Врач не нуждался в этом заверении афинянина, чтобы убедиться в совершенной невинности своего слуги. Он знал его так долго и хорошо, что в чертах старика, не способных ни к какому притворству, мог читать, как в открытой книге; поэтому он приблизился к нему и сказал успокоительным тоном:
   – Я тебя не упрекал ни в чем, старик! Разве можно так сердиться за один простой вопрос?
   – Уж не радоваться ли мне твоему позорному подозрению?
   – Конечно, нет; но теперь я позволяю тебе рассказать, что произошло в нашем доме во время моего отсутствия.
   – Прекрасные вещи! Как только я вспомню о них, мне становится так горько во рту, как будто я жую колоквинтовое яблоко.
   – Ты говорил, что меня обокрали.
   – Да еще как! Ни один человек еще не бывал обокраден таким образом! Если бы еще эти мошенники были бродяги из касты воров, то можно было бы утешиться, так как, во-первых, мы тогда получили бы обратно лучшую часть нашей собственности, во-вторых, нам не было бы хуже, чем многих другим; но когда…
   – Не уклоняйся от предмета, так как мое время рассчитано.
   – Знаю! Здесь, в Персии, старый Гиб ни в чем не может тебе угодить. Но пусть будет так! Ты – господин, и твое дело – приказывать, а я не более как твой слуга, который должен повиноваться. Я буду это помнить! Итак, это было как раз в то время, когда в Саис прибыло большое персидское посольство, чтобы взять Нитетис и быть предметом любопытства толпы, которая, как на редких зверей, глазела на эту сволочь. Сижу я, как раз перед закатом солнца, на бешеке и играю с моим внуком, старшим сыном моей Банер [85], – славный толстый мальчишка, замечательно умный и сильный для своих лет. Шалун рассказывает мне, что его отец спрятал башмаки его матери, как это делают египтяне, когда их жены слишком часто оставляют своих детей одних, – и я смеюсь во все горло, так как я давно уже желал, чтобы с ней сыграли эту шутку за то, что она не позволяет ни одному из внучат жить у меня, – она постоянно толкует, что я балую малюток. Вдруг раздаются такие сильные удары молотка в дверь дома, что я подумал, не пожар ли случился, и спустил мальчика со своих колен. Я сбегаю как можно скорее вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки зараз, и отодвигаю задвижку. Дверь распахнулась, и толпа храмовых служителей и полицейских, – их было, по крайней мере, пятнадцать человек, – ворвались в дом, прежде чем я имел время спросить, что им нужно. Пихи, бесстыдный служитель при храме Нейт, – ты его знаешь – отталкивает меня, запирает дверь засовом изнутри и приказывает сторожам связать меня, если я не буду повиноваться его приказаниям. Разумеется, я ругаюсь, – ты ведь знаешь, что я не могу иначе, когда что-нибудь сердит меня, – тогда он, клянусь нашим богом Тотом, покровителем знания, тогда этот молокосос велит связать мне руки, приказывает мне, старому Гибу, молчать и говорит мне, что верховный жрец поручил ему отсчитать мне двадцать пять ударов палками, если я не подчинюсь его приказаниям. При этом он показал мне кольцо главного жреца. После этого я, разумеется, волей-неволей должен был повиноваться бездельнику! Приказание его состояло ни более ни менее, как в том, чтобы я тотчас же отдал ему все письменные документы, которые ты оставил в своем доме. Но старый Гиб не так глуп, чтобы позволить себя поймать, хотя некоторые люди, которые должны были бы знать его лучше, и думают, что он продажная душа и сын осла. Итак, что же я сделал? Я притворился совершенно уничтоженным при виде кольца с печатью; прошу Пихи так вежливо, как только могу, развязать мне руки и обещаю принести ключ. С рук моих снимают веревку, спешу я вверх по лестнице, шагая через пять ступенек разом; прибежав наверх, отворяю дверь твоей спальни, вталкиваю туда своего внука, стоявшего перед нею, и запираю двери на засов.
   Благодаря моим длинным ногам, я так далеко опередил других, что успел всунуть в руки мальчишке черный ящичек, который ты мне в особенности велел беречь, подсадить внука через окно на галерею, окружающую дом со двора, и приказать ему немедленно спрятать ящичек в голубятню. Тогда я как ни в чем не бывало отворяю дверь, объясняю Пихи, что будто бы увидел во рту у мальчишки нож и был этим до того испуган, что в ужасе бросился так быстро по лестнице и вытолкал мальчика в наказание на двор. Этот брат гиппопотама поверил мне и велел водить его по всему дому. Они нашли сперва большой сундук из смоковницы с бумагами, который ты тоже приказал мне заботливо беречь, потом сверток папируса на твоем рабочем столе и, одну за другою, все рукописи, которые только можно было отыскать в доме. Все это они без разбора всунули в большой ящик и понесли вниз; но черный ящичек остался в сохранности на голубятне. Мой внук – самый умный мальчик во всем Саисе.
   Когда я увидел, что сундук уносят, то мое с трудом подавляемое бешенство пробудилось снова. Я грозил бесстыдным грабителям, что буду жаловаться на них судьям и даже, в случае нужды, самому царю, и я возбудил бы против них народ, если бы как раз в эту минуту все внимание толпы не было занято проклятыми персами, которым показывали город. В тот же вечер я пошел к моему зятю, который, как тебе известно, тоже храмовый служитель богини Нейт, и просил его разузнать во что бы то ни стало о судьбе похищенных рукописей. Этот добрый человек до сих пор питает к тебе благодарность за приданое, которое ты подарил моей Банер. Три дня спустя он пришел ко мне и рассказал, что он был свидетелем, как твой прекрасный сундук и все находившиеся в нем свитки были сожжены. Я с горя схватил желтуху, но болезнь не помешала мне подать жалобу судьям. Эти презренные выгнали меня с моей жалобой, – конечно, только потому, что ведь и они сами тоже жрецы. Тогда я от твоего имени подал письменную просьбу царю, но и от него получил отказ с оскорбительной угрозой, что я буду признан государственным преступником, если еще раз упомяну об этих бумагах. Затем, конечно, язык мне слишком дорог для того, чтобы предпринимать какие-нибудь дальнейшие шаги. Почва горела под моими ногами. Я не мог оставаться в Египте, так как должен был поговорить с тобой; я должен был рассказать, что тебе сделали, требовать, чтобы ты, который могущественнее своего бедного слуги, отомстил за себя; должен был передать тебе черный ящичек, который иначе, может быть, тоже был бы отобран. Итак, с сердцем, обливающимся кровью, я оставил отечество и своих внучат и на старости лет отправился на тифонскую чужбину! Ах, как умен был этот маленький мальчик! Когда я, прощаясь, целовал его, он сказал: «Останься с нами, дедушка! Когда чужеземцы осквернят тебя, то я не осмелюсь больше целовать тебя!» Банер от души приветствует тебя, а мой зять велел тебе сказать, что он узнал, что в этом достойном проклятия преступлении виновны только наследник престола Псаметих и Петаммон, глазной врач, твой давний соперник. Так как я не хотел ввериться тифонскому морю, то отправился сначала с караваном арабских купцов до Тадмора, изобилующей пальмами станции финикиян среди пустыни, оттуда с сидонскими торговцами до Кархемиса на Евфрате, где дорога, ведущая из Финикии в Вавилон, соединяется с той, которая ведет из Сардеса сюда. Усталый, измученный, сидел я там в лесочке перед станционным домом, когда подъехал какой-то путешествующий иностранец на царских почтовых лошадях. Я тотчас же узнал в нем бывшего начальника эллинских наемных воинов.
   – И я, – прервал Фанес рассказчика, – так же скоро узнал в тебе, старик, самого долговязого и задорного человека, какого только когда-либо встречал. Сто раз мне приходилось смеяться над тобой в Саисе, когда ты ругал детей, которые бегали за тобой всякий раз, как ты, с аптечкой под мышкой, следовал по улицам за своим господином. Да, как только я увидел тебя, я вспомнил об одной шутке, которую позволил себе царь на твой счет. Когда вы однажды проходили оба, он сказал: «Старик мне кажется похожим на сердитую сову, вокруг которой летают маленькие, поддразнивающие ее птички, а Небенхари должен иметь злую жену, которая, в награду за все глаза, которые он сделал зрячими, выцарапает его собственные».
   – Какое бесстыдство! – возмутился Гиб, разражаясь проклятиями.
   Врач молча и задумчиво слушал рассказ своего слуги. Цвет лица его менялся от времени до времени. Когда он услыхал, что его бумаги, плод многих ночей, проведенных в усиленной работе, сожжены по воле его собратьев по касте и с согласия царя, то его кулаки сжались и тело задрожало, точно от сильного холода.
   Ни одно движение Небенхари не ускользнуло от внимания афинянина. Он изучил человеческую натуру и знал, что часто одно слово насмешки уязвляет душу честолюбца гораздо глубже, чем жестокие оскорбления. Поэтому-то именно теперь он повторил веселую шутку, которую действительно позволил себе однажды Амазис, склонный к насмешкам. Расчет Фанеса оказался верным: он заметил, что при его последних словах Небенхари ладонью распластал розу, лежавшую перед ним на столе. Сдерживая улыбку удовольствия, Фанес опустил глаза и продолжал:
   – Теперь мы быстро завершим рассказ о дорожных приключениях достойного Гиба. Я пригласил его ехать в одной со мною повозке. Сначала он отказывался сидеть на одной подушке с таким нечестивым чужеземцем, как я; однако же, наконец, он уступил моей просьбе и благополучно прибыл в Вавилон, где я доставил ему убежище в самом царском дворце, так как иначе, по причине отравления твоей соотечественницы, мы не могли бы добраться до тебя. Остальное тебе известно.
   Небенхари утвердительно кивнул головой и сделал Гибу глазами серьезный знак – удалиться.
   Старик повиновался, тихо ругаясь и ворча себе под нос. Когда дверь за ним затворилась, врач подошел к воину и сказал:
   – Я боюсь, эллин, что, вопреки всему, мы не можем быть союзниками!
   – Почему?
   – Так как я думаю, что твоя месть сравнительно с тою, которую я должен привести в исполнение, окажется слишком мягкой.
   – В этом отношении тебе нечего беспокоиться! – отвечал афинянин. – Могу я назвать тебя своим союзником?
   – Да, при одном условии.
   – Скажи, при каком?
   – Ты должен доставить мне удовольствие собственными глазами видеть плоды нашей мести.
   – То есть ты хочешь сопровождать войско, когда Камбис двинется в Египет?
   – Да! И когда мои враги будут томиться в позоре и несчастиях, я хочу закричать им: «Знайте, презренные трусы, что этим бедствием вы обязаны жалкому, изгнанному глазному врачу!» О, мои книги, мои книги! Они были моим утешением, они заменяли мне жену и ребенка, которых я потерял. Из них сотни людей научились бы выводить слепца из его мрака, а зрячему – сохранять сладчайший дар богов, украшение лица, сосуд света, видящий глаз! Теперь мои книги уничтожены, и выходит, я жил напрасно; вместе с моими сочинениями негодяи сожгли и меня самого! О, мои книги, мои книги!
   При этих словах несчастный врач горько заплакал, а Фанес приблизился к нему, взял его правую руку и сказал:
   – Тебя, мой друг, египтяне изгнали, мне нанесли тяжкие оскорбления; в твою житницу ворвались воры, а мой дом и мой двор поджигатели превратили в пепел. Знаешь ли, известно ли тебе – что сделали со мной? Когда они выгоняли и преследовали меня, то они имели право на это, так как, по их законам, я заслуживал смерти. Поступки их лично против меня я мог бы им простить; я чувствовал к этому Амазису привязанность друга. Это знал он, презренный, и, однако же, допустил, чтобы со мной сделали невероятные вещи. О, содрогается мозг при одной мысли об этих ужасах! Как волки, ворвались эти люди ночью в дом беззащитной женщины и похитили моих детей – гордость, радость и утешение моей скитальческой жизни. И что сделали они с детьми! Девочку они удержали пленницей в качестве залога, думая тем помешать мне предать Египет чужеземцам, а мальчика, воплощение красоты и кротости, моего единственного сына, Псаметих, наследник престола, велел умертвить, может быть, с ведома Амазиса. Сердце мое сжалось и оцепенело в скорби и изгнании; но теперь я чувствую, как вздымается оно от надежды на мщение и бьется ударами радости.
   Взорами, сверкавшими мрачным блеском, посмотрел Небенхари в пылающие глаза афинянина и, протянув ему руку, сказал:
   – Мы – союзники!
   Эллин схватил правую руку врача и отвечал:
   – Теперь нам прежде всего необходимо заручиться благосклонностью царя.
   – Я возвращу зрение Кассандане.
   – Ты можешь сделать это?
   – Способ, посредством которого возвращено зрение Амазису, – мое изобретение. Петаммон похитил его у меня из моих сожженных рукописей.
   – Почему же ты раньше не выказал своего искусства?
   – Потому, что я не привык делать подарки моим врагам.
   Фанес почувствовал легкую дрожь при этих словах, но скоро овладел собой и сказал:
   – Мне тоже обеспечена благосклонность царя. Массагетские послы отправились уже сегодня домой. Им дарован мир и…
   В эту минуту дверь с шумом отворилась, и евнух Кассанданы бросился, запыхавшись, в комнату и вскричал, обращаясь к Небенхари:
   – Нитетис умирает! Скорей, скорей! Собирайся и иди за мной!
   Врач подмигнул своему союзнику, надел сандалии и последовал за евнухом к одру умиравшей невесты царя.

VII

   Солнце пыталось уже проникнуть сквозь густые занавески, покрывавшие окно комнаты больной египтянки, а Небенхари все еще сидел у ее одра. Он то щупал ее пульс, то натирал ей лоб и грудь душистыми мазями, то задумчиво устремлял неподвижный взор в пустое пространство. После припадка судорог страждущая, по-видимому, лежала в глубоком сне. У ее кровати шесть персидских врачей бормотали заклинания, а Небенхари сидел у изголовья больной и оттуда диктовал рецепты азиатам, признававшим его превосходство в медицинских познаниях.
   Каждый раз, как египтянин щупал пульс больной, он пожимал плечами, и каждый раз этому движению единодушно подражали его персидские коллеги. Время от времени портьера комнаты приподнималась и оттуда выглядывала головка девушки. Голубые глаза ее тревожно и вопросительно смотрели на врача, который отделывался от нее все тем же пожатием плеч, выражавшим сожаление.
   Два раза уже Атосса, едва касаясь ногами толстого ковра из милетской шерстяной ткани, подходила к самому ложу своей больной подруги, чтобы коснуться тихим, осторожным поцелуем ее лба, увлажненного обильными каплями пота; но каждый раз строгие взгляды египетского врача отсылали ее обратно в соседнюю комнату.
   Там лежала Кассандана, ожидая исхода болезни. Между тем Камбис, когда солнце взошло и Нитетис заснула, оставил ее комнату и вскочил на коня, чтобы в сопровождении Фанеса, Прексаспа, Отанеса, Дария и многих пробужденных царедворцев изъездить вдоль и поперек заповедник в бешеной скачке. Он знал, что, сидя на спине неукротимого скакуна, он скорее, чем всяким другим способом, может преодолеть или забыть свое душевное волнение.
   Услышав стук копыт, доносившийся издалека, Небенхари вздрогнул. Ему с открытыми глазами грезилось, что царь с необозримыми полчищами всадников вторгается в его отчизну, бросает факелы пожара в ее города и храмы и сильными ударами кулаков разрушает исполинские пирамиды. В развалинах испепеленных городов лежат женщины и дети; из могил раздаются жалобные вопли мумий, которые двигаются, как живые люди; и все – жрецы, воины, женщины, мертвые и умирающие – выкрикивают его имя и проклинают его, предателя своей родины. Холодная лихорадочная дрожь проникла в его сердце, которое билось судорожнее, чем жилы умиравшей возле него женщины.
   Снова раздвинулась портьера соседней комнаты; снова Атосса проскользнула по ковру и положила руку на плечо своей подруги. Он вздрогнул и очнулся. Небенхари три дня и три ночи безотлучно сидел у этого ложа. Было естественно, что тревожные грезы посетили врача, измученного непрерывным бдением.
   Атосса возвратилась к своей матери. Глубокое молчание царило в душной атмосфере комнаты больной. Египтянин вспомнил о своем сне; он сказал себе, что он намеревается стать изменником и преступником. Еще раз перед его глазами прошло все, что он видел в своей дремоте; но теперь другая картина заслонила собой эти страшные образы. Небенхари увидел себя стоящим возле отягченных цепями фигур – Амазиса, который его изгнал и предал поруганию, Псаметиха и жрецов, уничтоживших его медицинские труды. Его губы тихо зашевелились; в этом месте они не смели произнести безжалостные слова, которые он в своем уме громовым голосом обращал к своим врагам, умолявшим его о пощаде. Из глаз сурового египтянина выкатилась одна слеза. Перед его мысленным взором прошли одна за другой долгие ночи, в которые он, с тростниковым пером в руке, сидел при тусклом свете лампы и, тщательно выводя каждую букву, записывал свои мысли и опыты самыми изящными иероглифами. Для разных болезней глаза, которые священные книги Тота называют неизлечимыми, он изобрел целебные средства. Но ему было хорошо известно, что его товарищи по сану обвинили бы его, если бы он осмелился делать поправки в священных писаниях. Поэтому он озаглавил свою книгу следующими словами: «Некоторые новые писания великого Тота относительно излечения болезней зрения, найденные глазным врачом Небенхари». Он хотел завещать свое сочинение библиотеке в Фивах, дабы его опыты сослужили службу всем его преемникам и принесли плоды целому сонму страждущих. Жертвуя сном своих ночей для науки, он желал посмертной признательности для себя и славы для своей касты. Затем он видел, что его давнишний соперник, похитив изобретенное им искусство снимать бельма, стоит возле наследника престола в роще богини Нейт и разводит губительный огонь. Красное зарево окрашивает злые черты обоих, и их злобный хохот, вопиющий о мести, поднимается, вместе с пламенем, к небу. Там верховный жрец подает Амазису письмо его отца. Из губ царя вырываются насмешки и глумление, черты лица Нейтотепа сияют торжествующей радостью. Небенхари был так глубоко погружен в свои грезы, что один из персидских врачей был вынужден обратить его внимание на пробуждение Нитетис. Небенхари с улыбкой кивнул ему головой, указывая на свои утомленные глаза, пощупал пульс страждущей и спросил ее по-египетски:
   – Хорошо ли ты спала, госпожа?
   – Не знаю, – отвечала Нитетис чуть слышным голосом. – Правда, мне казалось, что я сплю; однако же я слышала все, что происходило здесь, в этой комнате. Я чувствовала такую усталость, что не могла отличить сна от бодрствования. Ведь, кажется, Атосса много раз подходила ко мне?
   – Да.
   – А Камбис оставался у Кассанданы до тех пор, как взошло солнце; затем он вышел из дому, вскочил на коня Рекша и поехал в заповедник.
   – Откуда ты знаешь?
   – Я видела это.
   Небенхари озабоченно посмотрел в блистающие глаза девушки, которая продолжала:
   – И много приведено было собак на задний двор дома.
   – Может быть, царь хочет заглушить свое горе по поводу твоей болезни.
   – О, нет, я лучше знаю это! Оропаст учил меня, что к каждому умирающему персу приводят собак, чтобы див смерти вошел в них.
   – Но ведь ты еще жива, госпожа, и…
   – О, я знаю, что умру! Если бы даже я не видела, как ты и другие врачи, глядя на меня, пожимали плечами, то все-таки знала бы, что мне остается жить только несколько часов. Этот яд смертелен.
   – Ты говоришь слишком много, госпожа; это может тебе повредить.
   – Оставь, Небенхари! Я должна кое о чем попросить тебя перед смертью.
   – Я твой слуга.
   – Нет, Небенхари, ты должен быть моим другом, моим жрецом! Не правда ли, ты уже не сердишься на меня за то, что я молилась персидским богам? Наша Гагор все-таки осталась моим лучшим другом. Да, я вижу по твоему лицу, что ты прощаешь мне. Но ты должен мне обещать также, что ты не позволишь предать мое тело на растерзание собакам и коршунам. О, мысль об этом слишком ужасна! Не правда ли, ты набальзамируешь мой труп и украсишь его амулетами?
   – Если позволит царь…
   – О, без сомнения! Каким образом может царь не исполнить моей последней просьбы?
   – Мое искусство принадлежит тебе.
   – Благодарю тебя; но у меня есть еще одна просьба.
   – Говори короче! Мои персидские коллеги делают мне знаки, что я должен предписать тебе молчание.
   – Не можешь ли ты удалить их на одну минуту?
   – Попытаюсь.
   Небенхари подошел к магам. Он говорил с ними несколько минут, после чего они вышли из комнаты. Египтянин сказал им, что хочет произнести великое заклинание, при котором не должно присутствовать никакое третье лицо, и употребить в дело новое тайное противоядие.
   Когда врач и его пациентка остались одни, Нитетис радостно вздохнула и сказала:
   – Дай мне свое жреческое благословение на долгий путь в подземный мир и приготовь меня для странствования к Осирису!
   Небенхари преклонил колени у ее одра и тихо шептал священные гимны, на которые Нитетис отвечала голосом, исполненным благоговения. Врач представлял собою Осириса, властителя подземного мира, а Нитетис – душу, которая оправдывается перед ним.
   По окончании этих обрядов грудь больной начала вздыматься более свободно. Небенхари не без волнения смотрел на эту юную самоубийцу. Он сознавал, что спас ее душу для богов своей родины и облегчил для этого доброго создания его последние тяжкие минуты. Эти минуты, в чистом сострадании и истинной человеческой любви, он забыл всякое чувство ожесточения; но когда в его уме утвердилась мысль, что Амазис был виновен в несчастье и этого милого создания, то его душу снова омрачили черные думы. Нитетис, которая некоторое время лежала молча, опять обратилась с ласковой улыбкой к своему новому другу и спросила:
   – Ведь я буду помилована судьями мертвых? Не правда ли?
   – Надеюсь и верую в это!
   – Может быть, у престола Осириса я найду Тахот, и мой отец…
   – Твой отец и твоя мать ожидают тебя! Благослови в свой последний час тех, которые произвели тебя на свет, и прокляни тех, которые отняли у тебя родителей, престол и жизнь.
   – Я не понимаю тебя.
   – Прокляни тех, которые отняли у тебя родителей, престол и жизнь! – воскликнул Небенхари во второй раз, выпрямившись во весь рост и с глубоким вздохом глядя вниз на умирающую.
   – Прокляни злых, так как это проклятие доставит тебе более великое милосердие со стороны судий над мертвыми, чем тысяча добрых дел!
   При этих словах, произнесенных громким голосом, врач схватил руку больной и с горячностью пожал ее.
   Нитетис боязливо посмотрела на гневного врача и в слепом повиновении прошептала:
   – Проклинаю!
   – Прокляни тех, которые похитили у тебя родителей, престол и жизнь!
   – Тех, которые похитили у меня родителей, престол и жизнь! О… ах… мое сердце!
   И в бессилии она снова упала на свое ложе.
   Небенхари наклонился над умирающей, запечатлел на ее лбу, прежде чем вошли в комнату царские врачи, тихий поцелуй и пробормотал:
   – Она умирает моей союзницей. Боги слышали проклятие умирающей невинности! Я несу меч в Египет не только как мститель за себя, но и как мститель за царя Хофру!
   Через несколько часов после того Нитетис снова открыла глаза.
   На этот раз ее холодная рука покоилась в руках Кассанданы. Атосса стояла на коленях у ее ног; Крез стоял у изголовья постели и своими старыми руками поддерживал сильного царя, который, от чрезмерной горести, шатался точно пьяный. Нитетис сияющими глазами окинула эту группу. Она была невыразимо прекрасна. Камбис наклонился к ее похолодевшим губам и запечатлел на них поцелуй, – первый и последний, какой только он решился позволить себе. Тогда две крупные горячие слезы радости выкатились из ее помутившихся глаз, имя Камбиса тихо прозвучало в ее побледневших устах, она упала в объятия Атоссы – и скончалась.
 
   Мы не будем вдаваться в изображение подробностей ближайших за тем часов. Нам противно описывать, как по знаку главного персидского врача все присутствующие, за исключением Небенхари и Креза, бросились вон из комнаты покойницы; как в эту комнату привели собак и повернули их умные головы к умершей, чтобы посредством этих животных отогнать Друкса Науса [86]; как после смерти девушки Кассандана, Атосса и все их слуги тотчас же переселились в другой дом, чтобы не оскверниться присутствием трупа; как в прежнем жилище были потушены все огни для удаления чистой стихии от оскверняющих Духов смерти; как бормотались формулы заклинаний, как, наконец, все и все приближавшиеся к трупу должны были подвергаться многочисленным омовениям водой и бычьей уриной.
   Вечером Камбисом овладел припадок эпилептических судорог. Два дня спустя он дал Небенхари позволение набальзамировать труп умершей по египетскому обычаю согласно ее последнему желанию. Сам он предался безграничной горести. Он ломал руки, разрывал свои одежды и посыпал пеплом свою голову и свое ложе. Все придворные вельможи должны были следовать его примеру. Стража становилась на смену с разорванными знаменами при глухом сдержанном звуке барабанов. Кимвалы и литавры бессмертных были обтянуты флером; лошади, возившие покойницу, и те, что находились при дворе, были окрашены синей краской и лишились своих хвостов; весь придворный штат ходил в траурных темно-коричневых одеждах, разодранных до пояса. Маги должны были три дня и три ночи непрерывно молиться об усопшей, душа которой в третью ночь у моста Чинват ожидала судебного приговора на целую вечность.
   Царь, Кассандана и Атосса тоже не уклонились от упомянутых очищений и произнесли по умершей, как по ближайшей родственнице, тридцать заупокойных молитв, в то время как Небенхари в доме, расположенном у городских ворот, начал бальзамировать ее по всем правилам искусства и самым дорогим способом.