя Ваньку в обиду давать, — согласился Федя, и они опять замолчали.
   Потом Федя встрепенулся.
   — Пошли к ребятам! — повернул за локоть малыша, и они быстро и ловко прошли через толпу, будто их обоих внезапно погнало одинаковое чувство.
   Эта их быстрота как бы толкнула, сорвала с места и Дмитрия Алексеевича, и он, еще не понимая, в чем дело, стал проталкиваться вслед за высоким Федей, стараясь не упустить его из виду. Он все-таки потерял его, пробежал вдоль фойе почти полный круг и так же неожиданно опять нашел. Прежде всего он увидел громадного Федю, который сидел в углу на длинном диване, с краю, занимая маленькое место, смиренно поблескивая очками. «Пьер Безухов», подумал Дмитрий Алексеевич. На другом диване сидел Сергей Петрович, на третьем — библиотекарша. Им пришлось сесть там, где было свободное место, и теперь они переговаривались коротким словом, движением глаз, жестом, чтобы не помешать посторонним, соседям, сияющим вечерней, концертной красотой. Вдоль стен тянулись еще диваны и кресла в белых чехлах — там тоже сидели друзья этих трех, то там, то сям поднималась приветливая голова: все говорили об Иване, который сидел среди них и которому предстояло какое-то серьезное испытание. Был их разговор похож на перекличку стайки птиц, опустившихся на сад.
   И Дмитрию Алексеевичу вдруг захотелось к ним, на их деревья. Он подошел поближе. К его счастью, женщина, сидевшая рядом с Федей, поднялась и ушла. И Дмитрий Алексеевич поскорей сел на ее место — сел с такой поспешностью, что даже спокойного Федю это отвлекло от его беседы. Совсем другой, холодный человек посмотрел на этот раз через очки! Большой, усталый, седой Федя оберегал границу, за которой ему так хорошо жилось с этими молодыми и пожилыми «ребятами».
   И Дмитрий Алексеевич опустил завистливые глаза. Он уже понял, что это, должно быть, сотрудники одного учреждения, скорее всего научно-исследовательского. Наверно, вместе учились, а может быть, вместе организовывали институт, боролись за него. Во всяком случае, их соединяло что-то, какой-то крепчайший цемент. Они были — вот, рядом, Дмитрий Алексеевич даже касался одного из них, и в то же время не видел средства перейти туда. Он стал бы самым послушным и исполнительным работником! Но попасть туда — не в институт, а к ним, можно было, только пройдя испытание, получив молчаливое «да» от всех.
   «Может, я все это сочиняю? — подумал он. — Устал нести несправедливую печать индивидуалиста, хочу прибиться к живым людям?»
   В это время вдали разлился звонок, свет в фойе померк, и «ребята» поднялись. Их было человек восемь. Отстав от публики, нестройной шеренгой они двинулись в зал. А Дмитрий Алексеевич, проводив их взглядом, побежал к лестнице на свою галерку.
   «Да, я один, — думал он. — Один даже тогда, когда сижу в комнате с Бусько. С Евгением Устиновичем у нас нет этого, того, что у этих. Мне нужно о многом поговорить, себя проверить, а у старика что-то основное в душе подорвано. Мы не открываемся до конца, потому что непонятны друг другу. Ах, Сьянов, Сьянов! Валентина Павловна! Вот кого мне не хватает…»
   Но была еще девушка, та, что смотрит на все с детской улыбкой. Он всегда помнил о ней. Память о ней билась в нем незаметно, но сильно, как второе сердце. Теперь у Дмитрия Алексеевича были новое пальто и шляпа, и он мог явиться к ней — препятствий не было!
   И однажды на улице он несмело загородил дорогу Жанне, которая быстро шла домой с маленьким портфелем в руке. Она была в своем черном пальто, в светло-зеленой пушистой шапочке с ушками, тонко перетянута кожаным ремешком и держала одну руку в кармане.
   Когда высокий мужчина в черном пальто и черной шляпе вырос перед нею, она нахмурилась, глядя в грудь Дмитрию Алексеевичу, шагнула в сторону, на мостовую, и здесь, случайно подняв злые глаза, занеся руку с портфелем, чтобы угостить наглеца, она затряслась и бросилась бежать, но Дмитрий Алексеевич тут же со смехом ее поймал.
   — Это ты? — спросила она недоверчиво.
   — Я! — сказал Дмитрий Алексеевич, не выпуская ее руки. И здесь же на мостовой поцеловал ее несколько раз.
   Это, должно быть, убедило ее. Она покраснела и неуверенно, счастливо засмеялась.
   — Пойдем скорей, здесь народ! — сказала она, и, взявшись за руки, они побежали, свернули в переулок. Здесь Жанна остановила Дмитрия Алексеевича и сама поцеловала несколько раз. — Это ты? Послушай, а тогда ты был?
   — Когда?
   — Вон там, около витрины…
   — Какая витрина?..
   Дмитрий Алексеевич сумел громко и натурально рассмеяться. Взглянув на его нездоровое лицо, Жанна с болью двинула бровкой. Что-то хорошее, понимающее, ласковое пробилось издалека, сквозь солнечную ясность, сквозь лесную прохладу и праздник ее души.
   — Какая же витрина? — опять спросил Дмитрий Алексеевич.
   — Глупости… Я все время тобой брежу. Наяву.
   — Конечно, это глупости! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Не стоит бредить, особенно мною.
   — Ну что, ты приехал? Как у тебя дела?
   «Что сказать? — подумал Дмитрий Алексеевич. — Кто она сегодня?»
   — Ты все еще Мартин Идеи? — спросила тогда она, безнадежно улыбаясь. Когда бреешься, вешаешь перед собой что-нибудь, чтобы успеть прочитать?
   — Нет, — сказал Дмитрий Алексеевич, глядя ей в глаза и все еще не снимая своей внутренней маски. — Я просто не бреюсь. Больше выигрыш во времени.
   — Ты все еще изобретатель? — тихо спросила она.
   — Да, — коротко сказал он, приоткрыв на миг маску.
   — Ты откуда сейчас? — спросила она, отойдя на шаг, оглядывая его. Хорошее пальто купил!
   — Откуда? С концерта, — сказал он.
   — Вот даже как? У тебя успех?
   — Успех. Видишь — новое пальто. В кармане — билет консерватории.
   Она с недоверием опять осмотрела на его нездоровое лицо, в его страдальческие глаза, обведенные коричневой сияющей тенью.
   — Ничего не понимаю… Ты ведь был хорошим учителем. Ты был прекрасным учителем! Таким, что тебя все у нас полюбили — и мальчишки… и девчонки.
   Дмитрий Алексеевич пожал плечами. Он словно забыл улыбку на своем лице, и она, забытая, ждала, когда ее кто-нибудь найдет, снимет с неудобного, открытого места.
   — Послушай, Дим… Давай поедем учителями куда-нибудь? — Она быстро, жалобно взглянула на него и отвернулась.
   — Жаннок, — сказал Дмитрий Алексеевич, — у меня в руках очень большое дело, и я не могу бросить его. Дело это верное. Я уже почти переплыл Ла-Манш и вижу берег…
   — Все? — спросила она неприятным голосом.
   Нет, это не легкомыслие говорило в ней. Дмитрий Алексеевич понял, что это он утомил и состарил ее. Несколько лет гордо и красноречиво расписывал ей свою машину, и каждый раз, когда приходил срок, она видела только одно: его исхудалое лицо, блестящие глаза и потертый китель.
   — Мне все время попадаются очень хорошие люди, — заговорил он быстро. Они все время приходят на помощь, и мы скоро пробьем нашу машину. Жанна! Ты слышишь? Тебе ведь еще два курса кончать. Милый мой, за это время я гору сверну!
   — А я вот не вижу берегов, — сказала она. — Ни твоих, ни своих. Я видела очень много всего. И попробовала не думать. Знаешь — лучше!
   И они замолчали. Жанна махнула портфелем, прошлась, с грустью посмотрела на Дмитрия Алексеевича. Он не удержался, крепко прижал ее и поцеловал в холодную щеку, и, словно выдавленные поцелуем, в ее сомкнутых ресницах сверкнули слезы. Увидев их, Дмитрий Алексеевич прижал ее послушную голову к себе и сам зажмурился.
   — Димка, ты меня предаешь! — сказала она, уже по-настоящему рыдая. Зачем ты ухо-о-о… — она горько и тихо застонала, ударяя головой в его грудь. — Зачем? Ведь я же тебя люблю! Что тебе еще надо? Хочешь, брошу все! Дай я тебя хоть поцелую еще раз! Не уходи!
   Они замолчали и так, закрывшись от улицы большой спиной Дмитрия Алексеевича, стояли молча, чуть-чуть покачиваясь, чувствуя после слез странную, облегченную пустоту. Потом Жанна достала платочек и высморкалась, жалко улыбнувшись Дмитрию Алексеевичу.
   — Ты надолго в Москву? — спросила она.
   — Я уеду завтра, — солгал Дмитрий Алексеевич. — Я думаю, что осталось не так уж много дела. Скоро будем строить машину. Я еду завтра утром в Кузбасс — договариваться с заводом…
   — Это правда? — Жанна ожила.
   — Честное слово, — сказал Дмитрий Алексеевич, твердо беря на душу новый грех.
   — Так ты мне пиши! Ты скоро вернешься?
   — Нет. Переписываться не хочу. Бывают непредвиденные вещи. А ты очень злые письма посылаешь. В трудную минуту такое письмо не облегчает положения.
   — Потому что ты все не так, как люди, делаешь. — Опять этот же, неприятный голос! — Есть путь, которым большинство моих знакомых идет, и все они счастливы. И мне это понятно. А тебя никто не поймет: вот, видишь, ты уже злишься, как только я это сказала…
   Они долго еще бродили по переулку. Молчали: все ждали, пока пройдет неизвестно откуда пришедший холодок. Ждали оба, наконец расстались, и Дмитрий Алексеевич ровным, широким шагом отправился домой.
   Вот он и отдохнул в обществе девушки «с детской улыбкой». Отведал лесной прохлады, солнца и веселых именин!
   Острый на ухо и подозрительный Евгений Устинович несколько дней подряд слушал его затаенные вздохи и, почувствовав неладное, потребовал Дмитрия Алексеевича к ответу. Выслушав его исповедь, старик воспламенился, выкатил глаза и собрался было сказать речь против мещанства, уничтожить «эту, как ее зовут…», но вдруг померк, задумался и, помолчав некоторое время, сказал: