Бовиль в ответ только кивнул головой, теребя свой бумажник.
   – Или вот что, – сказал Данглар, – можно сделать лучше.
   – Что именно?
   – Расписка графа Монте-Кристо – это те же деньги; предъявите эту расписку Ротшильду или Лаффиту; они тотчас же её примут.
   – Несмотря на то, что им придётся рассчитываться с Римом?
   – Разумеется; вы только потеряете тысяч пять-шесть на учёте.
   Казначей подскочил.
   – Ну нет, знаете: я лучше подожду до завтра. Как вы это просто говорите!
   – Прошу прощения, – сказал Данглар с удивительной наглостью, – я было подумал, что вам нужно покрыть небольшую недостачу.
   – Что вы! – воскликнул казначей.
   – Это бывает у нас, и тогда приходится идти на жертвы.
   – Слава богу, нет, – сказал Бовиль.
   – В таком случае до завтра; согласны, мой дорогой?
   – Хорошо, до завтра; но уж наверное?
   – Да вы шутите! Пришлите в полдень, банк будет предупреждён.
   – Я приду сам.
   – Тем лучше, я буду иметь удовольствие увидеться с вами.
   Они пожали друг другу руки.
   – Кстати, – сказал Бовиль, – разве вы не будете на похоронах бедной мадемуазель де Вильфор? Я встретил процессию на Бульваре.
   – Нет, – отвечал банкир, – я ещё немного смешон после этой истории с Бенедетто и прячусь.
   – Напрасно; чем вы виноваты?
   – Знаете, мой дорогой, когда носишь незапятнанное имя, как моё, становишься щепетилен.
   – Все сочувствуют вам, поверьте, и все особенно жалеют вашу дочь.
   – Бедная Эжени! – произнёс Данглар с глубоким вздохом. – Вы знаете, что она возвращается?
   – Нет.
   – Увы, к несчастью, это так. На следующий день после скандала она решила уехать с подругой-монахиней; она хочет поискать какой-нибудь строгий монастырь в Италии или Испании.
   – Это ужасно!
   И господин де Бовиль удалился, выражая свои соболезнования несчастному отцу.
   Но едва он вышел, как Данглар с выразительным жестом, о котором могут составить себе представление только те, кто видел, как Фредерик играет Робер-Макера,[62] воскликнул:
   – Болван!!!
   И, пряча расписку Монте-Кристо в маленький бумажник, добавил:
   – Приходи в полдень! В полдень я буду далеко!
   Затем он запер двери на ключ, опорожнил все ящики своей кассы, собрал тысяч пятьдесят кредитными билетами, сжёг кое-какие бумаги, другие положил на видное место и сел писать письмо; кончив его, он запечатал конверт и надписал:
   «Баронессе Данглар».
   – Вечером я сам положу его к ней на туалетный столик, – пробормотал он.
   Затем он достал из ящика стола паспорт.
   – Отлично, – сказал он, – действителен ещё на два месяца.

Глава 8.
Кладбище Пер-Лашез

   Бовиль в самом деле встретил похоронную процессию, провожавшую Валентину к месту последнего упокоения.
   Погода была хмурая и облачная: ветер, ещё тёплый, но уже гибельный для жёлтых листьев, срывал их с оголяющихся ветвей и кружил над огромной толпой, заполнявшей Бульвары.
   Вильфор, истый парижанин, смотрел на кладбище Пер-Лашез как на единственное, достойное принять прах одного из членов парижской семьи; все остальные кладбища казались ему слитком провинциальными, какими-то меблированными комнатами смерти. Только на кладбище Пер-Лашез покойник из хорошего общества был у себя дома.
   Здесь, как мы видели, он купил в вечное владение место, на котором возвышалась усыпальница, так быстро заселившаяся всеми членами его первой семьи.
   Надпись на фронтоне мавзолея гласила: «Семья Сен-Меран и Вильфор», такова была последняя воля бедной Рене, матери Валентины.
   Итак, пышный кортеж от предместья Сент-Оноре продвигался к Пер-Лашез.
   Пересекли весь Париж, прошли по предместью Тампль, затем по наружным Бульварам до кладбища. Более пятидесяти собственных экипажей следовало за двадцатью траурными каретами, а за этими пятьюдесятью экипажами более пятисот человек шло пешком.
   Это были почти все молодые люди, которых, как громом, поразила смерть Валентины; несмотря на ледяное веяние века, на прозаичность эпохи, они поддавались поэтическому обаянию этой прекрасной, непорочной пленительной девушки, погибшей в цвете лет.
   Когда процессия приближалась к заставе, появился экипаж, запряжённый четырьмя резвыми лошадьми, которые сразу остановились; их нервные ноги напряглись, как стальные пружины: приехал граф Монте-Кристо.
   Граф вышел из коляски и смешался с толпой, провожавшей пешком похоронную колесницу.
   Шато-Рено заметил его; он тотчас же оставил свою карету и присоединился к нему. Бошан также покинул свой наёмный кабриолет.
   Граф внимательно осматривал толпу; он, видимо, искал кого-то. Наконец он не выдержал.
   – Где Моррель? – спросил он. – Кто-нибудь из вас, господа, знает, где он?
   – Мы задавали себе этот вопрос ещё в доме покойной, – сказал Шато-Рено, – никто из нас его не видел.
   Граф замолчал, продолжая оглядываться.
   Наконец пришли на кладбище.
   Монте-Кристо зорко оглядел рощи тисов и сосен и вскоре перестал беспокоиться; среди тёмных грабин промелькнула тень, и Монте-Кристо, должно быть, узнал того, кого искал.
   Все знают, что такое похороны в этом великолепном некрополе: чёрные группы людей, рассеянные по белым аллеям; безмолвие неба и земли, изредка нарушаемое треском ломающихся веток или живой изгороди вокруг какой-нибудь могилы; скорбные голоса священников, которым вторит то там, то здесь рыдание, вырвавшееся из-за груды цветов, где поникла женщина с молитвенно сложенными руками.
   Тень, которую заметил Монте-Кристо, быстро пересекла рощу за могилой Элоизы и Абеляра, поравнялась с факельщиками, шедшими во главе процессии, и вместе с ними подошла к месту погребения.
   Все взгляды скользили с предмета на предмет.
   Но Монте-Кристо смотрел только на эту тень, почти не замеченную окружающими.
   Два раза граф выходил из рядов, чтобы посмотреть, не ищет ли рука этого человека оружия, спрятанного в складках одежды.
   Когда кортеж остановился, в этой тени узнали Морреля; бледный, со впалыми щеками, в наглухо застёгнутом сюртуке, судорожно комкая шляпу в руках, он стоял, прислонясь к дереву, на холме, возвышавшемся над мавзолеем, так что мог видеть все подробности предстоящего печального обряда.
   Всё совершилось согласно обычаям. Несколько человек, – как всегда, наименее опечаленные, – произнесли речи. Одни оплакивали эту безвременную кончину; другие распространялись о скорби отца; нашлись и такие, которые уверяли, что Валентина не раз просила у г-на де Вильфор пощады виновным, над чьей головой он заносил меч правосудия; словом, не жалели цветистых метафор и прочувствованных оборотов, переиначивая на все лады стансы Малерба к Дюперье.
   Монте-Кристо ничего не слышал; он видел лишь Морреля, чьё спокойствие и неподвижность представляли страшное зрелище для того, кто знал, что совершается в его душе.
   – Посмотрите! – сказал вдруг Бошан, обращаясь Дебрэ. – Вот Моррель! Куда это он залез?
   И они показали на него Шато-Рено.
   – Какой он бледный, – сказал тот, вздрогнув.
   – Ему холодно, – возразил Дебрэ.
   – Нет, – медленно произнёс Шато-Рено, – по-моему, он потрясён. Максимилиан человек очень впечатлительный.
   – Да нет же! – сказал Дебрэ. – Ведь он почти не был знаком с мадемуазель де Вильфор. Вы сами говорили.
   – Это верно. Всё же, я помню, на балу у госпожи де Морсер он три раза танцевал с ней; знаете, граф, на том балу, где вы произвели такое впечатление.
   – Нет, не знаю, – ответил Монте-Кристо, не замечая даже, на что и кому он отвечает, до того он был занят Моррелем, у которого покраснели щёки, как у человека, старающегося не дышать.
   – Речи кончились, прощайте, господа, – вдруг сказал Монте-Кристо.
   И он подал сигнал к разъезду, исчезнув сам, причём никто не заметил, куда он направился.
   Церемония похорон кончилась, присутствующие пустились в обратный путь.
   Один Шато-Рено поискал Морреля глазами; но пока он провожал взглядом удаляющегося графа, Моррель покинул своё место, и Шато-Рено, так и не найдя его, последовал за Дебрэ и Бошаном.
   Монте-Кристо вошёл в кусты, и спрятавшись за широкой могилой, следил за каждым движением Морреля, который приближался к мавзолею, покинутому любопытными, а потом и могильщиками.
   Моррель медленно посмотрел вокруг себя; в то время как его взгляд был обращён в противоположную сторону, Монте-Кристо незаметно подошёл ещё на десять шагов.
   Максимилиан опустился на колени.
   Граф, пригнувшись, с расширенными, остановившимися глазами, весь в напряжении готовый броситься по первому знаку, продолжал приближаться к нему.
   Моррель коснулся лбом каменной ограды, обеими руками ухватился за решётку и прошептал:
   – Валентина!
   Сердце графа не выдержало звука его голоса; он сделал ещё шаг и тронул Морреля за плечо:
   – Вы здесь, мой друг, – сказал он, – Я вас искал.
   Монте-Кристо ожидал жалоб, упрёков, – он ошибался.
   Моррель взглянул на него и, с наружным спокойствием, ответил:
   – Вы видите, я молился!
   Монте-Кристо испытующим взглядом окинул Максимилиана с ног до головы.
   Этот осмотр, казалось, успокоил его.
   – Хотите, я вас отвезу в город? – предложил он Моррелю.
   – Нет, спасибо.
   – Не нужно ли вам чего-нибудь?
   – Дайте мне молиться.
   Граф молча отошёл, но лишь для того, чтобы укрыться на новом месте, откуда он по-прежнему не терял Морреля из виду; наконец тот встал, отряхнул пыль с колен и пошёл по дороге в Париж, ни разу не обернувшись.
   Он медленно прошёл улицу Ла-Рокет.
   Граф, отослав свой экипаж, дожидавшийся у ворот кладбища, шёл в ста шагах позади Максимилиана.
   Максимилиан пересёк канал и по Бульварам достиг улицы Меле.
   Через пять минут после того, как калитка закрылась за Моррелем, она открылась для Монте-Кристо.
   Жюли была в саду и внимательно наблюдала, как Пенелон, очень серьёзно относившийся к своей профессии садовника, нарезал черенки бенгальских роз.
   – Граф Монте-Кристо, – воскликнула она с искренней радостью, которую выражал обычно каждый член семьи, когда Монте-Кристо появлялся на улице Меле.
   – Максимилиан только что вернулся, правда? – спросил граф.
   – Да, он, кажется, пришёл, – сказала Жюли, – но, прошу вас, позовите Эмманюеля.
   – Простите, сударыня, но мне необходимо сейчас же пройти к Максимилиану, – возразил Монте-Кристо, – у меня к нему чрезвычайно важное дело.
   – Тогда идите, – сказала она, провожая его своей милой улыбкой, пока он не исчез на лестнице.
   Монте-Кристо быстро поднялся на третий этаж, где жил Максимилиан, остановившись на площадке, он прислушался: всё было тихо.
   Как в большинстве старинных домов, занимаемых самим хозяином, на площадку выходила всего лишь одна застеклённая дверь.
   Но только в этой застеклённой двери не было ключа.
   Максимилиан заперся изнутри; а через дверь ничего нельзя было увидеть, потому что стёкла были затянуты красной шёлковой занавеской.
   Беспокойство графа выразилось ярким румянцем, – признак необычайного волнения у этого бесстрастного человека.
   – Что делать? – прошептал он.
   На минуту он задумался.
   – Позвонить? – продолжал он – Нет! Иной раз звонок, чей-нибудь приход, ускоряет решение человека, который находится в таком состоянии, как Максимилиан, и тогда в ответ на звонок раздаётся другой звук.
   Монте-Кристо вздрогнул с головы до ног, и так как его решения всегда бывали молниеносны, то он ударил локтем в дверное стекло, и оно разлетелось вдребезги, он поднял занавеску и увидел Морреля, который сидел у письменного стола с пером в руке и резко обернулся при звоне разбитого стекла.
   – Это ничего, – сказал граф, – простите, ради бога, дорогой друг, я поскользнулся и попал локтем в ваше стекло; раз уж оно разбилось, я этим воспользуюсь и войду к вам; не беспокойтесь, не беспокойтесь.
   И, протянув руку в разбитое стекло, граф открыл дверь.
   Моррель встал, явно раздосадованный, и пошёл навстречу Монте-Кристо, не столько, чтобы принять его, сколько чтобы загородить ему дорогу.
   – Право же, в этом виноваты ваши слуги, – сказал Монте-Кристо, потирая локоть, – у вас в доме паркет натёрт, как зеркало.
   – Вы не поранили себя? – холодно спросил Моррель.
   – Не знаю. Но что это вы делали? Писали?
   – Я?
   – У вас пальцы в чернилах.
   – Да, я писал, – отвечал Моррель, – это со мной иногда случается, хоть я и военный.
   Монте-Кристо сделал несколько шагов по комнате. Максимилиан не мог не впустить его; но он шёл за ним.
   – Вы писали? – продолжал Монте-Кристо, глядя на него пытливо-пристальным взглядом.
   – Я уже имел честь сказать вам, что да – отвечал Моррель.
   Граф бросил взгляд кругом.
   – Положив пистолеты возле чернильницы? – сказал он, указывая Моррелю на оружие, лежавшее на столе.
   – Я отправляюсь путешествовать, – отвечал Максимилиан.
   – Друг мой! – сказал Монте-Кристо с бесконечной нежностью.
   – Сударь!
   – Дорогой Максимилиан, не надо крайних решений, умоляю вас!
   – У меня крайние решения? – сказал Моррель, пожимая плечами. – Почему путешествие – это крайнее решение, скажите, пожалуйста?
   – Сбросим маски, Максимилиан, – сказал Монте-Кристо. – Вы меня не обманете своим деланным спокойствием, как я вас не обману моим поверхностным участием. Вы ведь сами понимаете, что, если я поступил так, как сейчас, если я разбил стекло и ворвался в запертую дверь к своему другу, значит, у меня серьёзные опасения, или, вернее, ужасная уверенность. Моррель, вы хотите убить себя.
   – Что вы! – сказал Моррель, вздрогнув. – Откуда вы это взяли, граф?
   – Я вам говорю, что вы хотите убить себя, – продолжал граф тем же тоном, – и вот доказательство.
   И, подойдя к столу, он приподнял белый листок, положенный молодым человеком на начатое письмо, и взял письмо в руки.
   Моррель бросился к нему, чтобы вырвать письмо.
   Но Монте-Кристо предвидел это движение и предупредил его; схватив Максимилиана за кисть руки, он остановил его, как стальная цепь останавливает приведённую в действие пружину.
   – Вы хотели убить себя, Моррель, – сказал он. – Это написано здесь чёрным по белому!
   – Так что же! – воскликнул Моррель, разом отбросив своё показное спокойствие. – А если даже и так, если я решил направить на себя дуло этого пистолета, кто мне помешает? У кого хватит смелости мне помешать? Когда я скажу: все мои надежды рухнули, моё сердце разбито, моя жизнь погасла, вокруг меня только тьма и мерзость, земля превратилась в прах, слышать человеческие голоса для меня пытка. Когда я скажу: дать мне умереть, это – милосердие, ибо если вы не дадите мне умереть, я потеряю рассудок, я сойду с ума.
   Когда я это скажу, когда увидят, что я говорю это с отчаянием и слезами в сердце, кто мне ответит: «Вы неправы!»? Кто мне помешает перестать быть несчастнейшим из несчастных? Скажите, граф, уж не вы ли осмелитесь на это?
   – Да, Моррель, – сказал твёрдым голосом Монте-Кристо, чьё спокойствие странно контрастировало с волнением Максимилиана. – Да, я.
   – Вы! – воскликнул Моррель, с возрастающим гневом и укоризной. – Вы обольщали меня нелепой надеждой, вы удерживали, убаюкивали, усыпляли меня пустыми обещаниями, когда я мог бы сделать что-нибудь решительное, отчаянное и спасти её или хотя бы видеть её умирающей в моих объятиях; вы хвалились, будто владеете всеми средствами разума, всеми силами природы; вы притворяетесь, что всё можете, вы разыгрываете роль провидения, и вы даже не сумели дать противоядия отравленной девушке! Нет, знаете, сударь, вы внушили бы мне жалость, если бы не внушали отвращения!
   – Моррель!
   – Да, вы предложили мне сбросить маску; так радуйтесь, что я её сбросил. Да, когда вы последовали за мной на кладбище, я вам ещё отвечал, по доброте душевной; когда вы вошли сюда, я дал вам войти… Но вы злоупотребляете моим терпением, вы преследуете меня в моей комнате, куда я скрылся, как в могилу, вы приносите мне новую муку – мне, который думал, что исчерпал их уже все… Так слушайте, граф Монте-Кристо, мой мнимый благодетель, всеобщий спаситель, вы можете быть довольны: ваш друг умрёт на ваших глазах!..
   И Моррель с безумным смехом вторично бросился к пистолетам.
   Монте-Кристо, бледный, как привидение, но с мечущим молнии взором, положил руку на оружие и сказал безумцу:
   – А я повторяю: вы не убьёте себя!
   – Помешайте же мне! – воскликнул Моррель с последним порывом, который, как и первый, разбился о стальную руку графа.
   – Помешаю!
   – Да кто вы такой, наконец? Откуда у вас право тиранически распоряжаться свободными и мыслящими людьми? – воскликнул Максимилиан.
   – Кто я? – повторил Монте-Кристо. – Слушайте. Я единственный человек на свете, который имеет право сказать вам: Моррель, я не хочу, чтобы сын твоего отца сегодня умер!
   И Монте-Кристо, величественный, преображённый, неодолимый, подошёл, скрестив руки, к трепещущему Максимилиану, который, невольно покорённый почти божественной силой этого человека, отступил на шаг.
   – Зачем вы говорите о моём отце? – прошептал он. – Зачем память моего отца соединять с тем, что происходит сегодня?
   – Потому что я тот, кто спас жизнь твоему отцу, когда он хотел убить себя, как ты сегодня; потому что я тот, кто послал кошелёк твоей юной сестре и «Фараон» старику Моррелю; потому что я Эдмон Дантес, на коленях у которого ты играл ребёнком.
   Потрясённый Моррель, шатаясь, тяжело дыша, сделал ещё шаг назад; потом силы ему изменили, и он с громким криком упал к ногам Монте-Кристо.
   И вдруг в этой благородной душе совершилось внезапное и полное перерождение: Моррель вскочил, выбежал из комнаты и кинулся на лестницу, крича во весь голос:
   – Жюли! Эмманюель!
   Монте-Кристо хотел броситься за ним вдогонку, но Максимилиан скорее дал бы себя убить, чем выпустил бы ручку двери, которую он закрывал перед графом.
   На крики Максимилиана в испуге прибежали Жюли и Эмманюель в сопровождении Пенелона и слуг.
   Моррель взял их за руки и открыл дверь.
   – На колени! – воскликнул он голосом, сдавленным от слёз. – Вот наш благодетель, спаситель нашего отца, вот…
   Он хотел сказать:
   – Вот Эдмон Дантес!
   Граф остановил его, схватив за руку.
   Жюли припала к руке графа, Эмманюель целовал его, как бога-покровителя; Моррель снова стал на колени и поклонился до земли.
   Тогда этот железный человек почувствовал, что сердце его разрывается, пожирающее пламя хлынуло из его груди к глазам; он склонил голову и заплакал.
   Несколько минут в этой комнате лились слёзы и слышались вздохи, этот хор показался бы сладостным даже возлюбленнейшим ангелам божьим.
   Жюли, едва придя в себя после испытанного потрясения, бросилась вон из комнаты, спустилась этажом ниже, с детской радостью вбежала в гостиную и приподняла стеклянный колпак, под которым лежал кошелёк, подаренный незнакомцем с Мельянских аллей.
   Тем временем Эмманюель прерывающимся голосом говорил Монте-Кристо:
   – Ах, граф, ведь вы знаете, что мы так часто говорим о нашем неведомом благодетеле, знаете, какой благодарностью и каким обожанием мы окружаем память о нём. Как вы могли так долго ждать, чтобы открыться? Право, это было жестоко по отношению к нам и, я готов сказать, по отношению к вам самим!
   – Поймите, друг мой, – сказал граф, – я могу называть вас так, потому что, сами того не зная, вы мне друг вот уже одиннадцать лет; важное событие заставило меня раскрыть эту тайну, я не могу сказать вам, какое. Видит бог, я хотел всю жизнь хранить эту тайну в глубине своей души; Максимилиан вырвал её у меня угрозами, в которых, я уверен, он раскаивается.
   Максимилиан всё ещё стоял на коленях, немного поодаль, припав лицом к креслу.
   – Следите за ним, – тихо добавил Монте-Кристо, многозначительно пожимая Эмманюелю руку.
   – Почему? – удивлённо спросил тот.
   – Не могу объяснить вам, но следите за ним.
   Эмманюель обвёл комнату взглядом и увидел пистолеты Морреля.
   Глаза его с испугом остановились на оружии, и он указал на него Монте-Кристо, медленно подняв руку до уровня стола.
   Монте-Кристо наклонил голову.
   Эмманюель протянул было руку к пистолетам.
   Но граф остановил его.
   Затем, подойдя к Моррелю, он взял его за руку; бурные чувства, только что потрясавшие сердце Максимилиана, сменились глубоким оцепенением.
   Вернулась Жюли, она держала в руке шёлковый кошёлок; и две сверкающие радостные слезинки катились по её щекам, как две капли утренней росы.
   – Вот наша реликвия, – сказала она, – не думайте, что я ею меньше дорожу с тех пор, как мы узнали, кто наш спаситель.
   – Дитя моё, – сказал Монте-Кристо, краснея, – позвольте мне взять этот кошелёк; теперь, когда вы узнали меня, я хочу, чтобы вам напоминало обо мне только дружеское расположение, которого вы меня удостаиваете.
   – Нет, нет, умоляю вас, – воскликнула Жюли, прижимая кошелёк к сердцу, – ведь вы можете уехать, ведь придёт горестный день, и вы нас покинете, правда?
   – Вы угадали, – отвечал, улыбаясь, Монте-Кристо, – через неделю я покину эту страну, где столько людей, заслуживавших небесной кары, жили счастливо, в то время как отец мой умирал от голода и горя.
   Сообщая о своём отъезде, Монте-Кристо взглянул на Морреля и увидел, что слова: «Я покину эту страну» не вывели Морреля из его летаргии; он понял, что ему предстоит выдержать ещё последнюю битву с горем друга; и, взяв за руки Жюли и Эмманюеля, он сказал им отечески мягко и повелительно:
   – Дорогие друзья, прошу вас, оставьте меня наедине с Максимилианом.
   Жюли это давало возможность унести драгоценную реликвию, о которой забыл Монте-Кристо.
   Она поторопила мужа.
   – Оставим их, – сказала она.
   Граф остался с Моррелем, недвижным, как изваяние.
   – Послушай, Максимилиан, – сказал граф, властно касаясь его плеча, – станешь ли ты, наконец, опять человеком?
   – Да, я опять начинаю страдать.
   Граф нахмурился; казалось, он был во власти тяжкого сомнения.
   – Максимилиан! – сказал он. – Такие мысли недостойны христианина.
   – Успокойтесь, мой друг, – сказал Максимилиан, подымая голову и улыбаясь графу бесконечно печальной улыбкой, – я не стану искать смерти.
   – Итак, – сказал Монте-Кристо, – нет больше пистолетов, нет больше отчаяния?
   – Нет, ведь у меня есть нечто лучшее, чем дуло пистолета или остриё ножа, чтобы излечиться от моей боли.
   – Бедный безумец!.. Что же это такое?
   – Моя боль; она сама убьёт меня.
   – Друг, выслушай меня, – сказал Монте-Кристо с такой же печалью. – Однажды, в минуту отчаяния, равного твоему, ибо оно привело к тому же решению, я, как и ты, хотел убить себя; однажды твой отец, в таком же отчаянии, тоже хотел убить себя.
   Если бы твоему отцу, в тот миг, когда он приставлял дуло пистолета ко лбу, или мне, когда я отодвигал от своей койки тюремный хлеб, к которому не прикасался уже три дня, кто-нибудь сказал: «Живите! Настанет день, когда вы будете счастливы и благословите жизнь», – откуда бы ни исходил этот голос, мы бы встретили его с улыбкой сомнения, с тоской неверия. А между тем сколько раз, целуя тебя, твой отец благословлял жизнь, сколько раз я сам…
   – Но вы потеряли только свободу, – воскликнул Моррель, прерывая его, – мой отец потерял только богатство; а я потерял Валентину!
   – Посмотри на меня, Максимилиан, – сказал Монте-Кристо с той торжественностью, которая подчас делала его столь величавым и убедительным. – У меня нет ни слёз на глазах, ни жара в крови, моё сердце не бьётся уныло; а ведь я вижу, что ты страдаешь, Максимилиан, ты, которого я люблю, как родного сына. Разве это не говорит тебе, что страдание – как жизнь: впереди всегда ждёт неведомое. Я прошу тебя, и я приказываю тебе жить, ибо я знаю: будет день, когда ты поблагодаришь меня за то, что я сохранил тебе жизнь.
   – Боже мой, – воскликнул молодой человек, – зачем вы это говорите, граф? Берегитесь! Быть может, вы никогда не любили?
   – Дитя! – ответил граф.
   – Не любили страстно, я хочу сказать, – продолжал Моррель. – Поймите, я с юных лет солдат; я дожил до двадцати девяти лет, не любя, потому что те чувства, которые я прежде испытывал, нельзя назвать любовью; и вот в двадцать девять лет я увидел Валентину; почти два года я её люблю, два года я читал в этом раскрытом для меня, как книга, сердце, начертанные рукой самого бога, совершенства девушки и женщины.
   Граф, Валентина для меня была бесконечным счастьем, огромным, неведомым счастьем, слишком большим, слишком полным, слишком божественным для этого мира; и если в этом мире оно мне не было суждено, то без Валентины для меня на земле остаётся только отчаяние и скорбь.
   – Я вам сказал: надейтесь, – повторил граф.
   – Берегитесь, повторяю вам, – сказал Моррель, – вы стараетесь меня убедить, а если вы меня убедите, я сойду с ума, потому что я стану думать, что увижусь с Валентиной.
   Граф улыбнулся.
   – Мой друг, мой отец! – воскликнул Моррель в исступлении. – Берегитесь, повторяю вам в третий раз! Ваша власть надо мной меня пугает; берегитесь значения ваших слов, глаза мои оживают и сердце воскресает; берегитесь, ибо я готов поверить в сверхъестественное!
   Я готов повиноваться, если вы мне велите отвалить камень от могилы дочери Иаира, я пойду по волнам, как апостол, если вы сделаете мне знак идти; берегитесь, я готов повиноваться.