Уже несколько раз доходил он до конца сада, до памятных читателю ворот у пустующего огорода, и возвращался тем же шагом всё по той же аллее, как вдруг его глаза невольно обратились к дому, где шумно резвился его сын.
   И вот в одном из открытых окон он увидел Нуартье, который велел подкатить своё кресло к этому окну, чтобы погреться в последних лучах ещё тёплого солнца: мягкий свет заката озарял умирающие цветы вьюнков и багряные листья дикого винограда, вьющегося по балкону.
   Взгляд старика был прикован к чему-то, чего Вильфор не мог разглядеть. Этот взгляд был полон такой исступлённой ненависти, горел таким нетерпением, что королевский прокурор, умевший схватывать все выражения этого лица, которое он так хорошо знал, отошёл, в сторону, чтобы посмотреть, на кого направлен этот уничтожающий взгляд.
   Тогда он увидел под липами с почти уже обнажёнными ветвями г-жу де Вильфор, сидевшую с книгой в руках; время от времени она прерывала чтение, чтобы улыбнуться сыну или бросить ему обратно резиновый мячик, который он упрямо кидал из гостиной в сад.
   Вильфор побледнел – он знал, чего хочет старик.
   Вдруг взгляд Нуартье перенёсся на сына, и Вильфору самому пришлось выдержать натиск этого огненного взора, который, переменив направление, говорил уже о другом, но столь же грозно.
   Госпожа де Вильфор, не ведая о перекрёстном огне взглядов над её головой, только что поймала мячик и знаками подзывала сына прийти за ним, а заодно и за поцелуем; но Эдуард заставил себя долго упрашивать, потому что материнская ласка казалась ему, вероятно, недостаточной наградой за труды; наконец он уступил, выпрыгнул в окно прямо на клумбу гелиотропов и китайских астр и подбежал к г-же де Вильфор. Г-жа де Вильфор поцеловала его в лоб, и ребёнок, с мячиком в одной руке и пригоршней конфет в другой, побежал обратно.
   Вильфор, повинуясь неодолимой силе, словно птица, заворожённая взглядом змеи, направился к дому; по мере того как он приближался, глаза Нуартье опускались, следя за ним, и огонь его зрачков словно жёг самое сердце Вильфора. В этом взгляде он читал жестокий укор и беспощадную угрозу. И вот Нуартье медленно поднял глаза к небу, словно напоминая сыну о забытой клятве.
   – Знаю, сударь, – ответил Вильфор. – Потерпите. Потерпите, ещё один день; я помню своё обещание.
   Эти слова, видимо, успокоили Нуартье, и он отвёл взгляд.
   Вильфор порывисто расстегнул душивший его ворот, провёл дрожащей рукой по лбу и вернулся в свой кабинет.
   Ночь прошла, как обычно, все в доме спали; один Вильфор, как всегда, не ложился и работал до пяти часов утра, просматривая последние допросы, снятые накануне следователями, сопоставляя показания свидетелей и внося ещё больше ясности в свой обвинительный акт, один из самых убедительных и блестящих, какие он когда-либо составлял.
   Наутро, в понедельник, должно было состояться первое заседание сессии. Вильфор видел, как забрезжило это утро, бледное и зловещее, и в его голубоватом свете на бумаге заалели строки, написанные красными чернилами. Королевский прокурор прилёг на несколько минут; лампа догорала; он проснулся от её потрескивания и заметил, что пальцы его влажны и красны, словно обагрённые кровью.
   Он открыл окно; длинная оранжевая полоса пересекала небо и словно разрезала пополам стройные тополя, выступавшие чёрными силуэтами на горизонте. Над заброшенным огородом, по ту сторону ворот, высоко взлетел жаворонок и залился звонкой утренней песней.
   На Вильфора пахнуло утренней прохладой, и мысли его прояснились.
   – День суда настал, – сказал он с усилием, – сегодня меч правосудия поразит всех виновных.
   Его взгляд невольно обратился к окну Нуартье, к тому окну, где он накануне видел старика.
   Штора была спущена.
   И всё же образ отца был для него так жив, что он обратился к этому тёмному окну, словно оно было отворено и из него смотрел грозный старик.
   – Да, – прошептал он, – да, будь спокоен!
   Опустив голову, он несколько раз прошёлся по кабинету, потом, не раздеваясь, бросился на диван – не столько чтобы уснуть, сколько чтобы дать отдых телу, окоченевшему от усталости и от бессонной ночи за письменным столом.
   Понемногу все в доме проснулись; Вильфор из своего кабинета слышал, один за другим, привычные звуки, из которых слагается повседневная жизнь: хлопанье дверей, дребезжанье колокольчика г-жи де Вильфор, зовущей горничную, первые возгласы Эдуарда, который пробудился радостный и весёлый, как пробуждаются в его годы.
   Вильфор в свою очередь тоже позвонил. Новый камердинер вошёл и подал газеты.
   Вместе с газетами он принёс чашку шоколада.
   – Что это? – спросил Вильфор.
   – Шоколад.
   – Я не просил. Кто это позаботился обо мне?
   – Госпожа де Вильфор. Она сказала, что вам надо подкрепиться, потому что сегодня слушается дело убийцы Бенедетто и вы будете много говорить.
   И камердинер поставил на стол у дивана, как и остальные столы заваленный бумагами, золочёную чашку.
   Затем он вышел.
   Вильфор мрачно посмотрел на чашку, потом вдруг взял её нервным движением и залпом выпил шоколад. Казалось, он надеялся, что этот напиток смертоносен, и призывал смерть, чтобы избавиться от долга, исполнить который для него было тяжелее, чем умереть. Затем он встал и принялся ходить по кабинету, с улыбкой; которая ужаснула бы того, кто её увидел.
   Шоколад оказался безвреден.
   Когда настал час завтрака, Вильфор не вышел к столу.
   Камердинер снова вошёл в кабинет.
   – Госпожа де Вильфор велела напомнить, что пробило одиннадцать часов и что заседание назначено в двенадцать…
   – Ну, и что же? – сказал Вильфор.
   – …и спрашивает, поедет ли она вместе с вами?
   – Куда?
   – В суд.
   – Зачем?
   – Ваша супруга говорит, что ей очень хочется присутствовать на этом заседании.
   – Ах, ей этого хочется! – сказал Вильфор зловещим тоном.
   Камердинер отступил на шаг.
   – Если вы желаете ехать один, я так передам, – сказал он.
   Вильфор молчал, нервно царапая ногтями бледную щеку.
   – Передайте госпоже де Вильфор, – ответил он наконец, – что я хочу с ней поговорить и прошу её подождать меня у себя.
   – Слушаю, сударь.
   – А потом придёте побрить меня.
   – Сию минуту.
   Камердинер вышел, потом вернулся, побрил Вильфора и одел во всё чёрное.
   Затем он доложил:
   – Госпожа до Вильфор сказала, что она вас ждёт.
   – Я иду.
   И Вильфор с папками под мышкой, с шляпой в руке направился к комнатам жены.
   У дверей он остановился и отёр пот со лба.
   Затем он открыл дверь.
   Госпожа де Вильфор сидела на оттоманке, нетерпеливо перелистывая журналы и брошюры, которые Эдуард рвал на куски, даже не давая матери их дочитать.
   Она была готова к выезду; руки были в перчатках, шляпа лежала на кресле.
   – А, вот и вы, – сказала она естественным и спокойным голосом. – Боже мой, до чего вы бледны! Вы опять работали всю ночь? Почему вы не пришли позавтракать с нами? Ну что же, берёте вы меня с собой или я поеду одна с Эдуардом?
   Госпожа де Вильфор, как мы видим, задала множество вопросов, но Вильфор стоял перед ней неподвижный, немой, как изваяние.
   – Эдуард, – сказал он наконец, повелительно глядя на ребёнка, – пойди поиграй в гостиной, мне нужно поговорить с твоей матерью.
   Госпожа де Вильфор вздрогнула: холодная сдержанность мужа и его решительный тон испугали её.
   Эдуард поднял голову, посмотрел на мать и, видя, что она не подтверждает приказ Вильфора, продолжал резать головы своим оловянным солдатикам.
   – Эдуард, – крикнул Вильфор так резко, что мальчик вскочил. – Ты слышишь? Ступай!
   Ребёнок, не привыкший к такому обращению, весь побледнел, трудно было бы сказать – от злости или от страха.
   Отец подошёл к нему, взял его за локоть и поцеловал в лоб.
   – Иди, дитя моё, иди! – сказал он.
   Эдуард вышел.
   Вильфор подошёл к двери и запер её на задвижку.
   – Боже мой, – сказала г-жа де Вильфор, стараясь прочесть мысли мужа; на губах её появилось подобие улыбки, которая тотчас же застыла под бесстрастным взглядом Вильфора. – Боже мой, что случилось?
   – Сударыня, где вы храните яд, которым вы обычно пользуетесь? – отчётливо и без всяких предисловий произнёс королевский прокурор.
   Госпожа де Вильфор вся затрепетала, точно жаворонок, над которым коршун суживает свои смертоносные круги.
   Хриплый, надтреснутый звук – не крик и не вздох – вырвался из груди побледневшей до синевы г-жи де Вильфор.
   – Я… я вас не понимаю, – тихо сказала она.
   Она хотела встать, но силы изменили ей, и она снова упала на подушки оттоманки.
   – Я вас спрашиваю, – продолжал Вильфор спокойным голосом, – где вы прячете яд, которым вы отравили моего тестя маркиза де Сен-Меран, мою тёщу, Барруа и мою дочь Валентину.
   – Что вы говорите, сударь? – воскликнула г-жа де Вильфор, ломая руки.
   – Ваше дело не спрашивать, но отвечать.
   – Мужу или судье? – пролепетала г-жа де Вильфор.
   – Судье, сударыня!
   Страшное зрелище являла эта женщина, смертельно бледная, трепещущая, с отчаянием во взоре.
   – О сударь… – прошептала она.
   И это было всё.
   – Вы мне не отвечаете, сударыня! – воскликнул грозный обличитель. Потом он добавил, с улыбкой, ещё более ужасной, чем его гнев:
   – Правда, вы и не отпираетесь!
   Она сделала движение.
   – Да вы и не могли бы отрицать свою вину, – добавил Вильфор, простирая к ней руку, – вы совершили все эти преступления с беспримерным коварством, которое, однако, могло обмануть только пристрастных к вам людей. Начиная со смерти маркизы де Сен-Меран я уже знал, что в моём доме есть отравитель; д'Авриньи предупредил меня об этом; после смерти Барруа, да простит меня бог, мои подозрения пали на ангела! Даже когда нет явного преступления, подозрение всегда тлеет в моей душе; но после смерти Валентины у меня уже не оставалось сомнений, сударыня, и не только у меня, но и у других; таким образом, ваше преступление, известное теперь двоим, подозреваемое многими, станет гласным; и, как я вам уже сказал, сударыня, с вами говорит теперь не муж, а судья!
   Госпожа де Вильфор закрыла лицо руками.
   – Не верьте внешним признакам, умоляю вас, – прошептала она.
   – Неужели вы так малодушны? – воскликнул с презрением Вильфор. – Правда, я всегда замечал, что отравители малодушны. Ведь у вас хватило мужества видеть, как умирали два старика и невинная девушка, отравленные вами?
   – Сударь!
   – Неужели вы так малодушны? – продолжал Вильфор с возрастающим жаром. – Ведь вы считали минуты четырех агоний, вы осуществили ваш адский замысел, вы готовили ваше гнусное зелье с таким изумительным искусством и уверенностью! Вы всё так прекрасно рассчитали, как же вы забыли о том, куда вас может привести разоблачение ваших преступлений? Этого не может быть; вы, наверно, приберегли самый сладостный, самый быстрый и самый верный яд, чтобы избегнуть заслуженной кары… Вы это сделали, я надеюсь?
   Госпожа де Вильфор заломила руки и упала на колени.
   – Я вижу, вы сознаётесь, – сказал он, – но признание, сделанное судьям, признание, сделанное в последний миг, когда отрицать уже невозможно, – такое признание ни в какой мере не может смягчить кару.
   – Кара? – воскликнула г-жа де Вильфор. – Вы уже второй раз произносите это слово!
   – Конечно. Уж не потому ли, что вы четырежды виновны, думали вы избежать её? Уж не потому ли, что вы жена того, кто требует этой кары, думали вы, что она минует вас? Нет, сударыня! Отравительницу, кто бы она ни была, ждёт эшафот, если только, повторяю, отравительница не позаботилась приберечь для себя несколько капель самого верного яда.
   Госпожа де Вильфор дико вскрикнула, и безобразный, всепоглощающий ужас исказил её черты.
   – Не бойтесь, я не требую, чтобы вы взошли на эшафот, – сказал королевский прокурор, – я не хочу вашего позора, он был бы и моим позором; напротив, вы должны были понять из моих слов, что вы не можете умереть на эшафоте.
   – Нет, я не поняла; что вы хотите сказать? – еле слышно пролепетала несчастная.
   – Я хочу сказать, что жена королевского прокурора не захочет запятнать своей низостью безупречное имя и не обесчестит своего мужа и сына.
   – Нет, о нет!
   – Этим вы совершите доброе дело, сударыня, и я благодарен вам.
   – Благодарны? За что?
   – За то, что вы сейчас сказали.
   – Что я сказала? Я не знаю, не помню, боже мой!
   И она вскочила, страшная, растрёпанная, с пеной на губах.
   – Вы мне не ответили на вопрос, который я вам задал, когда вошёл сюда: где яд, которым вы обычно пользуетесь.
   Госпожа де Вильфор судорожно стиснула руки.
   – Нет, нет, – вы этого не хотите! – вырвался из её груди вопль.
   – Я не хочу только одного, сударыня, – чтобы вы погибли на эшафоте, слышите? – отвечал Вильфор.
   – Сжальтесь!
   – Я хочу, чтобы правосудие свершилось. Мой долг на земле – карать, добавил он со сверкающим взглядом. – Всякой другой женщине, будь она даже королева, я послал бы палача; но к вам я буду милосерден. Вам я говорю: сударыня, ведь вы приберегли несколько капель вашего самого нежного, самого быстрого и самого верного яда?
   – Пощадите, оставьте мне жизнь!
   – Она всё-таки была малодушна! – сказал Вильфор.
   – Вспомните, я ваша жена!
   – Вы отравительница!
   – Во имя неба!..
   – Нет.
   – Ради вашей былой любви ко мне!
   – Нет, нет!
   – Ради нашего ребёнка! Ради ребёнка, оставьте мне жизнь.
   – Нет, нет, нет; если я вам оставлю жизнь, вы, быть может, когда-нибудь убьёте и его.
   – Я? Я убью моего сына? – вскрикнула эта безумная мать, бросаясь к Вильфору. – Убить моего Эдуарда!.. Хаха-ха!
   И дикий, демонический хохот, хохот помешанной, огласил комнату и оборвался хриплым стоном.
   Госпожа де Вильфор упала на колени.
   Вильфор подошёл к ней.
   – Помните, сударыня, – сказал он, – что, если к моему возвращению правосудие не свершится, я сам вас изобличу и сам арестую.
   Она слушала, задыхаясь, сражённая, уничтоженная; казалось, одни глаза ещё жили на этом лице.
   – Вы поняли? – сказал Вильфор. – Я иду в залу суда требовать смертной казни для убийцы… Если, возвратясь, я застану вас живой, вы проведёте эту ночь в Консьержери.
   Госпожа де Вильфор глубоко вздохнула и без сил опустилась на ковёр.
   В королевском прокуроре, казалось, шевельнулась жалость, его взгляд смягчился, и, слегка наклонив голову, он медленно произнёс:
   – Прощайте, сударыня!
   Это слово, как нож гильотины, обрушилось на г-жу де Вильфор.
   Она потеряла сознание.
   Королевский прокурор вышел и, притворив дверь, дважды повернул ключ в замке.

Глава 12.
Сессия

   Дело Бенедетто, как его называли в судебном мире и в светском обществе, вызвало огромную сенсацию. Завсегдатай Кафе-де-Пари, Гентского бульвара и Булонского леса, мнимый Кавальканти за те два-три месяца, что он жил в Париже и блистал в свете, завёл множество знакомств.
   Газеты сообщали немало подробностей о его парижской жизни и о его жизни на каторге; всё это возбуждало живейшее любопытство, особенно среди тех, кто лично знал князя Андреа Кавальканти; все они были готовы пойти на всё, лишь бы увидеть на скамье подсудимых господина Бенедетто, убийцу своего товарища по каторге.
   Для многих Бенедетто был если не жертвой правосудия, то во всяком случае жертвой судебной ошибки; г-на Кавальканти-отца знали в Париже, и все были уверены, что он появится и выручит из беды своего славного отпрыска. На многих, никогда не слыхавших о пресловутой венгерке, в которой он предстал перед графом Монте-Кристо, произвели немалое впечатление величавая внешность, рыцарский облик и светское обращение старого патриция, который, надо сознаться, в самом деле имел вид истого вельможи, пока он молчал и не вдавался в арифметические вычисления.
   Что касается самого подсудимого, то многие помнили его таким любезным, красивым и щедрым, что они предпочитали видеть во всём случившемся козни какого-нибудь врага, как это иной раз и случается в мире, где богатство даёт власть творить добро и зло и наделяет людей поистине неслыханным могуществом.
   Итак, все стремились попасть на заседание суда: одни – чтобы насладиться зрелищем, другие – чтобы потолковать о нём. С семи часов утра у дверей собралась толпа, и за час до начала заседания зала суда была уже переполнена избранной публикой.
   В дни громких процессов, до выхода судей, а нередко даже и после этого, зала суда весьма напоминает гостиную, где сошлись знакомые, которые то подходят друг к другу, если не боятся, что займут их место, то обмениваются знаками, если их разделяет слишком много зрителей, адвокатов и жандармов.
   Стоял один из тех чудесных осенних дней, которые вознаграждают нас за дождливое и слишком короткое лето; тучи, которые утром заслоняли солнце, рассеялись, как по волшебству, и тёплые лучи озаряли один из последних, один из самых ясных дней сентября.
   Бошан – король прессы, для которого всюду готов престол, – лорнировал публику. Он заметил Шато-Рено и Дебрэ, которые только что заручились расположением полицейского и убедили его стать позади них, вместо того чтобы заслонять их, как он был вправе сделать. Достойный блюститель порядка чутьём угадал секретаря министра и миллионера; он выказал по отношению к своим знатным соседям большую предупредительность и даже разрешил им пойти поболтать с Бошаном, обещая посторожить их места.
   – И вы пришли повидаться с нашим другом? – сказал Бошан.
   – Ну как же! – отвечал Дебрэ. – Наш милейший князь! Чёрт возьми, вот они какие, итальянские князья!
   – Человек, чьей генеалогией занимался сам Данте, чей род восходит к «Божественной комедии»!
   – Висельная аристократия, – флегматично заметил Шато-Рено.
   – Вы думаете, он будет осуждён? – спросил Дебрэ Бошана.
   – Мне кажется, это у вас надо спросить, – отвечал журналист, – вам лучше знать, какое настроение у суда; видели вы председателя на последнем приёме министра?
   – Видел.
   – Что же он вам сказал?
   – Вы удивитесь.
   – Так говорите скорее; я так давно не удивлялся.
   – Он мне сказал, что Бенедетто, которого считают чудом ловкости, титаном коварства, просто-напросто мелкий жулик, весьма недалёкий и совершенно недостойный тех исследований, которые после его смерти будут произведены над его френологическими шишками.
   – А он довольно сносно разыгрывал князя, – заметил Бошан.
   – Только на ваш взгляд, Бошан, потому что вы ненавидите бедных князей и всегда радуетесь, когда они плохо ведут себя; но меня не проведёшь: я, как ищейка от геральдики, издали чую настоящего аристократа.
   – Так вы никогда не верили в его княжеский титул?
   – В его княжеский титул? Верил… Но в его княжеское достоинство никогда.
   – Недурно сказано, – заметил Бошан, – но уверяю вас, что для всякого другого он вполне мог сойти за князя… Я его встречал в гостиных у министров.
   – Много ваши министры понимают в князьях! – сказал Шато-Рено.
   – Коротко и метко, – засмеялся Бошан. – Разрешите мне вставить это в мой отчёт?
   – Сделайте одолжение, дорогой Бошан, – отвечал Шато-Рено, – я вам уступаю моё изречение по своей цене.
   – Но если я говорил с председателем, – сказал Дебрэ Бошану, – то вы должны были говорить с королевским прокурором?
   – Это было невозможно; вот уже неделя, как Вильфор скрывается от всех; да это и понятно после целой цепи странных семейных несчастий, завершившихся столь же странной смертью его дочери…
   – Странной смертью? Что вы хотите сказать, Бошан?
   – Вы, конечно, разыгрываете неведение под тем предлогом, что всё это касается судебной аристократии, – сказал Бошан, вставляя в глаз монокль и стараясь удержать его.
   – Дорогой мой, – заметил Шато-Рено, – разрешите сказать вам, что в искусстве носить монокль вам далеко до Дебрэ. Дебрэ, покажите Бошану, как это делается.
   – Ну, конечно, я не ошибся, – сказал Бошан.
   – А что?
   – Это она.
   – Кто, она?
   – А говорили, что она уехала.
   – Мадемуазель Эжени? – спросил Шато-Рено. – Разве она уже вернулась?
   – Нет, не она, а её мать.
   – Госпожа Данглар?
   – Не может быть, – сказал Шато-Рено, – на десятый день после побега дочери, на третий день после банкротства мужа!
   Дебрэ слегка покраснел и взглянул в ту сторону, куда смотрел Бошан.
   – Да нет же, – сказал он, – эта дама под густой вуалью какая-нибудь знатная иностранка, может быть, мать князя Кавальканти; но вы, кажется, хотели рассказать что-то интересное, Бошан.
   – Я?
   – Да. Вы говорили о странной смерти Валентины.
   – Ах, да; но почему не видно госпожи де Вильфор?
   – Бедняжка! – сказал Дебрэ. – Она, вероятно, перегоняет мелиссу для больниц или составляет помады для себя и своих приятельниц. Говорят, она тратит на эту забаву тысячи три экю в год. В самом деле, почему же её не видно? Я бы с удовольствием повидал её, она мне очень нравится.
   – А я её не терплю, – сказал Шато-Рено.
   – Почему это?
   – Не знаю. Почему мы любим? Почему ненавидим? Я её не выношу потому, что она мне антипатична.
   – Или, может быть, инстинктивно.
   – Может быть… Но вернёмся к вашему рассказу, Бошан.
   – Неужели, господа, – продолжал Бошан, – вы не задавались вопросом, почему так обильно умирают у Вильфоров?
   – Обильно? Это недурно сказано, – заметил Шато-Рено.
   – Это выражение встречается у Сен-Симона.
   – А факт – у Вильфора; так поговорим о Вильфоре.
   – Признаться, меня очень интересует этот дом, – сказал Дебрэ, – вот уже три месяца они не выходят из траура; позавчера со мной об этом говорила «сама», по случаю смерти Валентины.
   – Кто такая «сама»? – спросил Шато-Рено.
   – Жена министра, разумеется!
   – Прошу прощения, – заметил Шато-Рено, – я к министру не езжу, предоставляю это делать князьям.
   – Раньше вы метали искры, барон, теперь вы мечете молнии; сжальтесь над нами, не то вы испепелите нас, как новоявленный Юпитер.
   – Умолкаю, – сказал Шато-Рено, – но сжальтесь и вы надо мной и не дразните меня.
   – Послушайте, Бошан, довольно отвлекаться; я уже сказал, что «сама» позавчера просила у меня разъяснений на этот счёт; скажите мне, что вы знаете, я ей передам.
   – Итак, господа, – сказал Бошан, – если в доме обильно умирают – мне нравится это выражение, – то это значит, что в доме есть убийца.
   Его собеседники встрепенулись; им самим уже не раз приходила в голову эта мысль.
   – Но кто же убийца? – спросили они.
   – Маленький Эдуард.
   Шато-Рено и Дебрэ расхохотались; Бошан, нисколько не смутившись, продолжал:
   – Да, господа, маленький Эдуард, феноменальный ребёнок, – убивает не хуже взрослого.
   – Это шутка?
   – Вовсе нет; я вчера нанял лакея, который только что ушёл от Вильфоров; обратите на это внимание.
   – Обратили.
   – Завтра я его уволю, потому что он непомерно много ест, чтобы вознаградить себя за пост, который он со страху там на себя наложил. Так вот, этот прелестный ребёнок будто бы раздобыл склянку с каким-то снадобьем, которым он время от времени потчует тех, кто ему не угодил. Сначала ему не угодили дедушка и бабушка де Сен-Меран, и он налил им по три капли своего эликсира, – трех капель вполне достаточно; затем славный Барруа, старый слуга дедушки Нуартье, который иногда ворчал на милого шалунишку; милый шалунишка налил и ему три капли своего эликсира; то же самое случилось с несчастной Валентиной, которая, правда, на него не ворчала, но которой он завидовал; он и ей налил три капли своего эликсира, и ей, как и другим, пришёл конец.
   – Бросьте сказки рассказывать, – сказал Шато-Рено.
   – А страшная сказка, правда? – сказал Бошан.
   – Это нелепо, – сказал Дебрэ.
   – Вы просто боитесь смотреть правде в глаза, – возразил Бошан. – Спросите моего лакея, или, вернее, того, кто завтра уже не будет моим лакеем; об этом говорил весь дом.
   – Но что это за эликсир? Где он?
   – Мальчишка его прячет.
   – Где он его взял?
   – В лаборатории у своей мамаши.
   – Так его мамаша держит в лаборатории яды?
   – Откуда мне знать? Вы допрашиваете меня, как королевский прокурор. Я повторяю то, что мне сказали, и только; я вам называю свой источник; большего я не могу сделать. Бедный малый от страха ничего не ел.
   – Это невероятно!
   – Да нет же, дорогой мой, тут нет ничего невероятного; помните, в прошлом году этот ребёнок с улицы Ришелье, который забавлялся тем, что втыкал своим братьям и сёстрам, пока они спали, булавку в ухо? Молодое поколение развито не по летам.
   – Бьюсь об заклад, что сами вы не верите ни одному своему слову, сказал Шато-Рено. – Но я не вижу графа Монте-Кристо; неужели его здесь нет?
   – Он человек пресыщенный, – заметил Дебрэ, – да ему и неприятно было бы показаться здесь; ведь эти Кавальканти его надули; говорят, они явились к нему с фальшивыми аккредитивами, так что он потерял добрых сто тысяч франков, которыми ссудил их под залог княжеского достоинства.
   – Кстати, Шато-Рено, – спросил Бошан, – как поживает Моррель?
   – Я заходил к нему три раза, – отвечал Шато-Рено, – но о нём ни слуху ни духу. Однако сестра его, по-видимому, о нём не тревожится; она сказала, что тоже дня три его не видела, но уверена, что с ним ничего не случилось.