Его отвели в камеру, довольно опрятную, но с тяжёлыми засовами и решётками на окнах. Вид нового жилища не вселил в него особого страха; притом же слова, сказанные помощником королевского прокурора с таким явным участием, раздавались у него в ушах как обнадёживающее утешение.
   Было четыре часа пополудни, когда Дантеса привели в камеру. Всё это происходило, как мы уже сказали, 28 февраля; арестант скоро очутился в темноте.
   Тотчас же слух его обострился вдвое. При малейшем шуме, доносившемся до него, он вскакивал и бросался к двери, думая, что за ним идут, чтобы возвратить ему свободу; но шум исчезал в другом направлении, и Дантес снова опускался на скамью.
   Наконец, часов в десять вечера, когда Дантес начинал терять надежду, послышался новый шум, который на этот раз несомненно приближался к его камере. Потом в коридоре раздались шаги и остановились у двери; ключ повернулся в замке, засовы заскрипели, и плотная дубовая дверь отворилась, впустив в тёмную камеру ослепительный свет двух факелов.
   При свете их Дантес увидел, как блеснули ружья и палаши четырех жандармов.
   Он бросился было вперёд, но тут же остановился при виде этой усиленной охраны.
   – Вы за мной? – спросил Дантес.
   – Да, – отвечал один из жандармов.
   – По приказу помощника королевского прокурора?
   – Разумеется.
   – Хорошо, – сказал Дантес, – я готов следовать за вами.
   Уверенность, что за ним пришли от имени де Вильфора, рассеяла все опасения бедного юноши; спокойно и непринуждённо он вышел и сам занял место посреди жандармов.
   У дверей тюрьмы стояла карета; на козлах сидел кучер, рядом с кучером – пристав.
   – Эта карета для меня? – спросил Дантес.
   – Для вас, – ответил один из жандармов, – садитесь, Дантес хотел возразить, но дверца отворились, и его втолкнули в карету. Он не мог, да и не хотел сопротивляться; в одно мгновение он очутился на заднем сиденье, между двумя жандармами; двое других сели напротив, и тяжёлый экипаж покатил со зловещим грохотом.
   Узник посмотрел на окна; они были забраны железной решёткой. Он только переменил тюрьму; новая тюрьма была на колёсах и катилась к неизвестной цели. Сквозь частые прутья, между которыми едва можно было просунуть руку, Дантес всё же разглядел, что его провезли по улице Кессари, а затем по улицам Сен-Лоран и Тарамис спустились к набережной.
   Немного погодя сквозь решётку окна и сквозь ограду памятника, мимо которого они ехали, он увидел огни портового Управления.
   Карета остановилась, пристав сошёл с козёл и подошёл к кордегардии; оттуда вышли с десяток солдат и стали в две шеренги. Ружья их блестели в свете фонарей, горевших на набережной.
   «Неужели всё это ради меня?» – подумал Эдмон.
   Отперев дверцу ключом, пристав молчаливо ответил на этот вопрос, ибо Дантес увидел между двумя рядами солдат оставленный для него узкий проход от кареты до набережной.
   Два жандарма, сидевшие на переднем сиденье, вышли из кареты первые, за ними вышел он, а за ними и остальные два, сидевшие по бокам его. Все направились к лодке, которую таможенный служитель удерживал у берега за цепь. Солдаты смотрели на Дантеса с тупым любопытством. Его тотчас же посадили к рулю, между четырьмя жандармами, а пристав сел на носу.
   Сильный толчок отделил лодку от берега; четыре гребца принялись быстро грести по направлению к Пилону. По окрику с лодки цепь, заграждающая порт, опустилась, и Дантес очутился в так называемом Фриуле, то есть вне порта.
   Первое ощущение арестанта, когда он выехал на свежий воздух, было ощущение радости. Воздух – почти свобода. Он полной грудью вдыхал живительный ветер, несущий на своих крыльях таинственные запахи ночи и моря.
   Скоро, однако, он горестно вздохнул: он плыл мимо «Резерва», где был так счастлив ещё утром, за минуту до ареста; сквозь ярко освещённые окна до него доносились весёлые звуки танцев.
   Дантес сложил руки, поднял глаза к небу и стал молиться.
   Лодка продолжала свой путь; она миновала Мёртвую Голову, поравнялась с бухтой Фаро и начала огибать батарею; Дантес ничего не понимал.
   – Куда же меня везут? – спросил он одного из жандармов.
   – Сейчас узнаете.
   – Однако…
   – Нам запрещено говорить с вами.
   Дантес был наполовину солдат; расспрашивать жандармов, которым запрещено отвечать, показалось ему нелепым, и он замолчал.
   Тогда самые странные мысли закружились в его голове; в утлой лодке нельзя было далеко уехать, кругом не было ни одного корабля на якоре; он подумал, что его довезут до отдалённого места на побережье и там объявят, что он свободен. Его не связывали, не пытались надевать наручники; всё это казалось ему добрым предзнаменованием; при этом разве не сказал ему помощник прокурора, такой добрый и ласковый, что если только он не произнесёт рокового имени Нуартье, то ему нечего бояться? Ведь на его глазах Вильфор сжёг опасное письмо, единственную улику, которая имелась против него.
   В молчании ждал он, чем всё это кончится, глазом моряка, привыкшим в темноте измерять пространство, стараясь рассмотреть окрестность.
   Остров Ратонно, на котором горел маяк, остался справа, и лодка, держась близко к берегу, подошла к Каталанской бухте. Взгляд арестанта стал ещё зорче: здесь была Мерседес, и ему ежеминутно казалось, что на тёмном берегу вырисовывается неясный силуэт женщины.
   Как предчувствие не шепнуло Мерседес, что её возлюбленный в трехстах шагах от неё?
   Во всех Каталанах только в одном окне горел огонь. Приглядевшись, Дантес убедился, что это комната его невесты. Только одна Мерседес не спала во всём селении. Если бы он громко закричал, голос его долетел бы до её слуха. Ложный стыд удержал его. Что сказали бы жандармы, если бы он начал кричать, как исступлённый? Поэтому он не раскрыл рта и проехал мимо, не отрывая глаз от огонька.
   Между тем лодка подвигалась вперёд; но арестант не думал о лодке, он думал о Мерседес. Наконец, освещённое окошко скрылось за выступом скалы.
   Дантес обернулся и увидел, что лодка удаляется от берега.
   Пока он был поглощён своими мыслями, вёсла заменили парусами, и лодка шла по ветру.
   Хотя Дантесу не хотелось снова расспрашивать жандарма, однако же он придвинулся к нему и, взяв его за руку, сказал:
   – Товарищи! Именем совести вашей и вашим званием солдата заклинаю: сжальтесь и ответьте мне. Я капитан Дантес, добрый и честный француз, хоть меня и обвиняют в какой-то измене. Куда вы меня везёте? Скажите, я даю вам честное слово моряка, что я исполню свой долг и покорюсь судьбе.
   Жандарм почесал затылок и посмотрел на своего товарища. Тот сделал движение, которое должно было означать: «Теперь уж, кажется, можно сказать», и жандарм повернулся к Дантесу:
   – Вы уроженец Марселя и моряк, и ещё спрашиваете, куда мы едем?
   – Да, честью уверяю, что не знаю.
   – Вы не догадываетесь?
   – Нет.
   – Не может быть.
   – Клянусь всем священным в мире! Скажите, ради бога!
   – А приказ?
   – Приказ не запрещает вам сказать мне то, что я всё равно узнаю через десять минут, через полчаса или, быть может, через час. Вы только избавите меня от целой вечности сомнений. Я прошу вас, как друга. Смотрите, я не собираюсь ни сопротивляться, ни бежать. Да это и невозможно. Куда мы едем?
   – Либо вы ослепли, либо вы никогда не выходили из марсельского порта; иначе вы не можете не угадать, куда вас везут.
   – Не могу.
   – Так гляньте вокруг.
   Дантес встал, посмотрел в – ту сторону, куда направлялась лодка, и увидел в ста саженях перед собою чёрную отвесную скалу, на которой высился мрачный замок Иф.
   Этот причудливый облик, эта тюрьма, которая вызывает такой беспредельный ужас, эта крепость, которая уже триста лет питает Марсель своими жуткими преданиями, возникнув внезапно перед Дантесом, и не помышлявшим о ней, произвела на него такое же действие, какое производит эшафот на приговорённого к смерти.
   – Боже мой! – вскричал он. – Замок Иф? Зачем мы туда едем?
   Жандарм улыбнулся.
   – Но меня же не могут заключить туда! – продолжал Дантес. – Замок Иф – государственная тюрьма, предназначенная только для важных политических преступников. Я никакого преступления не совершил. Разве в замке Иф есть какие-нибудь следователи, какие-нибудь судьи?
   – Насколько я знаю, – сказал жандарм, – там имеется только комендант, тюремщики, гарнизон да крепкие стены. Полно, полно, приятель, не представляйтесь удивлённым, не то я, право, подумаю, что вы платите мне насмешкой за мою доброту.
   Дантес сжал руку жандарма так, что чуть не сломал её.
   – Так вы говорите, что меня везут в замок Иф и там оставят?
   – Вероятно, – сказал жандарм, – но во всяком случае незачем жать мне руку так крепко.
   – Без всякого следствия? Без всяких формальностей?
   – Все формальности выполнены, следствие закончено.
   – И невзирая на обещание господина де Вильфор?
   – Я не знаю, что вам обещал господин де Вильфор, – сказал жандарм, – знаю только, что мы едем в замок Иф. Эге! Да что вы делаете? Ко мне, товарищи! Держите!
   Движением быстрым, как молния, и всё же не ускользнувшим от опытного глаза жандарма, Дантес хотел броситься в море, но четыре сильные руки схватили его в ту самую минуту, когда ноги его отделились от днища.
   Он упал в лодку, рыча от ярости.
   – Эге, брат! – сказал жандарм, упираясь ему коленом в грудь. – Так-то ты держишь честное слово моряка! Вот и полагайся на тихонь! Ну, теперь, любезный, только шевельнись, и я влеплю тебе пулю в лоб! Я ослушался первого пункта приказа, но не беспокойся, второй будет выполнен в точности.
   И он действительно приставил дуло своего ружья к виску Дантеса. В первое мгновение Дантес хотел сделать роковое движение и покончить с нежданным бедствием, которое обрушилось на него и схватило в свои ястребиные когти. Но именно потому, что это бедствие было столь неожиданным, Дантес подумал, что оно не может быть продолжительным; потом он вспомнил обещание Вильфора; к тому же надо признаться, смерть на дне лодки от руки жандарма показалась ему гадкой и жалкой.
   Он опустился на доски и в бессильном бешенстве впился зубами в свою руку.
   Лодка покачнулась от сильного толчка. Один из гребцов прыгнул на утёс, о который лёгкое судёнышко ударилось носом, заскрипела верёвка, разматываясь вокруг ворота, и Дантес понял, что они причаливают.
   Жандармы, державшие его за руки и за шиворот, заставили его подняться, сойти на берег и потащили его к ступенькам, ведшим к крепостным воротам; сзади шёл пристав, вооружённый ружьём с примкнутым штыком.
   Впрочем, Дантес и не помышлял о бесполезном сопротивлении. Его медлительность происходила не от противодействия, а от апатии. У него кружилась голова, и он шатался, как пьяный. Он опять увидел два ряда солдат, выстроившихся на крутом откосе, почувствовал, что ступеньки принуждают его поднимать ноги, заметил, что вошёл в ворота и что эти ворота закрылись за ним, но всё это бессознательно, точно, сквозь туман, не будучи в силах ничего различить. Он даже не видел моря, источника мучений для заключённых, которые смотрят на его простор и с ужасом сознают, что бессильны преодолеть его.
   Во время минутной остановки Дантес немного пришёл в себя и огляделся.
   Он стоял на четырехугольном дворе, между четырьмя высокими стенами; слышался размеренный шаг часовых, и всякий раз, когда они проходили мимо двух-трех освещённых окон, ружья их поблёскивали.
   Они простояли минут десять. Зная, что Дантесу уже не убежать, жандармы, выпустили его. Видимо, ждали приказаний; наконец, раздался чей-то голос:
   – Где арестант?
   – Здесь, – отвечали жандармы.
   – Пусть идёт за мной, я проведу его в камеру.
   – Ступайте, – сказали жандармы, подталкивая Дантеса.
   Он пошёл за проводником, который действительно привёл его в полуподземную камеру; из голых и мокрых стен, казалось, сочились слёзы. Поставленная на табурет плошка, фитиль которой плавал в каком-то вонючем жире, осветила лоснящиеся стены этого страшного жилища и проводника; это был человек плохо одетый, с грубым лицом – по всей вероятности, из низших служителей тюрьмы.
   – Вот вам камера на нынешнюю ночь, – сказал он. – Теперь уже поздно, и господин комендант лёг спать. Завтра, когда он встанет и прочтёт распоряжения, присланные на ваш счёт, может быть, он назначит вам другую. А пока вот вам хлеб; тут, в этой кружке, вода; там, в углу, солома. Это всё, чего может пожелать арестант. Спокойной ночи.
   И прежде чем Дантес успел ответить ему, прежде чем он заметил, куда тюремщик положил хлеб, прежде чем он взглянул, где стоит кружка с водой, прежде чем он повернулся к углу, где лежала солома – его будущая постель, – тюремщик взял плошку и, закрыв дверь, лишил арестанта и того тусклого света, который показал ему, словно при вспышке зарницы, мокрые стены его тюрьмы.
   Он остался один, среди тишины и мрака, немой, угрюмый, как своды подземелья, мертвящий холод которых он чувствовал на своём пылающем челе.
   Когда первые лучи солнца едва осветили этот вертеп, тюремщик возвратился с приказом оставить арестанта здесь. Дантес стоял на том же месте.
   Казалось, железная рука пригвоздила его там, где он остановился накануне; только глаза его опухли от невыплаканных слёз. Он не шевелился и смотрел в землю.
   Он провёл всю ночь стоя и ни на минуту не забылся сном.
   Тюремщик подошёл к нему, обошёл вокруг него, но Дантес, казалось, его не видел.
   Он тронул его за плечо. Дантес вздрогнул и покачал головой.
   – Вы не спали? – спросил тюремщик.
   – Не знаю, – отвечал Дантес.
   Тюремщик посмотрел на него с удивлением.
   – Вы не голодны? – продолжал он.
   – Не знаю, – повторил Дантес.
   – Вам ничего не нужно?
   – Я хочу видеть коменданта.
   Тюремщик пожал плечами и вышел.
   Дантес проводил его взглядом, протянул руки к полурастворенной двери, но дверь захлопнулась.
   Тогда громкое рыдание вырвалось из его груди. Накопившиеся слёзы хлынули в два ручья. Он бросился на колени, прижал голову к полу и долго молился, припоминая в уме всю свою жизнь и спрашивая себя, какое преступление совершил он в своей столь ещё юной жизни, чтобы заслужить такую жестокую кару.
   Так прошёл день. Дантес едва проглотил несколько крошек хлеба и выпил несколько глотков воды. Он то сидел, погружённый в думы, то кружил вдоль стен, как дикий зверь в железной клетке.
   Одна мысль с особенной силой приводила его в неистовство: во время переезда, когда он, не зная, куда его везут, сидел так спокойно и беспечно, он мог бы десять раз броситься в воду и, мастерски умея плавать, умея нырять, как едва ли кто другой в Марселе, мог бы скрыться под водой, обмануть охрану, добраться до берега, бежать, спрятаться в какой-нибудь пустынной бухте, дождаться генуэзского или каталонского корабля, перебраться в Италию или Испанию и оттуда написать Мерседес, чтобы она приехала к нему. О своём пропитании он не беспокоился: в какую бы страну ни бросила его судьба – хорошие моряки везде редкость; он говорил по-итальянски, как тосканец, по-испански, как истый сын Кастильи. Он жил бы свободным и счастливым, с Мерседес, с отцом, потому что выписал бы и отца. А вместо этого он арестант, запертый в замке Иф, в этой тюрьме, откуда нет возврата, и не знает, что сталось с отцом, что сталось с Мерседес; и всё это из-за того, что он поверил слову Вильфора. Было от чего сойти с ума, и Дантес в бешенстве катался по свежей соломе, которую принёс тюремщик.
   На другой день в тот же час явился тюремщик.
   – Ну, что, – спросил он, – поумнели немного?
   Дантес не отвечал.
   – Да бросьте унывать! Скажите, чего бы вам хотелось. Ну, говорите!
   – Я хочу видеть коменданта.
   – Я уже сказал, что это невозможно, – отвечал тюремщик с досадой.
   – Почему невозможно?
   – Потому что тюремным уставом арестантам запрещено к нему обращаться.
   – А что же здесь позволено? – спросил Дантес.
   – Пища получше – за деньги, прогулка, иногда книги.
   – Книг мне не нужно; гулять я не хочу, а пищей я доволен. Я хочу только одного – видеть коменданта.
   – Если вы будете приставать ко мне с этим, я перестану носить вам еду.
   – Ну, что ж? – отвечал Дантес. – Если ты перестанешь носить мне еду, я умру с голоду, вот и всё!
   Выражение, с которым Дантес произнёс эти слова, показало тюремщику, что его узник был бы рад умереть; а так как всякий арестант приносит тюремщику круглым числом десять су дохода в день, то тюремщик Дантеса тотчас высчитал убыток, могущий произойти от его смерти, и сказал уже более ласково:
   – Послушайте: то, о чём вы просите, невозможно; стало быть и не просите больше; не было примера, чтобы комендант по просьбе арестанта являлся к нему в камеру; поэтому ведите себя смирно, вам разрешат гулять, а на прогулке, может статься, вы как-нибудь встретите коменданта. Тогда и обратитесь к нему, и если ему угодно будет ответить вам, так это уж его дело.
   – А сколько мне придётся ждать этой встречи?
   – Кто знает? – сказал тюремщик. – Месяц, три месяца, полгода, может быть год.
   – Это слишком долго, – прервал Дантес, – я хочу видеть его сейчас же!
   – Не упорствуйте в одном невыполнимом желании или через две недели вы сойдёте с ума.
   – Ты думаешь? – сказал Дантес.
   – Да, сойдёте с ума; сумасшествие всегда так начинается. У нас уже есть такой случай; здесь до вас жил аббат, который беспрестанно предлагал коменданту миллион за своё освобождение и на этом сошёл с ума.
   – А давно он здесь не живёт?
   – Два года.
   – Его выпустили на свободу?
   – Нет, посадили в карцер.
   – Послушай, – сказал Дантес, – я не аббат и не сумасшедший; может быть, я и сойду с ума, но пока, к сожалению, я в полном рассудке; я предложу тебе другое.
   – Что же?
   – Я не стану предлагать тебе миллиона, потому что у меня его нет, но предложу тебе сто экю, если ты согласишься, когда поедешь в Марсель, заглянуть в Каталаны и передать письмо девушке, которую зовут Мерседес… даже не письмо, а только две строчки.
   – Если я передам эти две строчки и меня поймают, я потеряю место, на котором получаю тысячу ливров в год, не считая дохода и стола; вы видите, я был бы дураком, если бы вздумал рисковать тысячей ливров, чтобы получить триста.
   – Хорошо! – сказал Дантес. – Так слушай и запомни хорошенько: если ты не отнесёшь записки Мерседес или по крайней мере не дашь ей знать, что я здесь, то когда-нибудь я подкараулю тебя за дверью и, когда ты войдёшь, размозжу тебе голову табуретом!
   – Ага, угрозы! – закричал тюремщик, отступая на шаг и приготовляясь к защите. – Положительно у вас голова не в порядке; аббат начал, как вы, и через три дня вы будете буйствовать, как он; хорошо, что в замке Иф есть карцеры.
   Дантес поднял табурет и повертел им над головой.
   – Ладно, ладно, – сказал тюремщик, – если уж вы непременно хотите, я уведомлю коменданта.
   – Давно бы так, – отвечал Дантес, ставя табурет на пол и садясь на него, с опущенной головой и блуждающим взглядом, словно он действительно начинал сходить с ума.
   Тюремщик вышел и через несколько минут вернулся с четырьмя солдатами и капралом.
   – По приказу коменданта, – сказал он, – переведите арестанта этажом ниже.
   – В тёмную, значит, – сказал капрал.
   – В тёмную; сумасшедших надо сажать с сумасшедшими.
   Четверо солдат схватили Дантеса, который впал в какое-то забытьё и последовал за ними без всякого сопротивления.
   Они спустились вниз на пятнадцать ступеней; отворилась дверь тёмной камеры, в которую он вошёл, бормоча:
   – Он прав, сумасшедших надо сажать с сумасшедшими.
   Дверь затворилась, и Дантес пошёл вперёд, вытянув руки, пока не дошёл до стены; тогда он сел в угол и долго не двигался с места, между тем как глаза его, привыкнув мало-помалу к темноте, начали различать предметы.
   Тюремщик не ошибся: Дантес был на волосок от безумия.

Глава 9.
Вечер дня обручения

   Вильфор, как мы уже сказали, отправился опять на улицу Гран-Кур и, войдя в дом г-жи де Сен-Меран, застал гостей уже не в столовой, а в гостиной, за чашками кофе. Рене ждала его с нетерпением, которое разделяли и прочие гости. Поэтому его встретили радостными восклицаниями.
   – Ну, головорез, оплот государства, роялистский Брут! – крикнул один из гостей. – Что случилось? Говорите!
   – Уж не готовится ли новый Террор? – спросил другой.
   – Уж не вылез ли из своего логова корсиканский людоед? – спросил третий.
   – Маркиза, – сказал Вильфор, подходя к своей будущей тёще, – простите меня, но я принуждён просить у вас разрешения удалиться… Маркиз, разрешите сказать вам два слова наедине?
   – Значит, это и вправду серьёзное дело? – сказала маркиза, заметив нахмуренное лицо Вильфора.
   – Очень серьёзное, и я должен на несколько дней покинуть вас. Вы можете по этому судить, – прибавил Вильфор, обращаясь к Рене, – насколько это важно.
   – Вы уезжаете? – вскричала Рене, не умея скрыть своего огорчения.
   – Увы! – отвечал Вильфор. – Это необходимо.
   – А куда? – спросила маркиза.
   – Это – судебная тайна. Однако, если у кого-нибудь есть поручения в Париж, то один мой приятель едет туда сегодня, и он охотно примет их на себя.
   Все переглянулись.
   – Вы хотели поговорить со мною? – спросил маркиз.
   – Да, если позволите, пройдёмте к вам в кабинет.
   Маркиз взял Вильфора под руку, и они вместе вышли.
   – Что случилось? – сказал маркиз, входя в кабинет. – Говорите.
   – Нечто весьма важное, требующее моего немедленного отъезда в Париж. Теперь, маркиз, простите мне нескромный и бестактный вопрос: у вас есть государственные облигации?
   – В них всё моё состояние; на шестьсот или семьсот тысяч франков.
   – Так продайте, маркиз, продайте, или вы разорены.
   – Как я могу продать их отсюда?
   – У вас есть маклер в Париже?
   – Есть.
   – Дайте мне письмо к нему: пусть продаёт, не теряя ни минуты, ни секунды; может быть, даже я приеду слишком поздно.
   – Чёрт возьми! – сказал маркиз. – Не будем терять времени!
   Он сел к столу и написал своему агенту распоряжение о продаже всех облигаций по любой цене.
   – Одно письмо есть, – сказал Вильфор, бережно пряча его в бумажник, теперь мне нужно ещё другое.
   – К кому?
   – К королю.
   – К королю?
   – Да.
   – Но не могу же я так прямо писать его величеству.
   – Да я и не прошу письма от вас, а только хочу, чтобы вы попросили его у графа де Сальвье. Чтобы не терять драгоценного времени, мне нужно такое письмо, с которым я мог бы явиться прямо к королю, не подвергаясь всяким формальностям, связанным с получением аудиенции.
   – А министр юстиции? Он же имеет право входа в Тюильри, и через него вы в любое время можете получить доступ к королю.
   – Разумеется. Но зачем мне делиться с другими той важной новостью, которую я везу. Вы понимаете? Министр юстиции, естественно, отодвинет меня на второй план и похитит у меня всю заслугу. Скажу вам одно, маркиз: если я первый явлюсь в Тюильри, карьера моя обеспечена, потому что я окажу королю услугу, которой он никогда не забудет.
   – Если так, друг мой, ступайте, собирайтесь в дорогу; я вызову Сальвье, и он напишет письмо, которое вам послужит пропуском.
   – Хорошо, но не теряйте времени, через четверть часа я должен быть в почтовой карете.
   – Велите остановиться у нашего дома.
   – Вы, конечно, извинитесь за меня перед маркизой и мадемуазель де Сен-Меран, с которой я расстаюсь в такой день с глубочайшим сожалением.
   – Они будут ждать вас в моём кабинете, и вы проститесь с ними.
   – Тысячу благодарностей. Так приготовьте письмо.
   Маркиз позвонил.
   Вошёл лакей.
   – Попросите сюда графа де Сальвье… А вы идите, – сказал маркиз, обращаясь к Вильфору.
   – Я сейчас же буду обратно.
   И Вильфор торопливо вышел; но в дверях он решил, что вид помощника королевского прокурора, куда-то стремительно шагающего, может возмутить спокойствие целого города; поэтому он пошёл своей обычной внушительной походкой.
   Дойдя до своего дома, он заметил в темноте какой-то белый призрак, который ждал его, не шевелясь.
   То была Мерседес, которая, не получая вестей об Эдмоне, решила сама разузнать, почему арестовали её жениха.
   Завидев Вильфора, она отделилась от стены и загородила ему дорогу.
   Дантес говорил Вильфору о своей невесте, и Мерседес незачем было называть себя, Вильфор и без того узнал её. Его поразили красота и благородная осанка девушки, и когда она спросила его о своём женихе, то ему показалось, что обвиняемый – это он, а она – судья.
   – Тот, о ком вы говорите, тяжкий преступник, – отвечал Вильфор, – и я ничего не могу сделать для него.
   Мерседес зарыдала; Вильфор хотел пройти мимо, но она остановила его.
   – Скажите по крайней мере, где он, – проговорила она, – чтобы я могла узнать, жив он или умер?
   – Не знаю. Он больше не в моём распоряжении, – отвечал Вильфор.
   Её проницательный взгляд и умоляющий жест тяготили его; он оттолкнул Мерседес, вошёл в дом и быстро захлопнул за собою дверь, как бы желая отгородиться от горя этой девушки.
   Но горе не так легко отогнать. Раненный им уносит его с собою, как смертельную стрелу, о которой говорит Вергилий. Вильфор запер дверь, поднялся в гостиную, но тут ноги его подкосились; из его груди вырвался вздох, похожий на рыдание, и он упал в кресло.
   Тогда-то в этой больной душе обнаружились первые зачатки смертельного недуга. Тот, кого он принёс в жертву своему честолюбию, ни в чём не повинный юноша, который пострадал за вину его отца, предстал перед ним, бледный и грозный, под руку со своей невестой, такой же бледной, неся ему угрызения совести, – не те угрызения, от которых больной вскакивает, словно гонимый древним роком, а то глухое, мучительное постукивание, которое время от времени терзает сердце воспоминанием содеянного и до гробовой доски всё глубже и глубже разъедает совесть.