Мерседес зарыдала; сердце её разрывалось от боли воспоминаний.
   Монте-Кристо взял её руку и почтительно поцеловал; но она сама почувствовала, что в этом поцелуе не было огня, словно он был запечатлён на мраморной руке святой.
   – Есть такие обречённые жизни, – продолжала она, – первая же ошибка разбивает всё их будущее. Я вас считала умершим, и я должна была тоже умереть; что пользы, что я в сердце своём неустанно оплакивала вас? В тридцать девять лет я стала старухой – и только. Что пользы, что, единственная из всех узнав вас, я спасла жизнь моему сыну? Разве не должна я была спасти также человека, которого я выбрала себе в мужья, как бы ни велика была его вина? А я дала ему умереть. Больше того! Я сама приблизила его смерть своим бездушием, своим презрением, не думая, не желая думать о том, что он из-за меня стал клятвопреступником и предателем! Что пользы, наконец, что я приехала с моим сыном сюда, раз я его покинула, отпустила его одного, отдала его смертоносной Африке? Да, я была малодушна! Я отреклась от своей любви, и, как все отступники, я приношу несчастье тем, кто окружает меня.
   – Нет, Мерседес, – сказал Монте-Кристо, – вы не должны судить себя так строго. Вы благородная, святая женщина, вы обезоружили меня силой своего горя; но за мной, незримый, неведомый, гневный, стоял господь, чьим посланным я был, и он не захотел остановить брошенную мною молнию. Клянусь богом, пред которым я уже десять лет каждый день повергаюсь ниц, призываю его в свидетели, что я пожертвовал вам своей жизнью и, вместе с жизнью, всеми своими замыслами! Но, Мерседес, и я говорю это с гордостью, я был нужен богу, и он вернул меня к жизни. Вдумайтесь в прошлое, вдумайтесь в настоящее, постарайтесь предугадать будущее и скажите: разве я не орудие всевышнего? В самых ужасных несчастьях, в самых жестоких страданиях, забытый всеми, кто меня любил, гонимый теми, кто меня не знал, я прожил половину жизни; и вдруг, после заточения, одиночества, лишений – воздух, свобода, богатство; богатство столь ослепительное, волшебное, столь неимоверное, что я должен был поверить, что бог посылает мне его для великих деяний. С тех пор я нёс это богатство как служение; с тех пор меня уже ничто не прельщало в этой жизни, в которой вы, Мерседес, порой находили сладость; я не знал ни часа отдыха; какая-то сила влекла меня вперёд; словно я был огненным облаком, проносящимся по небу, чтобы испепелить проклятые богом города. Подобно тем отважным капитанам, которые снаряжают свой корабль в тяжёлый путь, в опасный поход, я собирал припасы, готовил оружие, приучал своё тело к самым тяжким испытаниям, приучал душу к самым сильным потрясениям, чтобы моя рука умела убивать, мои глаза – созерцать страдания, мои губы – улыбаться при самых ужасных зрелищах; из доброго, доверчивого, не помнящего зла я сделался мстительным, скрытным, злым или, вернее, бесстрастным, как глухой и слепой рок. Тогда я вступил на уготованный мне путь, я пересёк пространства, я достиг цели; горе тем, кого я встретил на своём пути.
   – Довольно, – сказала Мерседес, – довольно, Эдмон! Поверьте, что если я, единственная из всех, вас узнала, то я одна могла и понять вас. И если бы вы встретили меня на своём пути и разбили, как стеклянный сосуд, я и тогда не могла бы не восхищаться вами, Эдмон! Как между мной и прошлым лежит пропасть, так лежит пропасть между вами и остальными людьми; и всего мучительнее для меня сравнивать вас с другими; ибо нет никого на свете равного вам, никого, кто был бы подобен вам. Теперь проститесь со мной, Эдмон, и расстанемся.
   – Раньше чем мы расстанемся, скажите мне, что я могу для вас сделать, Мерседес? – спросил Монте-Кристо.
   – Я хочу только одного, Эдмон: чтобы мой сын был счастлив.
   – Молите бога, который один держит в своей руке жизнь людей, чтобы он отвёл от него смерть; об остальном я позабочусь.
   – Благодарю вас, Эдмон.
   – А вы, Мерседес?
   – Мне ничего не нужно, я живу меж двух могил; одна – это могила Эдмона Дантеса, уже давно умершего; я его любила! Моим поблекшим губам не пристало произносить это слово, но моё сердце ничего не забыло, и ни за какие блага мира я бы не отдала эту память сердца. В другой могиле лежит человек, которого Эдмон Дантес убил; я оправдываю это убийство, но мой долг молиться за убитого.
   – Ваш сын будет счастлив, – повторил граф.
   – Тогда и я буду счастлива, насколько это для меня возможно.
   – Но… всё же… как вы будете жить?
   Мерседес печально улыбнулась.
   – Если я скажу, что буду жить здесь так, как прежняя Мерседес, трудом, вы этому не поверите; теперь я умею только молиться, но мне и нет необходимости работать; зарытый вами клад нашёлся в том самом месте, которое вы указали; люди будут любопытствовать, кто я, что я здесь делаю, на какие средства я живу, но не всё ли мне равно! Это касается только бога, вас и меня.
   – Мерседес, – сказал граф, – я говорю это вам не в укор, но вы принесли слишком большую жертву, отказавшись от всего того состояния, которое приобрёл граф де Морсер и половина которого принадлежала вам по праву.
   – Я догадываюсь о том, что вы хотите мне предложить, по я не могу этого принять. Эдмон, мой сын мне не позволил бы.
   – Поэтому я и не осмелюсь ничего сделать для вас, не заручившись одобрением Альбера. Я узнаю его желания и подчинюсь им. Но если он согласится на то, что я предлагаю сделать, вы не воспротивитесь?
   – Вы должны знать, Эдмон, что я уже не в силах рассуждать; я не способна принимать решений, кроме единственного – никогда ничего не решать. Господь наслал на меня бури, которые сломили мою волю. Я бессильна в его руках, как воробей в когтях орла. Раз я ещё живу – значит, такова его воля.
   – Берегитесь, сударыня, – сказал Монте-Кристо, – не так поклоняются богу! Бог требует, чтобы его понимали и разумно принимали его могущество; вот почему он и дал вам свободную волю.
   – Нет! – воскликнула Мерседес. – Не говорите так! Если бы я думала, что бог дал мне свободную волю, что спасло бы меня от отчаяния?
   Монте-Кристо слегка побледнел и опустил голову, подавленный страстной силой этого горя.
   – Вы не хотите сказать мне: до свидания? – произнёс он, протягивая ей руку.
   – Напротив, я говорю вам: до свидания, – возразила Мерседес, торжественно указывая ему на небо, – вы видите, во мне ещё живёт надежда.
   И, пожав дрожащей рукой руку графа, Мерседес бросилась на лестницу и скрылась.
   Тогда Монте-Кристо медленно вышел из дома и снова направился к гавани.
   Но Мерседес не видела, как он удалялся, хоть и стояла у окна мансарды, где жил старик Дантес. Глаза её искали вдали корабль, уносивший её сына в открытое море.
   Правда, губы её невольно, чуть слышно шептали:
   – Эдмон! Эдмон!

Глава 16.
Прошлое

   Граф с щемящей тоской в сердце вышел из этого дома, где он оставил Мерседес, которую, быть может, видел в последний раз.
   После смерти маленького Эдуарда в Монте-Кристо произошла глубокая перемена. Он шёл долгим, извилистым путём мщения, и, когда достиг вершины, бездна сомнения внезапно разверзлась перед ним.
   Более того: разговор с Мерседес пробудил в его душе такие воспоминания, которые он жаждал побороть.
   Монте-Кристо был не из тех людей, которые подолгу предаются меланхолии: это нища для заурядного ума, черпающего в ней мнимую оригинальность, но она пагубна для сильных натур. Граф сказал себе, что если он сомневается и чуть ли не порицает себя, – значит, в его расчёты вкралась какая-то ошибка.
   «Я неверно сужу о прошлом, – говорил он себе, – я не мог так грубо ошибиться. Неужели я поставил себе безумную цель? Неужели я десять лет шёл по ложному пути? Неужели зодчему довольно было одного часа, чтобы убедиться в том, что создание рук его, в которое он вложил все свои надежды, – если и не невозможно, то по меньшей мере кощунственно?
   Я не могу допустить этой мысли, она сведёт меня с ума.
   Прошлое представляется мне в ложном свете, потому что я смотрю на него слишком издалека. Когда идёшь вперёд, прошлое, подобно пейзажу, исчезает по мере того, как проходишь мимо. Я словно поранил себя во сне; я вижу кровь, я чувствую боль, но не помню, как получил эту рану.
   Ты, возрождённый к жизни, богатый сумасброд, грезящий наяву, всемогущий провидец, всесильный миллионер, возвратись на мгновение к мрачному зрелищу жалкой и голодной жизни, пройди снова тот путь, на который тебя обрекла судьба, куда тебя привело злосчастье, где тебя ждало отчаяние; слишком много алмазов, золота и наслаждения сверкает на поверхности того зеркала, в которое Монте-Кристо смотрит на Дантеса; спрячь эти алмазы, запятнай это золото, сотри эти лучи; богач, вспомни бедняка; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца».
   Погружённый в такие думы, Монте-Кристо шёл по улице Кессри. Это была та самая улица, по которой двадцать четыре года тому назад его везла безмолвная стража; эти дома, теперь весёлые и оживлённые, были в ту ночь темны и молчаливы.
   – Это те же дома, – шептал Монте-Кристо, – но только тогда была ночь, а сейчас светлый день; солнце всё освещает и всему придаёт радостный вид.
   Он спустился по улице Сен-Лоран на набережную и подошёл к Управлению порта; здесь его тогда посадили в баркас.
   Мимо шла лодка под холщовым тентом; Монте-Кристо окликнул лодочника, и тот поспешил к нему, предвидя щедрое вознаграждение.
   Погода была чудесная, прогулка восхитительная. Солнце, алое, пылающее, спускалось к горизонту, воспламеняя волны; по морю, гладкому, как зеркало, иногда пробегала рябь – это рыба, преследуемая невидимым врагом, выскакивала из воды, ища спасения в чуждой стихии; вдали скользили белые и лёгкие, как чайки, рыбачьи лодки, направляющиеся в Мартиг, и торговые суда, везущие груз на Корсику или в Испанию.
   Но граф не замечал ни безоблачного неба, ни скользящих лодок, ни всё заливающего золотого света. Завернувшись в плащ, он вспоминал одну за другой все вехи своего страшного пути: одинокий огонёк, светившийся в Каталанах, грозный силуэт замка Иф, указавший ему, куда его везут, борьбу с жандармами, когда он хотел броситься в море, своё отчаяние, когда он почувствовал себя побеждённым, и холод ружейного дула, приставленного к виску.
   И мало-помалу, подобно высохшим за лето ручьям, которые, когда надвигаются осенние тучи, понемногу наполняются влагой и начинают оживать капля за каплей, граф Монте-Кристо ощутил, как в груди его, капля за каплей, начинает сочиться желчь, некогда заливавшая сердце Эдмона Дантеса.
   Для него с этой минуты не было больше ни ясного неба, ни лёгких лодок, ни золотого сияния; небо заволоклось траурными тучами, а когда перед ним вырос чёрный гигант, носящий имя замка Иф, он вздрогнул, словно увидел призрак смертельного врага.
   Они были у цели.
   Граф невольно отодвинулся на самый конец лодки, хотя лодочник самым приветливым голосом повторял ему:
   – Приехали, сударь.
   Монте-Кристо вспомнил, как на этом самом месте, по этой скалистой тропе волокла его стража и как его подгоняли остриём штыка.
   Некогда этот путь показался Дантесу бесконечным; Монте-Кристо нашёл его очень коротким; каждый взмах весла, вместе с брызгами воды, рождал миллионы мыслей и воспоминаний.
   Со времени Июльской революции замок Иф уже не был тюрьмой; он превратился в сторожевой пост, назначением которого было препятствовать провозу контрабанды; у ворот стоял привратник, поджидая посетителей, приезжающих осматривать этот памятник Ужаса, ставший теперь просто достопримечательностью.
   Монте-Кристо знал это и всё же, когда он вошёл под эти своды, спустился по тёмной лестнице, когда его провели в подземелье, которое он пожелал осмотреть, мертвенная бледность покрыла его чело, и леденящий холод пронизал его сердце.
   Граф спросил, не осталось ли здесь какого-нибудь старого тюремщика времён Реставрации; но всё они ушли на пенсию или заняли другие должности.
   Привратник, который водил его, был здесь только с 1830 года.
   Его провели в его собственную темницу.
   Он снова увидел тусклый свет, проникавший сквозь узкую отдушину, увидел место, где стояла кровать, теперь уже унесённая, а за кроватью, хоть и заделанное, но выделявшееся своими более светлыми камнями, отверстие, пробитое аббатом Фариа.
   Монте-Кристо почувствовал, что у него подгибаются ноги; он пододвинул деревянный табурет и сел.
   – Что рассказывают об узниках этого замка, если не считать Мирабо? – спросил граф. – Существуют ли какие-нибудь предания об этих мрачных подземельях, глядя на которые даже не веришь, чтобы люди могли заточить сюда живого человека?
   – Да, сударь, – отвечал привратник, – об этой самой камере мне рассказывал тюремщик Антуан.
   Монте-Кристо вздрогнул. Этот Антуан был его тюремщиком. Он почти забыл его имя и черты его лица, но когда это имя было названо, он его увидел, как живого: бородатое лицо, тёмную куртку и связку ключей, звяканье которых он, казалось, ещё слышал.
   Граф обернулся, и ему почудилось, что Антуан стоит в глубине коридора, казавшегося ещё более мрачным при свете факела, который держал привратник.
   – Если угодно, я расскажу, – предложил привратник.
   – Да, расскажите, – отвечал Монте-Кристо.
   И он прижал руку к сердцу, чтобы унять его неистовый стук, со страхом готовясь выслушать повесть о самом себе.
   – Расскажите, – повторил он.
   – В этой самой камере, – начал привратник, – тому уже много лет, жил один арестант, человек очень опасный, говорят, а главное – очень отчаянный. В те же годы здесь находился ещё один заключённый, священник, но этот был смирный; он, бедняга, помешался.
   – Помешался? – повторил Монте-Кристо. – А на чём?
   – Он всем предлагал миллионы, если его выпустят.
   Монте-Кристо поднял глаза к небу, но не увидел его: между ним и небесным сводом была каменная преграда. Он подумал о том, что между глазами тех, кому аббат Фариа предлагал сокровища, и этими сокровищами преграда была не меньшая.
   – Могли заключённые видеться друг с другом? – спросил Монте-Кристо.
   – Нет, сударь, это было строжайше запрещено; но они обошли это запрещение и пробили ход из одной камеры в другую.
   – А кто из них пробил ход?
   – Молодой, понятно, – сказал привратник, – он был ловкий и сильный, а бедный аббат был уже стар, да и мысли у него путались.
   – Слепцы!.. – прошептал Монте-Кристо.
   – Словом, – продолжал привратник, – молодой пробил ход; чем? – бог знает, но пробил. Вот поглядите, следы и сейчас ещё видны.
   И он приблизил к стене факел.
   – Да, вижу, – заметил граф глухим от волнения голосом.
   – Потом они начали ходить друг к другу. Сколько времени это продолжалось? Никому не известно. Потом старик заболел и умер. Как вы думаете, что сделал молодой?
   – Расскажите.
   – Он перенёс покойника к себе, положил его на свою кровать, лицом к стене, вернулся в пустую камеру, заделал отверстие и залез в мешок мертвеца. Что вы на это скажете?
   Монте-Кристо закрыл глаза и снова почувствовал на своём лице прикосновение грубою холста, ещё пропитанного смертным холодом.
   – Он, видите ли, думал, – продолжал привратник, – что в замке Иф мертвецов хоронят и, попятное дело, не тратятся на гробы; и он рассчитывал вылезти из-под земли; но, на его беду, в замке был другой обычай; мёртвых не хоронили, а просто привязывали к ногам ядро и кидали в море; так было и на этот раз. Нашего молодца бросили в море; на другой день в постели нашли настоящего мертвеца, и всё открылось; сторожа, которые бросили в море, рассказали то, о чём не решались сказать раньше: когда мешок полетел вниз, они услышали ужасный крик, который тотчас же заглушила вода.
   Граф тяжело дышал, сердце его мучительно сжималось.
   – Нет! – прошептал он, – нет! Я сомневался только потому, что начал забывать: но здесь раны моего сердца снова открылись, и я снова жажду мщения.
   – А об этом узнике больше ничего не известно? – спросил он.
   – Ничего, как есть ничего: понимаете, либо он упал плашмя с высоты пятидесяти футов и убился насмерть…
   – Вы сказали, что ему привязали к ногам ядро, он должен был упасть стоймя.
   – Либо он упал стоймя, – продолжал привратник, – и тогда ядро потащило его на дно, где он и остался, бедняга!
   – Вам жаль его?
   – Правду говоря, жаль, хоть он в море был, как дома.
   – Почему?
   – Да говорят, что этот несчастный парень был прежде моряком, которого посадили в тюрьму за бонапартизм.
   – Истина, – прошептал граф, – по воле бога ты всплываешь над водами и над пламенем! Память о бедном моряке ещё жива, об его горькой судьбе рассказывают у очага, и все вздрагивают, когда он рассекает воздух и погружается в морскую пучину.
   – А его имя вы знаете? – вслух спросил граф.
   – Откуда же? – спросил сторож. – Он значился просто под номером тридцать четыре.
   – Вильфор! Вильфор! – пробормотал Монте-Кристо. – Вот что ты, должно быть, твердил себе, когда мой призрак тревожил твои бессонные ночи.
   – Угодно вам продолжать осмотр, сударь? – спросил привратник.
   – Да, покажите мне камеру сумасшедшего аббата.
   – Номера двадцать седьмого?
   – Да, номера двадцать семь, – повторил Монте-Кристо.
   И ему показалось, что он снова слышит голос аббата Фариа, который, в ответ на просьбу назвать себя, через стену крикнул ему этот номер.
   – Идёмте.
   – Подождите, – сказал Монте-Кристо, – мне хочется получше осмотреть эту темницу.
   – Это очень кстати, – сказал проводник, – я забыл взять ключ от той камеры.
   – Сходите за ним.
   – Я оставлю вам факел.
   – Нет, возьмите его с собой.
   – Но вы останетесь впотьмах.
   – Я отлично вижу в темноте.
   – Скажите! Совсем, как он.
   – Как кто?
   – Номер тридцать четыре. Говорят, он так привык к темноте, что заметил бы булавку в самом тёмном углу своей камеры.
   – Ему потребовалось десять лет, чтобы дойти до этого, – прошептал граф.
   Проводник ушёл, унося с собой факел.
   Граф сказал правду: не прошло и нескольких секунд, как он стал всё различать в темноте, словно при дневном свете. Тогда он осмотрелся, тогда он по-настоящему узнал свою темницу.
   – Да, – сказал он, – вот камень, на котором я сидел. Вот след моих плеч на стене! Вот следы моей крови, они остались здесь с того дня, когда я хотел разбить себе голову об стену!.. Вот цифры… я помню их… я начертал их однажды, когда высчитывал годы моего отца, гадая, застану ли я его ещё в живых, и годы Мерседес, гадая, будет ли она ещё свободна… Когда я кончил этот подсчёт, у меня мелькнула надежда… Я не предвидел ни голода, ни измены!
   И горький смех вырвался у него из груди. Как во сне, перед ним мелькнули похороны отца… Мерседес, идущая к алтарю!
   На другой стене ему бросилась в глаза надпись. Она всё ещё отчётливо белела на зеленоватой стене:
   «Боже, – прочитал Монте-Кристо, – сохрани мне память».
   – Да, да, – воскликнул он, – вот единственная молитва моих последних лет в этой темнице. Я уже не молил о свободе, я молил о памяти, я боялся сойти с ума и всё забыть; боже, ты сохранил мне память, и я ничего не забыл. Благодарю тебя, господи!
   В эту минуту на стенах заиграл свет факела; это спускался привратник.
   Монте-Кристо пошёл ему навстречу.
   – Идите за мной, – сказал тот.
   Подземным коридором они прошли к другой двери.
   В камере аббата воспоминания снова нахлынули на Монте-Кристо.
   Прежде всего ему бросился в глаза вычерченный на стене меридиан, при помощи которого аббат Фариа вычислял время; потом он заметил остатки кровати, на которой умер несчастный узник. Вместо ужаса, который он испытал в собственной темнице, здесь графа охватило нежное и тёплое чувство, чувство бесконечной благодарности, и на его глаза навернулись слёзы.
   – Вот здесь жил сумасшедший аббат, – сказал его проводник, – вот оттуда приходил к нему сосед. (И он указал на пролом, который с этого конца остался незаделанным.) – По цвету камней, – продолжал он, – один учёный узнал, что заключённые ходили друг к другу лет десять. Не очень-то весело они, бедные, провели эти десять лет!
   Дантес вынул из кармана несколько золотых и протянул их этому человеку, который, совсем его не зная, дважды пожалел его.
   Привратник взял деньги, но, при свете факела, он увидел, что посетитель вместо нескольких мелких монет дал ему неожиданно большую сумму.
   – Сударь, – сказал он, – вы ошиблись.
   – В чём?
   – Вы дали мне золото.
   – Знаю.
   – Знаете?
   – Да.
   – Вы даёте мне эти золотые?
   – Да.
   – И я могу оставить их себе, по совести?
   – И по чести, – сказал граф, цитируя Гамлета.
   Привратник изумление посмотрел на него.
   – Сударь, – сказал он, боясь поверить своему счастью, – я не понимаю, чем я заслужил такую щедрость.
   – Очень просто, мой друг, – сказал граф, – я сам был моряком, и ваш рассказ меня очень заинтересовал.
   – Раз уж вы так щедры, сударь, – сказал проводник, – то я вам кое-что предложу.
   – Что вы можете мне предложить? Раковины, плетёные корзиночки? Нет, благодарю.
   – Нет, нет, сударь: это имеет отношение к моему рассказу.
   – Неужели? – живо воскликнул граф. – Что же это?
   – Дело было так, – сказал привратник. – Я подумал себе: в камере, где человек провёл пятнадцать лет, всегда можно что-нибудь найти: и я начал выстукивать стены.
   – Верно, – воскликнул Монте-Кристо, вспомнив тайники аббата.
   – После долгих розысков, – продолжал привратник, – я заметил, что у изголовья кровати и под очагом камень звучит гулко.
   – Да, – сказал Монте-Кристо.
   – Я вынул камни и нашёл…
   – Верёвочную лестницу, инструменты? – воскликнул граф.
   – Откуда вы знаете? – удивлённо спросил привратник.
   – Я не знаю, я просто догадался, – сказал граф, – обычно в тайниках тюремных камер находят именно такие вещи.
   – Да, сударь, – сказал проводник, – верёвочную лестницу, инструменты.
   – Они у вас? – воскликнул Монте-Кристо.
   – Нет, сударь; всё это я продал посетителям; но у меня ещё осталось кое-что.
   – Что же именно? – нетерпеливо спросил граф.
   – Какая-то книга, написанная на полосках холста.
   – Как! – воскликнул Монте-Кристо, – у тебя есть эта книга?
   – Может быть, это и не книга, – сказал привратник, – во всяком случае она у меня.
   – Сбегай за ней, мой друг, – сказал граф, – и если это то, что я думаю, ты не пожалеешь.
   – Бегу, сударь.
   И привратник вышел.
   Тогда Монте-Кристо опустился на колени перед остатками этой кровати, которую смерть обратила для него в алтарь.
   – О мой второй отец, – сказал он, – ты, которому я обязан свободой, знаниями, богатством; ты, подобно высшему существу владевший тайной добра и зла; если в глубине могилы от нас остаётся нечто, что откликается на голос живущих на земле; если, после преображения плоти нечто живое ещё носится там, где мы много любили или много страдали, то заклинаю тебя, благородное сердце, высокий разум, проникновенная душа, во имя отеческой любви, которой ты меня подарил, во имя сыновней преданности, которую я питал к тебе, единым словом, знаком, откровением развей мои сомнения, ибо, если они не сменятся верой, они обратятся в раскаяние.
   Граф склонил голову и сложил руки.
   – Извольте, сударь, – раздался голос позади.
   Монте-Кристо вздрогнул и обернулся.
   Привратник протягивал ему полоски холста, на которых аббат Фариа запечатлел все сокровища своего знания. Это была рукопись его обширного труда о государственной власти в Италии.
   Граф схватил её, и его взгляд прежде всего упал на эпиграф. Он прочёл:
   «Ты вырвешь у дракона зубы и растопчешь львов, – сказал господь».
   – Вот ответ! – воскликнул он. – Благодарю тебя, отец, благодарю.
   И, вынув из кармана бумажник, в котором лежало десять тысячефранковых билетов, он сказал:
   – Возьми.
   – Это мне?
   – Да, но с условием, что ты не раскроешь его, пока я не уеду.
   И, спрятав на груди вновь обретённую им реликвию, которая была для него дороже всех сокровищ мира, он выбежал из подземелья и прыгнул в лодку.
   – В Марсель! – сказал он.
   Лодка тронулась. Монте-Кристо устремил взгляд на угрюмый замок.
   – Горе тем, – сказал он, – кто заточил меня в эту мрачную темницу, и тем, кто забыл, что я в ней заточён?
   Плывя мимо Каталан, граф отвернулся; и, закрыв лицо плащом, он прошептал женское имя.
   Победа была полная: граф поборол и второе сомнение. Имя, которое он произнёс с нежностью, почти с любовью, было имя Гайде.
   Сойдя на берег, Монте-Кристо направился к кладбищу, где его ждал Моррель.
   Он тоже, десять лет тому назад, благоговейно искал на этом кладбище могилу, но искал её напрасно. Он, возвращавшийся во Францию миллионером, не мог отыскать могилы своего отца, умершего от голода.
   Правда, старик Моррель велел поставить на ней крест, но крест упал, и могильщик употребил его на дрова, как обычно поступают могильщики со всеми обломками, валяющимися на кладбищах.
   Достойный арматор оказался счастливее; он скончался на руках у своих детей и был похоронен ими подле его жены, отошедшей в вечность за два года до него.
   Две широкие мраморные плиты, на которых были вырезаны их имена, покоились рядом в тени четырех кипарисов, обнесённые железной решёткой.