Дафна Дю Морье


Синие линзы



 
   Наконец настал день, когда ей снимут повязку и поставят синие линзы. Мада Уэст подняла руку к глазам и коснулась тонкой шероховатой ткани, под которой слой за слоем лежала вата. Ее терпенье будет вознаграждено. Дни переходили в недели, и она все лежала после операции, не испытывая физических страданий, но томясь от погружающей все в неизвестность тьмы и безнадежного чувства, что действительность, сама жизнь проходит мимо нее. Первые дни ее терзала боль, но милосердные лекарства вскоре смягчили ее, острота притупилась, боль исчезла, осталась лишь огромная усталость – реакция после шока, как ее заверяли. Что до самой операции, она прошла успешно. На все сто процентов. Перспектива была явно обнадеживающая.
   – Вы будете видеть, – сказал ей хирург, – еще лучше, чем прежде.
   – Откуда вы это знаете? – настаивала Мада Уэст, стремясь укрепить тонкую ниточку веры.
   – Мы обследовали ваши глаза, когда вы были под наркозом, – ответил он, – и вторично, когда вам ввели обезболивающее средство. Мы не станем вас обманывать, миссис Уэст.
   Она выслушивала эти заверения два-три раза на день, но время шло, и ей пришлось запастись терпеньем: теперь она упоминала о глазах, пожалуй, не чаще, чем раз в сутки, и то не прямо, а стараясь застать «их» врасплох. «Не выбрасывайте розы. Мне хочется на них посмотреть», – просила она, и дневная сиделка проговаривалась, пойманная в ловушку: «Они завянут до того времени». Это означало, что до следующей недели повязка снята не будет.
   Определенные даты не упоминались никогда. Никто не говорил: «Четырнадцатого числа этого месяца к вам вернется зрение». И она продолжала свои уловки, делала вид, что ей все равно и она согласна ждать. Даже Джим, ее муж, попадал теперь в разряд «они» вместе с персоналом лечебницы; она больше ничего не рассказывала ему.
   Раньше, давным-давно, она поверяла ему все свои страхи и опасения, и он разделял их с ней. До операции. Тогда, страшась боли и слепоты, она цеплялась за него и говорила, мысленно представляя себя беспомощной калекой: «Что, если я навсегда потеряю зрение? Что тогда со мной будет?» И Джим, тревога которого была не менее жгучей, отвечал: «Что бы ни случилось, мы пройдем через это вместе».
   Теперь, сама не зная почему, разве из-за того, что темнота утончила ее чувства, Мада стеснялась обсуждать с мужем свои глаза. Прикосновение его руки было таким же, как прежде, и поцелуй, и сердечный голос, и, однако, все эти дни ожидания в ней набухало зернышко страха, что он, как и персонал лечебницы, был к ней слишком добр. Доброта тех, кому что-то известно, по отношению к тем, от кого это скрывают. Поэтому, когда наконец настал долгожданный день и во время вечернего визита хирург сказал: «Завтра я поставлю вам линзы», изумление пересилило радость. Мада Уэст не могла промолвить ни слова, и врач вышел, прежде чем она успела его поблагодарить. Неужели это правда и ее агония окончилась? Мада позволила себе один-единственный, последний пробный шар, когда дневная сиделка уходила с дежурства. «К ним надо будет привыкнуть, да? И сперва будет немного больно?» – утверждение в форме беспечного вопроса. Но голос женщины, ухаживавшей за ней в течение стольких тягостных дней, ответил: «Вы даже не почувствуете их, миссис Уэст».
   Ее спокойный, приветливый голос, то, как она перекладывала подушки и подносила стакан к вашим губам, легкий запах французского папоротникового мыла, которое она всегда употребляла, – все это внушало доверие, говорило о том, что она не лжет.
   – Завтра я вас увижу своими глазами, – сказала Мада Уэст, и сиделка, залившись веселым смехом, который порой доносился из коридора, ответила:
   – Да, это будет для вас первым ударом.
   Странно, как притупились воспоминания о ее приезде в лечебницу. Врачи и сестры, принимавшие ее, превратились в тени, отведенная ей палата, где она все еще находилась, – просто деревянный ящик, западня. Даже сам врач, умелый и энергичный хирург, рекомендовавший ей во время двух кратких консультаций немедленно лечь на операцию, был теперь для нее только голосом, а не реальным лицом. Он появлялся, отдавал приказания, приказания исполнялись, и было трудно представить, что эта перелетная птица – тот самый человек, который несколько недель назад попросил отдать себя в его руки, который сотворил чудо с живой тканью, бывшей ее собственными глазами.
   – Представляю, как вы волнуетесь.
   Это был низкий, мягкий голос ночной сиделки, которая лучше всех остальных понимала, что ей, Маде, пришлось перенести. В сестре Брэнд – дневной сиделке – все дышало бодростью дня, с ней появлялось солнце, свежие цветы, посетители. Когда она описывала, какая сегодня погода, она словно творила ее. «Ну и пекло», – говорила сестра Брэнд, распахивая окна, и ее подопечная прямо чувствовала, как от ее формы и накрахмаленной шапочки исходит свежесть, каким-то необъяснимым образом смягчая хлынувшую в комнату жару. А не то, ощущая легкий холодок, она слышала под ровный шум дождя: «Садовники-то будут рады-радешеньки, а вот старшая сестра останется без речной прогулки».
   Так же и блюда, даже самые невкусные вторые завтраки, казались деликатесами, когда она предлагала их. «Кусочек камбалы au beurre[1]», – весело потчевала она, разжигая притупившийся аппетит, и приходилось съедать поданную вареную рыбу, начисто лишенную вкуса, ведь иначе вы вроде бы подводили сестру Брэнд, рекомендовавшую ее. «Пончики с яблоками… с двумя-то уж вы, конечно, справитесь», – и во рту появлялся вкус воображаемого пончика, хрустящего, посыпанного сахарной пудрой, когда в действительности он напоминал кусок размокшей подошвы. Бодрость и оптимизм сестры Брэнд не давали вам проявлять недовольство, жаловаться было бы оскорблением, сказать: «Дайте мне полежать спокойно. Я ничего не хочу» – значило проявить слабодушие.
   Ночь приносила утешение – появлялась сестра Энсел. Она не ждала от вас мужества. Вначале, во время болей, она, и никто другой, давала болеутоляющие лекарства. Она, и никто другой, взбивала подушки и подносила стакан к запекшимся губам. А когда потянулись недели ожидания, ее мягкий, спокойный голос говорил подбадривающе: «Скоро это кончится. Нет ничего хуже, чем ждать». Ночью, стоило только прикоснуться к звонку, и сестра Энсел была у постели. «Не можете уснуть? Да, это ужасно. Я сейчас дам вам порошок, вы и не заметите, как пройдет ночь».
   Сколько сочувствия в плавном, нежном голосе. Измученное вынужденным ожиданием и бездельем воображение, населяющее тьму причудливыми картинами, рисовало для отдыха реальные сценки: они с сестрой Энсел вне стен лечебницы, к примеру, втроем, с Джимом, за границей… Джим играет в гольф с каким-нибудь безликим знакомым, предоставив ей, Маде, бродить вокруг с сестрой Энсел. Сестра Энсел все делала безукоризненно. Никогда не раздражала. Интимность их ночного общения, все эти разделенные лишь ими двумя мелочи связывали пациентку и сиделку узами, которые расторгались только на день, и, когда сестра Энсел без пяти восемь утра уходила с дежурства, она шептала: «До вечера», – и сам этот шепот заставлял Маду предвкушать нечто приятное, словно восемь часов вечера не просто время прихода на работу ночной смены, словно они уславливаются о тайном свидании.
   Сестра Энсел понимала вас. Когда вы жаловались утомленно: «День тянулся до бесконечности», ее «О да» в ответ говорило о том, что и для нее день шел мучительно долго, что она безуспешно пыталась заснуть и лишь теперь надеется вернуться к жизни.
   А с какой симпатией, каким интригующим тоном она сообщала о приходе вечернего посетителя: «А кто к нам пришел? Кого мы так хотели видеть? И раньше, чем обычно», – и голос ее наводил на мысль, что Джим – не муж, с которым Мада прожила десять лет, а трубадур, возлюбленный, кто-то, кто нарвал букет принесенных им цветов в очарованном саду и сейчас стоит с ним у нее под балконом. «Какие великолепные лилии!» – восклицала сестра Энсел, вздыхая, точно у нее перехватывало дыхание, и Мада Уэст будто воочию видела экзотических красавиц, тянущихся к небесам, и перед ними – коленопреклоненную сестру, крошку– жрицу. Затем еле слышно звучало застенчивое: «Добрый вечер, мистер Уэст. Миссис Уэст ждет вас». Неслышно прикрыв за собой дверь, она выходила на цыпочках с цветами и почти беззвучно возвращалась: комната наполнялась ароматом лилий.
   Должно быть, на второй месяц пребывания в лечебнице Мада предложила, вернее, спросила – сначала сестру Энсел, а затем мужа, – не поедет ли сестра к ним на неделю, после того как Маду выпишут. Это как раз совпадает с ее отпуском. Только на неделю. Только пока Мада не привыкнет снова к дому. «А вы хотите, чтобы я поехала?» В сдержанном голосе звучало обещание. «О да. Мне сперва будет трудно». Не зная, что она понимает под «трудно», Мада Уэст, несмотря на будущие линзы, все еще ощущала себя беспомощной, нуждающейся в ободрении и опеке, которые до сих пор она находила только у сестры Энсел. «Как ты думаешь, Джим?»
   В его голосе удивление боролось с нежностью. Удивление, что жена так высоко ставит сиделку, нежность – естественная для мужа, потворствующего капризу больной жены. Во всяком случае, так показалось Маде Уэст, и позже, когда вечерний визит закончился и муж ушел домой, она сказала сестре Энсел: «Никак не могу понять, пришлось ли мое предложение по вкусу мужу». Ответ прозвучал спокойно, ободрительно: «Не тревожьтесь, мистер Уэст примирился с этим».
   Примирился с чем? С изменением привычного образа жизни? Трое, вместо двоих, за столом, обязательная беседа, непривычный статус гостьи, которой платят за преданность хозяйке? (Хотя на это не будет ни намека, и лишь в конце недели, словно между прочим, ей будет вручен конверт с деньгами.)
   – Представляю, как вы волнуетесь. – Сестра Энсел у изголовья, легкая рука на повязке; тепло ее голоса, уверенность, что еще несколько часов – и она, Мада, будет свободна, наконец заглушили многодневные сомнения. Успех. Операция прошла успешно. Завтра она снова будет видеть.
   – Кажется, – сказала Мада Уэст, – будто ты рождаешься заново. Я уже забыла, как выглядит все вокруг.
   – Замечательно, – прожурчала сестра Энсел, – и вы были так терпеливы, так долго ждали.
   В ласковой ладони сочувствие и осуждение всех тех, кто в течение долгих недель настаивал на повязке. Будь это в ее власти, будь в ее руке волшебная палочка, к миссис Уэст отнеслись бы куда более снисходительно.
   – Как странно, – сказала Мада Уэст, – завтра вы уже не будете для меня только голосом. Вы облечетесь в плоть.
   – А сейчас разве я бесплотна?
   Притворный упрек, легкое поддразнивание – привычные для их разговоров и столь утешительные для пациентки. Когда зрение вернется к ней, от этого придется отказаться.
   – Нет, разумеется, но все будет по-другому.
   – Не понимаю почему.
   Даже зная, что сестра Энсел маленькая и темная – так она сама описала себя, – Мада Уэст готовилась к сюрпризу при первой встрече – наклон головы, разрез глаз или, возможно, какая-нибудь неожиданная черта лица, слишком большой рот, слишком много зубов…
   – Посмотрите, пожалуйста… – Не в первый раз сестра Энсел взяла руку своей подопечной и провела ладонью по своему лицу; Мада Уэст пришла в смущение, это напоминало полон, где ее рука была пленницей. Выдернув ее, Мада сказала со смехом:
   – Мне это ничего не говорит.
   – Тогда спите. Вы и не заметите, как наступит утро.
   Последовал обычный ритуал: подвинут поближе звонок, проглочено снотворное, выпит последний глоток воды и, наконец, негромкое:
   – Спокойной ночи, миссис Уэст. Позвоните, если я вам буду нужна.
   Маду всегда охватывало легкое чувство потери, сиротливости, когда дверь закрывалась и сестра покидала ее, и вдобавок ревности, потому что были и другие пациенты, которым она оказывала те же милости, кто так же мог позвонить ночной сиделке, если его мучила боль. Когда Мада Уэст просыпалась – что часто бывало с ней перед рассветом, – она рисовала теперь в воображении не Джима, одного дома, в их спальне, а сестру Энсел, сидящую, возможно, у чьей-нибудь постели, склонившуюся над изголовьем, чтобы облегчить чьи-нибудь страдания, и одно это заставляло Маду тянуть руку к звонку, нажимать пальцем на кнопку и спрашивать, когда отворялась дверь:
   – Я вас не разбудила?
   – Я никогда не сплю на дежурстве.
   Значит, она сидела в уютной нише для дежурных сестер посреди коридора, пила чай или переносила в журнал записи из медицинских карт. Или стояла возле пациента, как стоит сейчас возле нее, Мады.
   – Не могу найти платка.
   – Вот он. Лежал у вас под подушкой.
   Прикосновение к плечу (само по себе услада), еще несколько слов, чтобы продлить ее пребывание, и сестра исчезала – отвечать на другие звонки и другие просьбы.
   – Ну, на погоду сегодня жаловаться нельзя!
   Наступил день, и сестра Брэнд влетела в палату, как первый утренний ветерок, когда стрелка барометра указывает на «ясно».
   – Все готово для великого события? – спросила она. – Нам надо поторопиться и надеть самую красивую ночную сорочку, чтобы встретить мистера Уэста.
   …Та же операция в обратном порядке. Однако на этот раз – в ее палате, на ее собственной постели. Лишь проворные руки хирурга и сестры Брэнд ему в помощь. Сперва исчезла повязка из крепа, затем корпия и вата; чуть ощутимый укол иглы, чтобы притупились все ощущения, и врач делает что-то, что – невозможно понять, с ее глазами. Боли не было. Прикосновение казалось холодным, словно туда, где только что лежала повязка, скользнул кусочек льда, но это не раздражало, напротив.
   – Не удивляйтесь, – сказал хирург, – если в первые полчаса не почувствуете разницы. Все будет казаться покрытым дымкой. Затем она постепенно рассеется. Я хотел бы, чтобы это время вы спокойно полежали.
   – Понимаю. Я не буду двигаться.
   Желанный миг не должен быть слишком внезапным. Это разумно. Темные линзы были временными, лишь на первые дни. Затем их снимут и заменят другими.
   – Насколько ясно я буду видеть? – наконец-то осмелилась она спросить.
   – Абсолютно ясно. Но не сразу в цвете. Вроде как через темные очки в солнечный день. Даже приятно.
   Его веселый смех внушал доверие, и, когда они с сестрой Брэнд вышли, Мада Уэст снова легла, дожидаясь, когда исчезнет мгла и солнечный день ворвется к ней в глаза, как бы ни было притуплено ее зрение, как бы ни было замутнено линзами.
   Мало-помалу туман рассеялся. Первый предмет, который она увидела, был весь из углов – шкаф. Затем стул. Затем – она повернула голову – постепенно выступили очертания окна, вазы на подоконнике, цветов, которые ей принес Джим. Доносившиеся снаружи звуки слились с очертаниями, и то, что раньше резало слух, звучало теперь благозвучно. Она подумала: «Интересно, а плакать я могу? Линзы не задержат слез?» – но тут же почувствовала, что вместе с драгоценным даром – зрением – к ней вернулись и слезы. И чего тут стыдиться, какие-то одна-две слезинки, которые она тут же смахнула.
   Теперь все было в фокусе. Цветы, умывальник, стакан с термометром, халатик. Мада не верила сама себе. Облегчение было столь велико, что она ни о чем другом не могла думать. «Они мне не лгали. Так все и произошло. Это правда».
   Она видела фактуру одеяла, которое так часто гладила рукой. Цвет не имел значения. Приглушенный линзами свет лишь усиливал чары, смягчая все, на что падал ее взгляд. Наслаждаясь формами и очертаниями, она позабыла о цвете. Какое он имеет значение? Когда-нибудь дойдет и до него. Времени у нее достаточно. Что может быть важнее синей симметрии, подвластной ее зрению? Видеть, ощущать, слить то и другое воедино! Она действительно родилась заново, открыла давно потерянный мир.
   Теперь ей некуда спешить. Разглядывать свою палату, задерживаясь на каждой мелочи, само по себе было богатством, наслаждением, это можно смаковать. Просто смотреть на комнату, ощупывать ее глазами, переходить взором за ее пределы – к чужим окнам в домах напротив – заполнит многие часы.
   «Даже узнику в одиночной камере, – решила Мада, – покажется уютно, если он сперва лишится зрения, а потом ему его возвратят».
   Она услышала снаружи голос сестры Брэнд и повернула голову к двери.
   – Ну… наконец-то мы снова счастливы?
   Мада Уэст с улыбкой смотрела, как одетая в форму фигура входит в комнату с подносом в руках, на котором стоит стакан молока. Но что это? Что за нелепость? Вопреки здравому смыслу голова под форменной шапочкой вовсе не была женской головой. На Маду надвигалась… корова, корова с человеческим телом. Шапочка с рюшем лихо сидела на широко расставленных рогах. Глаза были большие и добрые, но все равно коровьи, ноздри влажные, и стояла она, мерно дыша, так, как стоит корова на пастбище, безмятежная, довольная жизнью, неподвижная, принимая все таким, как оно есть.
   – Все кажется немного непривычным, да?
   Ее смех был смехом женщины, смехом дневной сиделки, смехом сестры Брэнд. Она поставила поднос на тумбочку возле кровати. Пациентка не ответила. Она закрыла глаза, затем снова открыла их. Корова в платье сестры милосердия все еще была в комнате.
   – Признайтесь, – сказала сестра, – вы бы и не догадались, что вы в линзах, если бы не цвет.
   Важно было выиграть время. Пациентка осторожно протянула руку к стакану. Стала медленно пить молоко. Маска была напялена с какой-то целью. Возможно, какой– нибудь опыт, связанный с линзами… хотя в чем он состоит, она не могла и представить. Они, бесспорно, рисковали, обрушивая на нее такой сюрприз, а по отношению к более слабым людям, перенесшим такую же операцию, как она, это было бы просто жестоко.
   – Я прекрасно вижу, – сказала она наконец, – во всяком случае, мне так кажется.
   Сестра Брэнд стояла, сложив руки на груди, и наблюдала за ней. Широкая фигура в форме была точь-в-точь такая, какой Мада Уэст представляла ее себе. Но эта задранная коровья голова, нелепый рюш на шапочке, нацепленной на рога… А где же граница между маской и телом, если это действительно маска?
   – У вас какой-то неуверенный голос, – сказала сестра Брэнд. – Неужели вы разочарованы после всего того, что мы для вас сделали?
   Смех звучал, как всегда, весело, но губы медленно двигались из стороны в сторону, словно она жевала траву.
   – В себе-то я уверена, – ответила Мада Уэст, – а вот в вас – нет. Это что – шутка?
   – Что – шутка?
   – Ну… то, как вы выглядите… ваше… лицо?
   Синие линзы не настолько затемняли свет, чтобы она не смогла заметить, как изменилось выражение лица сиделки. У коровы явственно отвисла челюсть.
   – Право, миссис Уэст! – На этот раз смех звучал не так сердечно. Удивление ее было бесспорным. – Я такая, какой меня сотворил Господь. Возможно, он мог бы сделать свою работу лучше.
   Сиделка-корова подошла к окну и резким движением во всю ширь раздернула занавеси – комнату залил яркий свет. У маски не видно было краев, голова незаметно переходила в тело. Мада Уэст представила, как корова, если на нее напасть, опускает голову и выставляет рога.
   – Я не хотела вас обидеть, – сказала она, – но, право, немного странно… Понимаете…
   Она была избавлена от объяснения, так как дверь отворилась и в комнату вошел хирург. Во всяком случае, Мада узнала его голос, когда он сказал: «Хелло! Как дела?» Фигура в темном пиджаке и широких, суженных книзу брюках вполне подходила известному хирургу, но голова… Это была голова фокстерьера, уши торчком, пытливый, острый взгляд. Еще минута, и он залает и завиляет коротким хвостом.
   На этот раз пациентка рассмеялась. Очень уж комичным был эффект. Должно быть, это все-таки шутка. Конечно, шутка. Что же еще, но зачем входить в такие расходы и причинять себе столько хлопот? Чего в конечном счете они достигают этим маскарадом? Она резко оборвала смех, увидев, как фокстерьер обернулся к корове и они без слов переговариваются между собой. Затем корова пожала своими слишком уж могучими плечами.
   – Мы почему-то кажемся миссис Уэст смешными, – сказала она, и голос ее звучал не слишком довольно.
   – Ну и прекрасно, – сказал хирург. – Разве было бы лучше, если бы мы казались ей противными?
   Он подошел, протянул руку пациентке и наклонился поближе, чтобы поглядеть на ее глаза. Мада Уэст лежала неподвижно. Его голова тоже не была маской. Во всяком случае, Мада не могла различить ее границ. Уши стояли торчком, острый нос подрагивал. У него даже была отметина – одно ухо черное, другое белое. Мада представила его перед входом в лисью нору: вот он принюхивается, вот, поймав след, продирается в глубь лаза, поглощенный работой, на которую был натаскан.
   – Вам бы подошло имя Джек Расселл, – сказала она.
   – Простите?
   Он выпрямился, но все еще стоял у кровати, – в блестящих глазах проницательность, одно ухо настороженно торчит вверх.
   – Я хочу сказать, – Мада Уэст подыскивала слова, – что это имя подходит вам больше, чем ваше собственное.
   Она была смущена. Что он подумает о ней, он, мистер Эдмунд Гривз, за именем которого на дверной дощечке на Харли-стрит стоит целая куча букв – его званий.
   – Я знаю одного Джеймса Расселла, – сказал он, – но он хирург-ортопед и ломает людям кости. Вам кажется, что я вам тоже что-то сломал?
   Голос его звучал оживленно, но в нем проскальзывало удивление, как и у сестры Брэнд. Благодарности, которую они заслужили за свое мастерство, что-то не было видно.
   – О, что вы, что вы, – поспешно произнесла пациентка, – ничего у меня не сломано, право, ничего. И ничего не болит. Я все ясно вижу. Слишком ясно, если уж на то пошло.
   – Так и должно быть, – сказал хирург и засмеялся – точь-в-точь короткий, резкий лай. – Ну, сестра, – продолжал он, – пациентка может делать все что угодно, в пределах разумного, конечно, только не снимать линзы. Вы предупредили ее?
   – Как раз собиралась, сэр, когда вы вошли.
   Мистер Гривз обернул черный собачий нос к Маде Уэст.
   – Я зайду в среду, – сказал он, – и переменю линзы. Пока вам нужно одно – промывать глаза специальным раствором три раза в день. Это обязанность сестер. Сами вы глаза не трогайте. И, главное, не прикасайтесь к линзам. Однажды пациент хотел их снять и поплатился зрением. Он никогда его не восстановил.
   «Попробуй только коснись, – казалось, лаял фокстерьер, – получишь по заслугам. Даже и не пытайся. У меня острые зубы».
   – Я понимаю, – медленно произнесла Мада Уэст. Но она упустила свой шанс. Теперь она не могла потребовать у него объяснения. Инстинкт подсказывал ей, что врач ее не поймет. Фокстерьер говорил что-то корове, отдавал распоряжения. Резкая, отрывистая фраза и кивок глупой морды в ответ. Верно, в жаркий день мухи сильно ей докучают… или шапочка с рюшем отпугивает их?
   Когда они двинулись к двери, пациентка сделала последнюю попытку.
   – А постоянные линзы, – спросила она, – будут такие же, как эти?
   – В точности такие, – гавкнул хирург, – но только прозрачные. Вы увидите все в естественном цвете. Значит, до среды.
   Он вышел. Сестра – следом за ним. Мада слышала бормотанье голосов за дверью. А теперь что? Если это действительно какой-то опыт, снимут ли они сразу свои личины? Было чрезвычайно важно выяснить это. С ней сыграли не совсем честную шутку, это было злоупотребление доверием. Она слышала, как врач сказал: «Полторы таблетки. Она немного возбуждена. Вполне естественная реакция».
   Мада Уэст храбро распахнула дверь. Они стояли в коридоре… все еще в масках. Оба обернулись к ней; в острых блестящих глазах фокстерьера и глубоких глазах коровы был упрек, словно своим поступком пациентка нарушила принятый этикет.
   – Вам что-нибудь нужно, миссис Уэст? – спросила сестра Брэнд.
   Мада Уэст смотрела мимо них в коридор. Весь этаж участвовал в обмане. У маленькой горничной, которая вышла из соседней палаты со шваброй и совком для мусора, была головка ласки, а сиделка, танцующей походкой идущая с другого конца коридора, была кошечка с кокетливой шапочкой на кудрявой голове. Рядом с ней гордо вышагивал врач-лев. Даже у швейцара, в это самое время поднявшегося в лифте напротив, была на плечах голова кабана. Вынимая багаж, он хрипло похрюкивал.
   Впервые Маду Уэст уколол страх. Откуда они могли знать, что она именно сейчас откроет дверь? Как они сумели все появиться в ту самую минуту, каждый – в маске, все эти сестры и врачи, и горничная, которая как раз вышла из соседней двери, и швейцар, который как раз поднялся на лифте? Должно быть, страх отразился у нее на лице, потому что сестра Брэнд, корова, взяла ее за руку и отвела обратно в палату.
   – Вы хорошо себя чувствуете, миссис Уэст? – встревожено спросила она.
   Мада Уэст медленно легла в постель. Если это был заговор, то для чего? Другие пациенты тоже были жертвами обмана?
   – Я сильно устала, – сказала она. – Я бы хотела уснуть.
   – Вот и отлично, – сказала сестра Брэнд, – а то вы чуть-чуть перевозбуждены.
   Она смешивала что-то в стакане, и на этот раз, когда Мада Уэст взяла стакан в руку, пальцы ее дрожали. Может ли корова разглядеть как следует, что она смешивает, какие снадобья? А если она ошибется?
   – Что вы мне даете? – спросила она.
   – Успокоительное, – ответила корова.
   Лютики и ромашки. Пышная зеленая трава. Воображению ничего не стоило почувствовать в питье все три ингредиента. Пациентку передернула дрожь. Она опустилась на подушку, и сестра Брэнд задернула занавеси.
   – Расслабьтесь, – сказала она, – и, когда проснетесь, будете чувствовать себя гораздо лучше. – Тяжелая голова потянулась вперед… сейчас она раскроет рот и замычит.