Этот звук донёсся до него в ту самую минуту, когда все звуки должны были навсегда умолкнуть для него, и он невольно подумал, что бог, наконец, сжалился над его страданиями и посылает ему этот шум, чтобы остановить его у края могилы, в которой он уже стоял одной ногой. Как знать, может быть, кто-нибудь из его друзей, кто-нибудь из тех дорогих его сердцу, о которых он думал до изнеможения, сейчас печётся о нём и пытается уменьшить разделяющее их расстояние.
   Не может быть, вероятно, ему просто почудилось, и это только сон, реющий на пороге смерти.
   Но Эдмон всё же продолжал прислушиваться. Поскребывание длилось часа три Потом Эдмон услышал, как что-то посыпалось, после чего всё стихло.
   Через несколько часов звук послышался громче и ближе. Эдмон мысленно принимал участие в этой работе, и уже не чувствовал себя столь одиноким; и вдруг вошёл тюремщик.
   Прошла неделя с тех пор, как Дантес решил умереть, уже четыре дня он ничего не ел; за это время он ни разу не заговаривал с тюремщиком, не отвечал, когда тот спрашивал, чем он болен, и отворачивался к стене, когда тот смотрел на него слишком пристально. Но теперь всё изменилось: тюремщик мог услышать глухой шум, насторожиться, прекратить его и разрушить последний проблеск смутной надежды, одна мысль о которой оживила умирающего Дантеса.
   Тюремщик принёс завтрак.
   Дантес приподнялся на постели и, возвысив голос, начал говорить о чём попало – о дурной пище, о сырости, он роптал и бранился, чтобы иметь предлог кричать во всё горло, к великой досаде тюремщика, который только что выпросил для больного тарелку бульона и свежий хлеб. К счастью, он решил, что Дантес бредит, поставил, как всегда, завтрак на хромоногий стол и вышел. Эдмон вздохнул свободно и с радостью принялся слушать.
   Шум стал настолько отчётлив, что он уже слышал его, не напрягая слуха.
   – Нет сомнения, – сказал он себе, – раз этот шум продолжается и днём, то это, верно, какой-нибудь несчастный заключённый вроде меня трудится ради своего освобождения. Если бы я был подле него, как бы я помогал ему!
   Потом внезапная догадка чёрной тучей затмила зарю надежды; ум, привыкший к несчастью, лишь с трудом давал веру человеческой радости. Он почти не сомневался, что это стучат рабочие, присланные комендантом для какой-нибудь починки в соседней камере.
   Удостовериться в этом было не трудно, но как решиться задать вопрос?
   Конечно, проще всего было бы подождать тюремщика, указать ему на шум и посмотреть, с каким выражением он будет его слушать; на не значило ли это ради мимолётного удовлетворения рисковать, быть может, спасением?..
   Голова Эдмона шла кругом; он так ослабел, что мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете. Эдмон видел только одно средство возвратить ясность своему уму: он обратил глаза на ещё не остывший завтрак, оставленный тюремщиком на столе, встал, шатаясь, добрался до него, взял чашку, поднёс к губам и выпил бульон с чувством неизъяснимого блаженства.
   У него хватило твёрдости удовольствоваться этим; он слыхал, что, когда моряки, подобранные в море после кораблекрушения, с жадностью набрасывались на пищу, они умирали от этого. Эдмон положил на стол хлеб, который поднёс было ко рту, и снова лёг. Он уже не хотел умирать.
   Вскоре он почувствовал, что ум его проясняется, мысли его, смутные, почти безотчётные, снова начали выстраиваться в положенном порядке на той волшебной шахматной доске, где одно лишнее поле, быте может, предопределяет превосходство человека над животными. Он мог уже мыслить и подкреплять свою мысль логикой.
   Итак, он сказал себе:
   – Надо попытаться узнать, никого не выдав. Если тот, кто там скребётся, просто рабочий, то мне стоит только постучать в стену, и он тотчас же прекратит работу и начнёт гадать, кто стучит и зачем. Но так как работа его не только дозволенная, но и предписанная, то он опять примется за неё. Если же, напротив, это заключённый, то мой стук испугает его; он побоится, что его поймают за работой, бросит долбить и примется за дело не раньше вечера, когда, по его мнению, все лягут спать.
   Эдмон тотчас же встал с койки. Ноги уже не подкашивались, в глазах не рябило. Он пошёл в угол камеры, вынул из стены камень, подточенный сыростью, и ударил им в стену, по тому самому месту, где стук слышался всего отчётливее.
   При первом же ударе стук прекратился, словно по волшебству.
   Эдмон весь превратился в слух. Прошёл час, прошло два часа – ни звука. Удар Эдмона породил за стеной мёртвое молчание.
   Окрылённый надеждой, Эдмон поел немного хлеба, выпил глоток воды и благодаря могучему здоровью, которым наградила его природа, почти восстановил силы.
   День прошёл, молчание не прерывалось.
   Пришла ночь, но стук не возобновлялся.
   «Это заключённый», – подумал Эдмон с невыразимой радостью. Он уже не чувствовал апатии; жизнь пробудилась в нём с новой силой – она стала деятельной.
   Ночь прошла в полной тишине.
   Всю эту ночь Эдмон не смыкал глаз.
   Настало утро; тюремщик принёс завтрак. Дантес уже съел остатки вчерашнего обеда и с жадностью принялся за еду. Он напряжённо прислушивался, не возобновится ли стук, трепетал при мысли, что, быть может, он прекратился навсегда, делал по десять, по двенадцать лье в своей темнице, по целым часам тряс железную решётку окна, старался давно забытыми упражнениями возвратить упругость и силу своим мышцам, чтобы быть во всеоружии для смертельной схватки с судьбой; так борец, выходя на арену, натирает тело маслом и разминает руки. Иногда он останавливался и слушал, не раздастся ли стук, досадуя на осторожность узника, который не догадывался, что его работа была прервана другим таким же узником, столь же пламенно жаждавшим освобождения.
   Прошло три дня, семьдесят два смертельных часа, отсчитанных минута за минутой!
   Наконец, однажды вечером, после ухода тюремщика, когда Дантес в сотый раз прикладывал ухо к стене, ему показалось, будто едва приметное содрогание глухо отдаётся в его голове, прильнувшей к безмолвным камням.
   Дантес отодвинулся, чтобы вернуть равновесие своему потрясённому мозгу, обошёл несколько раз вокруг камеры и опять приложил ухо к прежнему месту.
   Сомнения не было: за стеною что-то происходило; по-видимому, узник понял, что прежний способ опасен, и избрал другой; чтобы спокойнее продолжать работу, он, вероятно, заменил долото рычагом.
   Ободрённый своим открытием, Эдмон решил помочь неутомимому труженику.
   Он отодвинул свою койку, потому что именно за ней, как ему казалось, совершалось дело освобождения, и стал искать глазами, чем бы расковырять стену, отбить сырую извёстку и вынуть камень.
   Но у него ничего не было, ни ножа, ни острого орудия; были железные прутья решётки; но он так часто убеждался в её крепости, что не стоило и пытаться расшатать её.
   Вся обстановка его камеры состояла из кровати, стула, стола, ведра и кувшина.
   У кровати были железные скобы, но они были привинчены к дереву винтами. Требовалась отвёртка, чтобы удалить винты и снять скобы.
   У стола и стула – ничего, у ведра прежде была ручка, но и ту сняли.
   Дантесу оставалось одно: разбить кувшин и работать его остроконечными черепками.
   Он бросил кувшин на пол: кувшин разлетелся вдребезги.
   Дантес выбрал два-три острых черепка, спрятал их в тюфяк, а прочие оставил на полу. Разбитый кувшин – дело обыкновенное, он не мог навести на подозрения.
   Эдмон мог бы работать всю ночь; но в темноте дело шло плохо; действовать приходилось ощупью и вскоре он заметил, что его жалкий инструмент тупится о твёрдый камень. Он опять придвинул кровать к стене и решил дождаться дня. Вместе с надеждой к нему вернулось и терпение.
   Всю ночь он прислушивался к подземной работе, которая шла за стеной, не прекращаясь до самого утра.
   Настало утро; когда явился тюремщик, Дантес сказал ему, что он вечером захотел напиться, и кувшин выпал у него из рук и разбился. Тюремщик, ворча, пошёл за новым кувшином, не подобрав даже черепков.
   Вскоре он воротился, посоветовал быть поосторожнее и вышел.
   С невыразимой радостью Дантес услышал лязг замка; а прежде при этом звуке у него каждый раз сжималось сердце. Едва затихли шаги тюремщика, как он бросился к кровати, отодвинул её и при свете бледною луча солнца, проникавшего в его подземелье, увидел, что напрасно трудился полночи, он долбил камень, тогда как следовало скрести вокруг него.
   Сырость размягчила извёстку.
   Сердце у Дантеса радостно забилось, когда он увидел, что штукатурка поддаётся; правда, она отваливалась кусками не больше песчинки, но всё же за четверть часа Дантес отбил целую горсть. Математик мог бы сказать ему, что, работая таким образом года два, можно, если не наткнуться на скалу, прорыть ход в два квадратных фута длиною в двадцать футов.
   И Дантес горько пожалел, что не употребил на эту работу минувшие бесконечные часы, которые были потрачены даром на пустые надежды, молитвы и отчаяния.
   За шесть лет, что он сидел в этом подземелье, какую работу, даже самую кропотливую, не успел бы он кончить!
   Эта мысль удвоила его рвение.
   В три дня, работая с неимоверными предосторожностями, он сумел отбить всю штукатурку и обнажить камень. Стена была сложена из бутового камня, среди которого местами, для большей крепости, были вставлены каменные плиты. Одну такую плиту он и обнажил, и теперь её надо было расшатать.
   Дантес попробовал пустить в дело ногти, но оказалось, что это бесполезно.
   Когда он вставлял в щели черепки и пытался действовать ими как рычагом, они ломались.
   Напрасно промучившись целый час, Дантес в отчаянии бросил работу.
   Неужели ему придётся отказаться от всех попыток и ждать в бездействии, пока сосед сам закончит работу?
   Вдруг ему пришла в голову новая мысль; он встал и улыбнулся, вытирая вспотевший лоб.
   Каждый день тюремщик приносил ему суп в жестяной кастрюле. В этой кастрюле, по-видимому, носили суп и другому арестанту: Дантес заметил, что она бывала либо полна, либо наполовину пуста, смотря по тому, начинал тюремщик раздачу пищи с него или с его соседа.
   У кастрюли была железная ручка; эта-то железная ручка и нужна была Дантесу, и он с радостью отдал бы за неё десять лет жизни.
   Тюремщик, как всегда, вылил содержимое кастрюли в тарелку Дантеса.
   Эту тарелку, выхлебав суп деревянной ложкой, Дантес сам вымывал каждый день.
   Вечером Дантес поставил тарелку на пол, на полпути от двери к столу; тюремщик, войдя в камеру, наступил на неё, и тарелка разбилась.
   На этот раз Дантеса ни в чём нельзя было упрекнуть; он напрасно оставил тарелку на полу, это правда, но и тюремщик был виноват, потому что не смотрел себе под ноги.
   Тюремщик только проворчал; потом поискал глазами, куда бы вылить суп, но вся посуда Дантеса состояла из одной этой тарелки.
   – Оставьте кастрюлю, – сказал Дантес, – возьмёте её завтра, когда принесёте мне завтрак.
   Такой совет понравился тюремщику; это избавляло его от необходимости подняться наверх, спуститься и снова подняться.
   Он оставил кастрюлю.
   Дантес затрепетал от радости.
   Он быстро съел суп и говядину, которую, по тюремному обычаю, клали прямо в суп. Потом, выждав целый час, чтобы убедиться, что тюремщик не передумал, он отодвинул кровать, взял кастрюлю, всунул конец железной ручки в щель, пробитую им в штукатурке, между плитой и соседними камнями, и начал действовать ею как рычагом. Лёгкое сотрясение стены показало Дантесу, что дело идёт на лад. «И действительно, через час камень был вынут; в стене осталась выемка фута в полтора в диаметре.
   Дантес старательно собрал куски извёстки, перенёс их в угол, черепком кувшина наскоблил сероватой земли и прикрыл ею извёстку.
   Потом, чтобы не потерять ни минуты этой ночи, во время которой благодаря случаю или, вернее, своей изобретательности он мог пользоваться драгоценным инструментом, он с остервенением продолжал работу.
   Как только рассвело, он вложил камень обратно в отверстие, придвинул кровать к стене и лёг спать.
   Завтрак состоял из куска хлеба. Тюремщик вошёл и положил кусок хлеба на стол.
   – Вы не принесли мне другой тарелки? – спросил Дантес.
   – Нет, не принёс, – отвечал тюремщик, – вы всё бьёте; вы разбили кувшин; по вашей вине я разбил вашу тарелку; если бы все заключённые столько ломали, правительство не могло бы их содержать. Вам оставят кастрюлю и будут наливать в неё суп; может быть, тогда вы перестанете бить посуду.
   Дантес поднял глаза к небу и молитвенно сложил руки под одеялом.
   Этот кусок железа, который очутился в его руках, пробудил в его сердце такой порыв благодарности, какого он никогда ещё не чувствовал, даже в минуты величайшего счастья.
   Только одно огорчало его. Он заметил, что с тех пор как он начал работать, того, другого, не стало слышно.
   Но из этого отнюдь не следовало, что он должен отказаться от своего намерения; если сосед не идёт к нему, он сам придёт к соседу.
   Весь день он работал без передышки; к вечеру благодаря новому инструменту он извлёк из стены десять с лишним горстей щебня и извёстки.
   Когда настал час обеда, он выпрямил, как мог, искривлённую ручку и поставил на место кастрюлю. Тюремщик влил в неё обычную порцию супа с говядиной или, вернее, с рыбой, потому что день был постный, а заключённых три раза в неделю заставляли поститься. Это тоже могло бы служить Дантесу календарём, если бы он давно не бросил считать дни.
   Тюремщик налил суп и вышел.
   На этот раз Дантес решил удостовериться, точно ли его сосед перестал работать.
   Он принялся слушать.
   Всё было тихо, как в те три дня, когда работа была приостановлена.
   Дантес вздохнул; очевидно, сосед опасался его.
   Однако он не пал духом и продолжал работать; но, потрудившись часа три, наткнулся на препятствие.
   Железная ручка не забирала больше, а скользила по гладкой поверхности.
   Дантес ощупал стену руками и понял, что упёрся в балку.
   Она загораживала всё отверстие, сделанное им.
   Теперь надо было рыть выше или ниже балки.
   Несчастный юноша и не подумал о возможности такого препятствия.
   – Боже мой, боже мой! – вскричал он. – Я так молил тебя, я надеялся, Что ты услышишь мои мольбы! Боже, ты отнял у меня приволье жизни, отнял покой смерти, воззвал меня к существованию, так сжалься надо мной, боже, не дай мне умереть в отчаянии!
   – Кто в таком порыве говорит о боге и об отчаянии? – произнёс голос, доносившийся словно из-под земли; заглушённый толщею стен, он прозвучал в ушах узника, как зов из могилы.
   Эдмон почувствовал, что у него волосы становятся дыбом; не вставая с колен, он попятился от стены.
   – Я слышу человеческий голос! – прошептал он.
   В продолжение четырех-пяти лет Эдмон слышал только голос тюремщика, а для узника тюремщик – не человек; это живая дверь вдобавок к дубовой двери, это живой прут вдобавок к железным прутьям.
   – Ради бога, – вскричал Дантес, – говорите, говорите ещё, хоть голос ваш и устрашил меня. Кто вы?
   – А вы кто? – спросил голос.
   – Несчастный узник, – не задумываясь, отвечал Дантес.
   – Какой нации?
   – Француз.
   – Ваше имя?
   – Эдмон Дантес.
   – Ваше звание?
   – Моряк.
   – Как давно вы здесь?
   – С двадцать восьмого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года.
   – За что?
   – Я невиновен.
   – Но в чём вас обвиняют?
   – В участии в заговоре с целью возвращения императора.
   – Как! Возвращение императора? Разве император больше не на престоле?
   – Он отрёкся в Фонтенбло в тысяча восемьсот четырнадцатом году и был отправлен на остров Эльба. Но вы сами – как давно вы здесь, что вы этого не знаете?
   – С тысяча восемьсот одиннадцатого года.
   Дантес вздрогнул. Этот человек находился в тюрьме четырьмя годами дольше, чем он.
   – Хорошо, бросьте рыть, – торопливо заговорил голос. – Но скажите мне только, на какой высоте отверстие, которое вы вырыли?
   – Вровень с землёй.
   – Чем оно скрыто?
   – Моей кроватью.
   – Двигали вашу кровать за то время, что вы в тюрьме?
   – Ни разу.
   – Куда выходит ваша комната?
   – В коридор.
   – А коридор?
   – Ведёт во двор.
   – Какое несчастье! – произнёс голос.
   – Боже мой! Что такое? – спросил Дантес.
   – Я ошибся; несовершенство моего плана ввело меня в заблуждение; отсутствие циркуля меня погубило; ошибка в одну линию на плане составила пятнадцать футов в действительности; я принял вашу стену за наружную стену крепости!
   – Но ведь вы дорылись бы до моря?
   – Я этого и хотел.
   – И если бы вам удалось…
   – Я бросился бы вплавь, доплыл до одного из островов, окружающих замок Иф, до острова Дом, или до Тибулепа, или до берега и был бы спасён.
   – Разве вы могли бы переплыть такое пространство?
   – Господь дал бы мне силу. А теперь всё погибло.
   – Всё?
   – Всё. Заделайте отверстие как можно осторожнее, не ройте больше, ничего не делайте и ждите известий от меня.
   – Да кто вы?.. Скажите мне по крайней мере, кто вы?
   – Я… я – номер двадцать седьмой.
   – Вы мне не доверяете? – спросил Дантес.
   Горький смех долетел до его ушей.
   – Я добрый христианин! – вскричал он, инстинктивно почувствовав, что неведомый собеседник хочет покинуть его. – И я клянусь богом, что я скорее дам себя убить, чем открою хоть тень правды вашим и моим палачам. Но ради самого неба не лишайте меня вашего присутствия, вашего голоса; или, клянусь вам, я размозжу себе голову о стену, ибо силы мои приходят к концу, и смерть моя ляжет на вашу совесть.
   – Сколько вам лет? Судя по голосу, вы молоды.
   – Я не знаю, сколько мне лет, потому что я потерял здесь счёт времени. Знаю только, что, когда меня арестовали, двадцать восьмого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года, мне было неполных девятнадцать.
   – Так вам нет ещё двадцати шести лет, – сказал голос. – В эти годы ещё нельзя быть предателем.
   – Нет! Нет! Клянусь вам! – повторил Дантес. – Я уже сказал вам и ещё раз скажу, что скорее меня изрежут на куски, чем я вас выдам.
   – Вы хорошо сделали, что поговорили со мной, хорошо сделали, что попросили меня, а то я уже собирался составить другой план и хотел отдалиться от вас. Но ваш возраст меня успокаивает, я приду к вам, ждите меня.
   – Когда?
   – Это надо высчитать; я подам вам знак.
   – Но вы меня не покинете, вы не оставите меня одного, вы придёте ко мне или позволите мне прийти к вам? Мы убежим вместе, а если нельзя бежать, будем говорить – вы о тех, кого любите, я – о тех, кого я люблю. Вы же любите кого-нибудь?
   – Я один на свете.
   – Так вы полюбите меня: если вы молоды, я буду вашим товарищем; если вы старик, я буду вашим сыном. У меня есть отец, которому теперь семьдесят лет, если он жив; я любил только его и девушку, которую звали Мерседес. Отец не забыл меня, в этом я уверен; но она… как знать, вспоминает ли она обо мне! Я буду любить вас, как любил отца.
   – Хорошо, – сказал узник, – до завтра.
   Эти слова прозвучали так, что Дантес сразу поверил им; больше ему ничего не было нужно; он встал, спрятал, как всегда, извлечённый из стены мусор и продвинул кровать к стене.
   Потом он безраздельно отдался своему счастью. Теперь уж он, наверное, не будет один; а может быть, удастся и бежать. Если он даже останется в тюрьме, у него всё же будет товарищ; разделённая тюрьма – это уже только наполовину тюрьма. Жалобы, произносимые сообща, – почти молитвы; молитвы, воссылаемые вдвоём, – почти благодать.
   Весь день Дантес прошагал взад и вперёд по своему подземелью. Радость душила его. Иногда он садился на постель, прижимая руку к груди. При малейшем шуме в коридоре он подбегал к двери. То и дело его охватывал страх, как бы его не разлучили с этим человеком, которого он не знал, но уже любил, как друга. И он решил: если тюремщик отодвинет кровать и наклонится, чтобы рассмотреть отверстие, он размозжит ему голову камнем, на котором стоит кувшин с водой.
   Его приговорят к смерти, он это знал; но разве он не умирал от тоски и отчаяния в ту минуту, когда услыхал этот волшебный стук, возвративший его к жизни?
   Вечером пришёл тюремщик. Дантес лежал на кровати; ему казалось, что так он лучше охраняет недоделанное отверстие. Вероятно, он странными глазами посмотрел на докучливого посетителя, потому что тот сказал ему:
   – Что? Опять с ума сходите?
   Дантес не отвечал. Он боялся, что его дрожащий голос выдаст его. Тюремщик вышел, покачивая головой.
   Когда наступила ночь, Дантес надеялся, что сосед его воспользуется тишиной и мраком для продолжения начатого разговора; но он ошибся: ночь прошла, ни единым звуком не успокоив его лихорадочного ожидания. Но наутро, после посещения тюремщика, отодвинув кровать от стены, он услышал три мерных удара; он бросился на колени.
   – Это вы? – спросил он. – Я здесь.
   – Ушёл тюремщик? – спросил голос.
   – Ушёл, – отвечал Дантес, – и придёт только вечером; в нашем распоряжении двенадцать часов.
   – Так можно действовать? – спросил голос.
   – Да, да, скорее, сию минуту, умоляю вас!
   Тотчас же земля, на которую Дантес опирался обеими руками, подалась под ним; он отпрянул, и в тот же миг груда земли и камней посыпалась в яму, открывшуюся под вырытым им отверстием. Тогда из тёмной ямы, глубину которой он не мог измерить глазом, показалась голова, плечи и, наконец, весь человек, который не без ловкости выбрался из пролома.

Глава 16.
Итальянский учёный

   Дантес сжал в своих объятиях этого нового друга, так давно и с таким нетерпением ожидаемого, и подвёл его к окну, чтобы слабый свет, проникавший в подземелье, мог осветить его всего.
   Это был человек невысокого роста, с волосами, поседевшими не столько от старости, сколько от горя, с проницательными глазами, скрытыми под густыми седеющими бровями, и с чёрной ещё бородой, доходившей до середины груди; худоба его лица, изрытого глубокими морщинами, смелые и выразительные черты изобличали в нём человека, более привыкшего упражнять свои духовные силы, нежели физические. По лбу его струился пот. Что касается его одежды, то не было никакой возможности угадать её первоначальный покрой; от неё остались одни лохмотья.
   На вид ему казалось не менее шестидесяти пяти лет, движения его были ещё достаточно энергичны, чтобы предположить, что причина его дряхлости не возраст, что, быть может, он ещё не так стар и лишь изнурён долгим заточением.
   Ему была, видимо, приятна восторженная радость молодого человека; казалось, его оледенелая душа на миг согрелась и оттаяла, соприкоснувшись с пламенной душой Дантеса. Он тепло поблагодарил его за радушный приём, хоть и велико было его разочарование, когда он нашёл только другую темницу там, где думал найти свободу.
   – Прежде всего, – сказал он, – посмотрим, нельзя ли скрыть от наших сторожей следы моего подкопа. Всё будущее наше спокойствие зависит от этого.
   Он нагнулся к отверстию, поднял камень и без особого труда, несмотря на его тяжесть, вставил на прежнее место.
   – Вы вынули этот камень довольно небрежно, – сказал он, покачав головой. – Разве у вас нет инструментов?
   – А у вас есть? – спросил Дантес с удивлением.
   – Я себе кое-какие смастерил. Кроме напильника, у меня есть всё, что нужно: долото, клещи, рычаг.
   – Как я хотел бы взглянуть на эти плоды вашего терпения и искусства, – сказал Дантес.
   – Извольте – вот долото.
   И он показал железную полоску, крепкую и отточенную, с буковой рукояткой.
   – Из чего вы это сделали? – спросил Дантес.
   – Из скобы моей кровати. Этим орудием я и прорыл себе дорогу, по которой пришёл сюда, почти пятьдесят футов.
   – Пятьдесят футов! – вскричал Дантес с ужасом.
   – Говорите тише, молодой человек, говорите тише; у дверей заключённых часто подслушивают.
   – Да ведь знают, что я один.
   – Всё равно.
   – И вы говорите, что прорыли дорогу в пятьдесят футов?
   – Да, приблизительно такое расстояние отделяет мою камеру от вашей; только я неверно вычислил кривую, потому что у меня не было геометрических приборов, чтобы установить масштаб; вместо сорока футов по эллипсу оказалось пятьдесят. Я думал, как уже говорил вам, добраться до наружной стены, пробить её и броситься в море. Я рыл вровень с коридором, куда выходит ваша камера, вместо того чтобы пройти под ним; все мои труды пропали даром, потому что коридор ведёт во двор, полный стражи.
   – Это правда, – сказал Дантес, – но коридор идёт только вдоль одной стороны моей камеры, а ведь у неё четыре стороны.
   – Разумеется; но вот эту стену образует утёс; десять рудокопов, со всеми необходимыми орудиями, едва ли пробьют этот утёс в десять лет; та стена упирается в фундамент помещения коменданта; через неё мы попадём в подвал, без сомнения запираемый на ключ, и нас поймают; а эта стена выходит… Постойте!.. Куда же выходит эта стена?
   В этой стене была пробита бойница, через которую проникал свет; бойница эта, суживаясь, шла сквозь толщу стены: в неё не протискался бы и ребёнок; тем не менее её защищали три ряда железных прутьев, так что самый подозрительный тюремщик мог не опасаться побега. Гость, задав вопрос, подвинул стол к окну.
   – Становитесь на стол, – сказал он Дантесу.
   Дантес повиновался, взобрался на стол и, угадав намерение товарища, упёрся спиной в стену и подставил обе ладони.
   Тогда старик, который назвал себя номером своей камеры и настоящего имени которого Дантес ещё не знал, проворнее, чем от него можно было ожидать, с лёгкостью кошки или ящерицы взобрался сперва на стол, потом со стола на ладони Дантеса, а оттуда на его плечи; согнувшись, потому что низкий свод мешал ему выпрямиться, он просунул голову между прутьями и посмотрел вниз.