Елизавета Дворецкая

Ветер с Варяжского моря

«Как говорят, у каждого есть друг среди недругов».

«Сага об Олаве Святом»[1]

Пролог

Незадолго до сумерек Вышеслав выбрался на крыльцо подышать. Отец, князь Владимир Святославич, с самого утра принимал словенских[2] бояр, собравшихся идти на чудь[3] вместе с его киевской ратью. Гридница[4] была полна гулом голосов, звоном оружия и чаш, новгородцы клялись князю в верности, обещали не посрамить его в походе, хвалились доблестью предков. Сновали холопы[5], таскали блюда и корчаги[6], катали бочонки. Даже медведь ревел, приведенный каким-то рыжим посадским для забавы князя и дружины. Несмотря на широкие окна, в гриднице было душно, так что под вечер у Вышеслава уже шумело в ушах и стены, увешанные яркими щитами, покачивались перед взором. Все это было знакомо и нудно: пиров он за свои восемнадцать лет нагляделся предостаточно, и его гораздо больше занимал предстоящий поход. Будучи старшим Владимировым сыном, Вышеслав раньше других братьев должен был принять на плечи свою долю трудов. С тех пор как ему исполнилось двенадцать, Вышеслав уже не раз сопровождал отца в ближних и дальних походах: бывал он и в хорватской земле, и у болгар, не раз участвовал в столкновениях с печенегами. Но так далеко на север он, родившийся за Варяжским морем и покинувший те края в возрасте всего лишь полутора лет, еще не забирался, и теперь его разбирало любопытство. Скорее бы в поход!

На дворе тоже было людно и шумно. Вся коновязь была тесно занята, застоявшиеся лошади топтались на месте, чужие жеребцы злобно ржали друг на друга. Боярские отроки[7] сидели прямо на земле, между княжьими хоромами и дружинными избами расхаживали словенские и киевские гриди[8]. Многие покачивались на неверных ногах после долгого пира, где-то тянули песню, кто с Полянским[9], кто со словенским выговором. Но все же здесь было посвежее, душная муть в глазах растаяла. Вышеслав спустился с высокого крыльца, придерживаясь за пузатый резной столб, и побрел к дружинной избе.

Между клетями[10] распоряжался один из тиунов[11], совсем охрипший за день и отбивший ладони о затылки и загривки бестолковых холопов. До ночи было еще далеко, княжеских гостей надо было угощать. С заднего двора с клубами дыма доносился запах горелой щетины – видно, опаливали свинью. Челядинцы[12] волокли резать упирающегося барана, другие двое катили бочонок. Из погреба поднялась молоденькая девушка. Обеими руками она прижимала к груди большую корчагу киевской работы, с узким горлом и двумя большими ручками. На ходу девушка смотрела под ноги, боясь, видимо, наступить на подол на ступеньках. Вышеслав остановился: впервые за этот бесконечный утомительный день он увидел что-то приятное. В гриднице он утром замечал несколько новгородских боярышень, сидевших вокруг княгини Малфриды: они были разряжены в заморские шелка, убраны золотом из Византии и серебром из варяжских земель, но ни одна ему не понравилась. Он их и разглядеть-то толком не смог в шуме и толкотне. А эта девушка была, как луговая ромашка, как молодая березка со свежей листвой – стройная, легкая, ловкая даже с неудобной тяжелой корчагой в руках.

Глядя под ноги, девушка не видела, куда идет, и едва не натолкнулась на Вышеслава. Охнув и крепче прижав к груди свое тяжелое сокровище, она отпрянула и вскинула глаза на парня.

– Ах, Мати Макоше![13] – воскликнула она и встряхнула головой, стараясь отбросить с лица тонкие прядки светло-русых волос. Легкие светлые кудряшки вились у нее на висках, надо лбом, на шее, прихотливо выбивались из длинной толстой косы. – Вот непутевый! – упрекнула она Вышеслава. – Что стал на дороге! Или тебе в хоромах места мало?

Она говорила по-здешнему, по-словенски. Раньше этот выговор смешил выросшего на Киевщине Вышеслава, нов устах девушки словенская речь показалась ему не смешной, а милой, ласковой, как песня. Не ответив, он смотрел ей в лицо. Казалось, ничего особенного в ней не было, во всех славянских племенах живут такие девушки: сероглазые, темнобровые, румяные. Но в ее лице с немного вздернутым носиком было что-то родное, приветливое, и даже сердясь, она была хороша, словно сама богиня Леля[14].

– Что, совсем хмельной – с места сойти не можешь? – с сочувственным упреком спросила девушка. – Дотемна будешь стоять? Ну, стой, коли делать больше нечего.

Она хотела обойти Вышеслава, но он шагнул в сторону, заступая ей дорогу.

– Давай донесу – уронишь, – предложил он, протягивая руки к корчаге.

Но девушка отстранилась.

– Не хворая – сама управлюсь! – строго сказала она. Видно, он был тут не первым. – Без помогальщиков обойдусь. Пусти!

– Экая ты сердитая! – Вышеслав улыбнулся. – Да не бойся, коли тиун забранится, я вступлюсь. Чья же ты? Здешняя?

– За меня и без тебя есть кому вступиться! Дай пройти, ждут меня!

Но Вышеслав не давал ей дороги. Чем больше он смотрел на нее, тем больше она ему нравилась, но тем больше он удивлялся. Заметив поначалу только небеленую, простенько вышитую по вороту рубаху и корчагу в руках, он решил было, что девушка – из здешней челяди. Но теперь он разглядел, что руки девушки белы и нежны, а на запястьях блестит по гладкому браслету из дорогого белого серебра. На груди ее, загороженной ручками корчаги, Вышеслав заметил ожерелье из крупных медово-рыжих сердоликов с пятью подвесками из полновесных дирхемов[15]. Для холопки убор дороговат – ее саму можно за него купить.

– Мы тут три дня уже – что же я тебя раньше не видал? – расспрашивал Вышеслав. – Ты здешняя? Чья ты дочь?

– Так и не увидишь меня больше – и вам скоро уходить, и мне тоже! – отговаривалась девушка, все поглядывая через плечо Вышеслава к крыльцу. – Не здешняя я, из Ладоги, на днях меня отец домой увезет.

– Как тебя звать?

– Кто зовет, тот и знает, а ты много будешь знать – скоро состаришься. Дай пройти, не до зари же мне стоять здесь с тобой! Ты зачем в Новгород-то шел – с чудью биться или на девиц глядеть?

– Да погляди же ты на меня! – выведенный из терпенья отговорками, потребовал Вышеслав и хотел взять ее за плечи, чтобы она перестала пятиться от него прочь.

И своего он добился – девушка вскинула глаза и с негодованием взглянула ему в лицо. Видно, она не привыкла к такому вольному обращению – прямо как боярышня. Но какая же боярышня сама потащит из погреба корчагу? Может, она дочка здешнего тиуна? Но, по правде сказать, сейчас Вышеславу было все равно, кто она такая. Он знал только то, что девушки милее он не видел за все восемнадцать лет своей жизни.

– Ждут же меня в палате… – начала она.

– Да погоди, успеешь! – убеждал ее Вышеслав, торопясь, пока она опять не отвела глаза, из которых на него смотрело само небо. – Не сердись на меня, мне же скоро в поход идти, един Бог знает, ворочусь ли. Ты бы не бранилась, а ласковым словом меня проводила.

– Неужто тебя проводить некому? – уже без возмущения, с пробудившимся сочувствием спросила девушка.

Лицо ее смягчилось, и, Вышеславу было так радостно смотреть на нее, словно само солнце светило ему в душу. Он снова взялся за корчагу, и на этот раз девушка отдала ее без сопротивления. Вышеслав поставил корчагу возле ног и улыбнулся, разгибаясь – теперь-то не убежит.

– Нету у меня ни невесты, ни сестры, а мать… мать есть, да не знаю, какого еще слова дождусь от нее! – вдруг с горечью закончил Вышеслав. Ни с кем он не говорил об этом, но этой девушке, сам удивляясь, готов был доверить все.

– Ласковых речей я не знаю, а хочешь, я тебе заговор скажу? – предложила она. – Вот слушай: была я поутру в чистом поле, на зелену лугу, а во зелену лугу есть зелия могучие, а в них сила видима-невидима. Сорвала я три былинки: белую, черную, красную…

С этими словами она подняла руку, вытащила засунутую стебельком за ленту на виске белую головку кашки, приувядшую за день, и подала Вышеславу. Вместе с цветком он хотел взять и ее руку, но девушка улыбнулась и отняла у него свои тонкие пальцы.

– Красная былинка принесет тебе меч-кладенец, черная былинка достанет уздечку бранную, белая былинка отопрет тул с каленой стрелой, – нараспев продолжала она, и слова воинского заговора оплетали сердце Вышеслава крепче самой умелой любовной ворожбы. – С тем мечом отобьешь силу чудскую, с той уздечкой укротишь коня ярого, с каленой стрелой разобьешь ворога лютого. Заговариваю я ратного человека… Как тебя звать?

– Вышеслав, – не подумав, ответил он и тут же спохватился.

Но было поздно – девушка услышала. Звучное княжеское имя обрушилось на нее, как удар, она отшатнулась, на лице ее мгновенно появилась растерянность и даже испуг. Она была не готова к тому, что случайно встреченный на дворе парень из киевской рати окажется сыном самого князя, старшим княжичем! Растерянным взглядом она скользила по правильным чертам его лица, по светло-серебристым волосам с красивыми кудряшками на концах, голубым глазам и удивлялась, что не догадалась сразу – ведь ей рассказывали про него!

– Вышеслав… – растерянно повторила она. – Владимирович. Верно, он – иначе откуда бы у такого молодого пояс весь в серебре, и гривна [Гривна – 1) денежная единица, около двухсот грамм серебра;

2) шейное украшение, могло служить показателем чина и знаком отличия.] на шее, и сапоги в будний день из красного сафьяна [Сафьян – особо выделанная цветная кожа, из которой шились дорогие сапоги.]… Любая дурочка догадается!

– Да, так чего ты? Не бойся ты меня! – Вышеслав улыбнулся, желая ее подбодрить, и хотел взять за руку. Но девушка отшатнулась, как от огня, вскинула рукав к лицу.

– Ой, Мати Макоше! Хлина-богиня[16]! – шептала она. Вышеслав отметил краешком сознания и удивился, почему она поминает варяжскую богиню-охранительницу Хлину, но сейчас ему было некогда думать об этом.

– Да что же ты? – в досаде воскликнул он. – Что за беда такая? Ежели я княжич, так что – зверь лесной? Укушу?

Вышеслав протянул к ней руки, но девушка вдруг, как опомнившись, повернулась и бросилась бежать, мгновенно вмешалась в толпу суетящейся челяди и исчезла где-то между клетями. Вышеслав шагнул было за ней, но остановился. Что толку гнаться, если она и разговаривать не хочет?

«Вот, батюшкина слава! – с досадой подумал он и сплюнул на землю. Впервые в жизни ему пришлось пожалеть о том, что он доводится родным сыном князю Владимиру и наследует как его добрую, так и дурную славу. – Вроде не кривой, не рябой, а девки пуще огня боятся!»

Махнув рукой, Вышеслав повернулся и хотел идти назад к крыльцу. За воротами послышался дробный топот, громко раздающийся по бревенчатой мостовой. Еще какой-то боярин, боясь опоздать в поход, мчался к князю. Видно, к меду и пиву боится опоздать, – а как до похода дело дойдет, всех ли соберешь?

Но во двор въехало всего три всадника. Кони их были утомлены, на плащах и сапогах осела густая тяжелая пыль. Глянув на того, что первым соскочил с коня, Вышеслав насторожился, забыл даже о девушке. Этого гридя он знал – он служил в дружине Путяты, оставшегося посадником[17] в Киеве на время отсутствия князя. Неспроста он появился здесь, в Новгороде, на другом конце Русской земли. Бросив коня, ни на кого не глядя, киевлянин устремился к крыльцу. Вышеслав поспешил за ним.

В гриднице было так же душно и шумно, хмельно-удалые заверения в верности мешались с запахами жареного мяса и пива. Киевлянин, расталкивая всех, не глядя на чины, протолкался вперед, оставляя следы дорожной пыли со своего плаща на одежде княжеских гостей. Все оборачивались, бранились, пытались отвечать ему на толчки, но он ни на что не обращал внимания, пробиваясь к высокому княжескому столу, где сидел сам Владимир.

Лицо светлого князя порозовело от выпитого меда, и сейчас он еще держал в руке большой заздравный рог, окованный позолоченным серебром. Но хмель над ним не имел большой власти – глаза его смотрели ясно. Он еще от порога палаты заметил и узнал Путятиного кметя[18], и между бровей его появилась маленькая тревожная морщинка. Но заметить ее мог только тот, кто хорошо его знал.

– К тебе я, светлый княже, от Путяты! – выдохнул киевлянин, кланяясь возле самых ступенек княжеского стола. – С вестью!

– Погоди, сокол, выпей сперва! – остановил его Владимир, и отрок мгновенно подал киевлянину чашу с пивом; – Сколько ты с вестью скакал – успеешь рассказать.

Киевлянин благодарно кивнул и взял чашу, поднес ее ко рту. Другой рукой он в это время шарил у себя на шее, под воротом рубахи. Разыскав ремешок под плащом и рубахой, он вытащил кожаный мешочек, стянул его через голову, отставил опустевшую чашу и протянул мешочек князю.

– От Путяты – тебе.

Князь взял мешочек и принялся его развязывать, а киевлянин оглянулся на отрока – тот уже снова налил ему пива. Князь вынул из мешочка скрученный свиточек бересты не больше пальца, осторожно развернул его, повернулся к свету и стал разбирать, хмуря брови, неровно процарапанные буквы.

«От Путяты посадника – князю Владимиру, – не прочитал, а только узнал он первую строчку, выведенную знакомой рукой Путятиного ларника[19], и скорее скользнул взглядом к следующей. – Как ты ушел с войском, на десятый день пришли печенеги ордой неисчислимой и Белгород обложили, хотят измором брать. Белгородцы тебе бьют челом, помощи просят».

На этом послание кончалось – Путята не просил князя возвращаться и не спрашивал, что делать. Оба они одинаково хорошо знали свои ратные дела. Владимир Святославич опустил руку с зажатой в кулаке свернувшейся берестой. Еще бы белгородцам не просить помощи – две трети белгородской дружины были с ним здесь. Лучшие полки Киева, Переяславля, Чернигова, Овруча он увел сюда, на чудь. И случилось то, чего он боялся, – печенеги узнали об его уходе и решили воспользоваться беззащитностью Киевщины. Но и поступить иначе Владимир не мог —ему как воздух нужна была чудская дань, чтобы было на что строить сторожевые города в той же Киевщине, снаряжать и содержать многочисленные дружины. Он уводил оттуда рати, прекрасно сознавая опасность, но другого выхода у него не было.

Гридница затихла. Сначала киевляне, внимательно следившие за своим Солнышком, а потом и, словены заметили, как с лица князя исчезло веселье. Услышав тишину, Владимир выпрямился и крепче сжал бересту в руке, так что высохшие острые краешки впились в ладонь.

– Братья и дружина! – заговорил Владимир, и голос его был ясен и тверд. – Много врагов у нас, что с полуночи[20], что с полудня[21]. Узнали печенеги, что я с войском здесь, и обложили Белгород осадой. Люд белгородский и киевский подмоги просит.

По гриднице прокатился гул, кмети из белгородской дружины повскакали с мест. Они-то хорошо знали, о чем говорит князь, и каждый подумал о своей семье, которой грозит опасность смерти или рабства. А они, мужья, отцы и защитники, слишком далеко и не могут помочь.

– Что скажете, други мои и воеводы? – спросил князь, уже зная, чего хочет он сам. – Покинем ли город-щит киевский? Покинем ли мать городов на разоренье?

Первыми заговорили воеводы, потом закричали и простые кмети из дружин нижних земель – защитить родную землю было важнее, чем покорить чужую. Только Ратибор молчал.

– А ты что скажешь? – Владимир повернулся к своему первому советчику.

– Я вот что скажу, хоть и не всем по нраву, – решительно заговорил воевода. – Князь с войском – не заяц, чтоб туда-сюда бегать. Мы на чудь не первый год собираемся и не первый раз идем, в прошлом году ходили – да дело не доделали. В этот пришли – коли опять ни с чем уйдем, так над нами в лесу последний чудин смеяться будет. Дескать, князь киевский только на словах грозен, а на деле – горазд за столом с пирогами воевать.

Люди в гриднице возмущенно гудели, но Владимир молчал, и Ратибор продолжал, не обращая внимания на общее недовольство. Немного находилось людей, способных говорить против всей дружины, но Ратибор был из них. Без него и Владимир, может быть, никогда не стал бы киевским князем.

– Стены у Белгорода высокие да крепкие – птица не всякая перелетит, а стрела и подавно, – говорил воевода. – И у Киева стены не хуже. Пусть печенеги стоят, сами же раньше уморятся. А мы сейчас всей силой чудь разобьем и тогда уж вернемся, как надо на орду ударим. Тогда они и дорогу к нам позабудут.

Тряхнув кулаком, Ратибор опустился на место – он свое сказал. Сын его, Ведислав, сидевший за столом с Владимировыми детскими[22], побледнел после отцовской речи, хотя внешне остался невозмутим. В белгородской дружине служил его побратим, а в Киеве были его мать и молодая жена, которой за время этого похода как раз подходил срок родить. И в мирное время тяжело оставить семью в такую пору. А знать, что им грозит печенежский набег – нет хуже. Но Ведислав молчал – по большому счету он признавал правоту отца.

– Выслушал я вас, дружина моя и братья мои, – заговорил Владимир, немного выждав. – И вот что мне думается. И вы правы, и Ратибор прав. И Киевщину без помощи оставить нельзя, и в чуди дело оставить недоконченное зазорно[23]. Потому надлежит нам одною частью дружины назад, на печенегов воротиться, а смоленские и новгородские рати на чудь пойдут. И вместо себя оставлю я в Новгороде княжить сына моего Вышеслава. Ему я доверяю быть сему походу главою. Говорите, мужи новгородские, люб ли вам князь Вышеслав?

В гриднице ненадолго повисла тишина. Вышеслав, потрясенный не меньше других, шагнул вперед от порога, где стоял, войдя вслед за Путятиным посланцем. Сотни глаз устремились к нему, а он побледнел, глубоко дыша, взволнованный таким неожиданным поворотом. Для него не было тайной, что после смерти Добрыни Новгороду нужен новый посадник, а может, и князь. Как старший сын Владимира, он понимал, что новгородский стол должен достаться ему. Но прямо сейчас, и так нежданно!

– Нам люб твой старший сын, княже, – заговорил самый родовитый из новгородцев, боярин Столпосвет. – Да мы сами не можем дело решить. Надобно вече[24] созывать и у всего люда новгородского спрашивать. А мы свое слово скажем. Нам князь Вышеслав люб.

Опомнившись, новгородцы одобрительно загудели. Молодой, удалый княжич Вышеслав нравился им еще и тем, что после сурового и властного Добрыни новгородская знать надеялась при нем получить гораздо больше воли. Вышеслав перевел дух, ощутил даже радость – все-таки зваться князем и быть самому себе хозяином не в пример веселее, чем жить при отце.

Повернув голову, он нашел взглядом мать, сидевшую рядом с князем. Лицо княгини Малфриды оставалось спокойным и величавым, и Вышеслав не понял, довольна она или нет. Поймав его взгляд, княгиня чуть-чуть улыбнулась и слегка наклонила голову. Вышеслав хотел улыбнуться ей в ответ, и вдруг его словно обожгло что-то. Двоюродный дядька, Коснятин Добрынин, смотрел на него с такой ненавистью, что Вышеслав был поражен его взглядом как громом. «За что? Что я ему сделал?» – изумился он. За проведенное в Новгороде время Вышеслав не успел не только поссориться, но даже толком поговорить со старшим сыном Добрыни. Посмотрев на мать, он заметил, что лицо ее посуровело и замкнулось – она тоже глядела на Коснятина. И Вышеслав понял. Сын Добрыни унаследовал властолюбие отца. Он сам метил на место посадника, а может быть, и мечтал о княжьей шапке. И он мог бы их получить как родич князя и сын прежнего посадника – не будь у Владимира столько сыновей.

– А нам не нужно никого спрашивать! – среди возбужденного гудения гридницы сказал громкий, уверенный голос, произносящий слова на варяжский лад. Сотник княгининой дружины Ингольв Трудный Гость поднялся на ноги и поднял рог с медом. Высокий, широкоплечий, он казался живым воплощением уверенности и силы. На груди его блестела витая серебряная гривна, длинные светлые волосы были зачесаны назад, за уши, а лоб украшала шелковая лента с полоской золотой парчи. Вышеслав уже знал, что этот человек, сидящий на таком высоком месте, служит главной опорой княгини Малфриды.

– Все мои люди сейчас же готовы дать клятву верности сыну Вальдамара и Мальфрид, потомку русских и свейских[25] князей! Пусть все боги и единый Бог будут послухи[26] нашей клятвы! – громко продолжал Ингольв. – Как мы служили твоему отцу, так мы будем служить и тебе, конунг Висислейв! Я говорю это от имени всех северных людей!

И вся варяжская дружина княгини Малфриды как один человек в ответ на слова своего предводителя ударила чашами по столу – в застолье это заменило принятый у них звон оружия, выражающий согласие.

– Да славен будет князь Вышеслав! Конунг Висислейв! – на разные голоса кричали они.

Княгиня улыбалась, довольная честью, которую оказывают ее сыну. Вот и она, наконец, дождалась дня, о котором столько мечтала, живя в Новгороде без мужа и без сына, брошенная, забытая. Эти дни миновали, теперь она не одна из прежних княжеских жен – она мать конунга.

Вышеславу было приятно впервые в жизни слушать княжескую славу себе. Он поднял голову, расправил плечи, дышал глубоко, на щеках его загорелся румянец. Только память о ненавидящем взгляде Коснятина покалывала в глубине души, но об этом он не хотел сейчас думать. Впереди его ждал княжеский стол и первый самостоятельный поход – на чудь.

Глава 1

Ветер гнал по поверхности Волхова мелкую рябь, похожую на чешую, – так и казалось, что огромный змей, медленно извиваясь, ползет на полуночь меж зеленых холмистых берегов. Это и есть тот самый Ящер[27], которому веками поклоняются словены. Он лежит глубоко на дне, но придет час его гнева – и он взметнется на поверхность, мутя и разъяряя воды реки, требуя жертвы…

Весь длинный пологий берег Гостиного Поля был усеян приставшими ладьями, дальние даже нельзя было рассмотреть. Дальше от воды блестели неяркие огоньки костров, поднимались дымки, ветерок тянул запахи рыбных похлебок и каши. Здесь обязательно останавливались все ладьи, шедшие вверх по Волхову – в Новгород, и вниз – в Ладогу. Пока хозяева делали дела, их гребцы и дружины отдыхали, ели, кто-то даже спал прямо на земле возле ладей.

Загляда вздохнула, подумав» что здесь не миновать останавливаться, и надолго. Пока найдут порожского кормщика и сговорятся об уплате, пока он соберет свою дружину, пока мытник[28] осмотрит обе ладьи и возьмет что положено – как бы темнеть не начало. Купеческая дочь, она слишком хорошо знала весь установленный порядок, чтобы надеяться быстро миновать Гостиное Поле. Но двум ладьям Милуты было бы слишком досадно ночевать здесь, когда до дома оставалось всего ничего, почти рукой подать. От предыдущей стоянки было не так уж далеко, но Загляде казалось, что сам Волхов остановился и несет их еле-еле. Ей хотелось скорее домой, в Ладогу. Никогда раньше она не отлучалась из дома так далеко, и полумесячное путешествие в Новгород показалось ей слишком долгим и утомительным. Стоянка у Гостиного Поля была последней, и Загляде хотелось поскорее тронуться снова в путь. Как приятно было думать о том, что следующую ночь она наконец-то проведет дома, а не в чужой клети, не на дне струга[29] и не на жесткой охапке веток возле костра,

– Вон туда! Через три ладьи вон пустое место есть! – стоявший на носу струга Спех махнул рукой. – Вон, вон, где с конской головой!

– Да вижу, вижу! – Милута кивнул и обернулся к кормчему. – Давай туда. Ежели потеснимся, то и вдвоем встанем. Эко сколько народу собралось!

Оба ладожских струга причалили, гребцы привязали канаты к стойкам, вбитым в берег. Проголодавшийся Спех, не теряя времени, принялся разводить костер. Но хозяин оторвал его от этого многообещающего занятия и послал в городище искать порожского кормщика.

– Да хоть поедим сперва! – обиженно ворчал парень. В отличие от хозяйской дочери он вовсе не спешил домой. – Сам кормщик, поди, за столом сидит!

– Покуда дойдешь, он как раз встанет! – по-хозяйски заверил его Милута. – Ступай да скажи, чтоб сюда шел. Нам тянуть нечего, ночевать дома будем. А за кашей Загляда присмотрит!

Успокоенный этим обещанием парень пошел искать лодку для переправы на тот берег, где стояло городище Порог. Загляда слезла с бочки, на которой сидела во время плавания, и позвала холопа, чтоб перенес на берег. Вода в Волхове была прохладна, и ей не хотелось мочить ног.

Пока она хлопотала возле железного котла, который Милута возил с собой, позаимствовав этот обычай у чуди, из городища явился мытник. Порожский мытник Прелеп хорошо знал Милуту, который уже много лет плавал с товарами мимо Гостиного Поля вверх и вниз по Волхову, и с делом покончил быстро – переглядел весь товар, помечая писалом[30] на берестяном свитке, высчитал, сколько мыта[31] нужно взять, старательно взвесил на бронзовых весах серебро, которое отсчитал ему Милута. Растолченный ячмень еще побулькивал в котле, а купец и мытник уже покончили с делами и остановились побеседовать.