– А еще важнее, – возразила Сима, – следить за всеми такими проявлениями с детства. Как часто все начинается с обиженного ребенка, а кончается…
   – Отпетым хулиганом?
   – Даже не так серьезно. Человеком, которому чужды добрая помощь окружающим, и непонятно, зачем думать о людях. Такой вот и выставит на окно ревущую радиолу, разбудит всех автомобильным сигналом или диким шумом мотора, остановится в дверях или на улице, не давая пройти другим, позволит своим детям орать и визжать под окнами соседей. И в ответ на протесты сделает еще хуже, назло. Какое проклятое это слово – «назло» и как еще оно мешает нам жить! – горячо воскликнула Сима. – И как трудно отличить, где кончается озорство и начинается зло. Я сама часто грешу – сидит во мне такой чертик и подбивает созорничать.
   – И все же обязательно надо научиться разбираться в этом, – возразил Гирин, – для правильного воспитания. Какой поступок от злобы, от зависти, от скрытого сознания униженности, а какой – от избытка сил. Тщательно отделять одно от другого.
   Сима тихо засмеялась:
   – Я прочитала в одной книге об Африке смешной эпизод. Как молодая зебра брыкается под самым носом льва, лениво идущего к водопою, подымая пыль и дразня его. Вот это озорство! Когда мальчишка балансирует на жердочке на высоте – это озорство, а если лупит слабую девчонку – это подло, это садизм.
   – Мне остается только согласиться, – одобрительно заметил Гирин.
   – А что такое благородство с точки зрения психологии?
   – Равновесие между возбуждением и торможением, то есть собственно нормальная психика, избирающая верный путь в жизненных обстоятельствах. Вот почему нормальный человек по природе хорош, а вовсе не плох, как то стараются доказать иные философы. Если торможение сильнее возбуждения, получится равнодушный эгоист, которого ничто не заставит преодолевать свои примитивные желания и инстинкты.
   Если возбуждение сильнее торможения, то это тип преступника, сластолюбца и чревоугодника. Но в то же время случается и творческого человека – художника, политического фанатика. Но довольно! Поедем на такси, а то вы, наверное, устали.
   Жилье Гирина оказалось полной противоположностью Симиному. Новый дом, с маленькими квартирами, высокий, чистый и светлый. Они поднялись на восьмой этаж. Гирин приветливо поздоровался с соседкой по квартире – аккуратной женщиной в белой кофточке, гармонировавшей с серебряными волосами, и ввел Симу в квадратную пустоватую комнату.
   Наступила очередь Симы разглядывать, как живет Гирин.
   Почти та же обстановка, что и у нее, только поновее. Письменный стол с грудами рукописей. Книг не так уж много, как она ожидала, почему-то представляя себе комнату Гирина всю в коврах и книжных полках.
   Над столом и диваном привлекали внимание большие репродукции картин. Громадный африканский слон важно шествовал по степи, взмахивая тонким хвостиком. Другой слон, еще больше, бежал прямо на зрителя, растопырив чудовищные уши и подняв грозные бивни. Животное спасалось от взвивавшегося за ним вихревым столбом степного пожара. Черный буйвол стоял в перемятом тростнике, принюхиваясь к чему-то, одинокий и сумрачный. Животные, изображенные с невиданной выразительностью, невольно приковывали взгляд, и Сима не сразу заметила большую репродукцию портрета балерины.
   – Что это за художник? – спросила она, опускаясь в неудобное современное, не дававшее поддержки голове, кресло.
   – Вильгельм Кунерт. Так преходяща слава творцов искусства, избравшего своей темой природу, а не человека.
   – Дело в моей необразованности, а вовсе не в судьбе искусства.
   – Не вы первая и не вы последняя! Кунерт, знаменитый африканский путешественник и художник, был первым, кто создал картины животных Африки, вошедшие во все учебники.
   – Тогда я припоминаю.
   – Теперь все его усилия оказались ненужными. Чудеса фотографии и киносъемки с телеобъективами сделали возможным получение таких портретов животных, о каких и не мечталось Кунерту. А прошло всего лет пятьдесят. Последние картины Кунерт писал в начале нашего века, пока не застрелился.
   – Он покончил с собой?
   – Когда убедился, что больше не может ездить в Африку и любить молодую красавицу жену, он выстрелил себе в голову из слонового ружья, верно служившего ему в Африке. Это было надежно!
   – Воображаю, оторвать себе голову в… сколько ему было лет?
   – Семьдесят. Возраст, достаточный для того, чтобы устать от трудной и напряженной жизни, которую он вел. Но довольно о Кунерте, вот портрет.
   Сима всматривалась в репродукцию картины Серебряковой, и с каждой минутой она нравилась ей все больше. Молодая балерина присела, облокотясь на что-то, с той же ежеминутной готовностью встать, какая была характерна для Симы. Пышное платье восемнадцатого века, стянутое корсажем, с пышной белой оторочкой, низко открывало точеные плечи и высокую грудь. Обнаженные руки играли страусовым белым пером, а черные волосы из-под тюрбана с жемчужной ниткой спускались по обе стороны стройной шеи двумя густыми длинными локонами. Склоненное к левому плечу лицо привлекало взглядом больших глаз, одновременно пристальных, задумчивых и тревожных, не гармонировавших со спокойной линией маленьких губ и общим старинным обликом лица, с характерным для Серебряковой очерком щек и чуть длинноватого прямого носа.
   Как хорошо удалось художнице передать светлую одухотворенность всего существа юной балерины, приобретенную долгими годами правильной жизни, воздержания, тренировки, напряженной работы над своим телом. Сходство с Симой не бросалось в глаза хотя бы потому, что гимнастка, словно отлитая из металла, была куда крепче балерины.
   – Как хорошо! – порывисто вздохнула Сима. – Но ничего на меня похожего! Кто это?
   – Я имею в виду внутреннюю схожесть. Всмотритесь. Это ленинградская балерина Лидия Иванова, самая талантливая и красивая в двадцатых годах, трагически погибшая совсем молодой.
   – Я почему-то ничего не слыхала о ней, а я немного читала по истории нашего балета.
   – Она погибла при загадочных обстоятельствах, вероятно, была убита, – неохотно ответил Гирин, почувствовавший вдруг странную тревогу от своей ассоциации погибшей балерины с Симой, – а сейчас я покажу вам еще один ваш портрет, на этот раз не с внутренним, а с внешним сходством.
   Сима задумалась. Гирин только что хотел заговорить, как она сказала:
   – Как по-разному видят меня люди. Подруги мои считают, что я как две капли воды похожа на деревянную статую девушки Коненкова, что стоит в Третьяковке, заложив руки на затылок. Что у меня точно такой же тип сложения, только талия потоньше и ноги не…
   – И в самом деле очень похожи!
   – А другие сравнивали с девушкой на берегу пруда. Видели у меня репродукцию?
   Гирин хорошо помнил акварель, где великое мастерство художника слило в один аккорд буйную густоту деревьев, стеной вставших позади зеркала чистой воды, и женщину в траве на берегу. Равнодушный тон Симы был неподделен, и все же темное и терпкое чувство, как горькое вино, взбаламутило ясную нежность отношения к ней. Гирин встревожился. После всех лет? Или он теряет голову от Симы и снова должен идти по шатким мосткам необузданных чувств? «Не позволю!» – внутренне приказал себе Гирин и разом выбросил из головы назойливые мыслишки о неизбежном опыте Симы. «Хорош!» – возмутился про себя Гирин. И сказал:
   – В восприятии человека многое зависит от момента. Видеть вас в период прилива сил, радости и здоровья или когда вы устали, печальны или разочарованы, даже смотря по тому, в какой час…
   – Это верно. Следовательно, вы увидели меня в период спокойной грусти – может быть, это одно из лучших состояний человека. Почему же вы хвалили мое выступление по телевидению?
   – Но там тоже были вы, другая и такая же!
   – Другая и такая же, – задумчиво повторила она, – хорошо сказано. Стоило бы записать… если бы я что-нибудь писала! Иногда так хочется писать, особенно стихи. Но я бесталанна во всем: и в смысле способностей, и в удаче!
   – Наоборот, многоталантливы!
   – Как смотреть! Я считаю, что талант – это способности, позволяющие делать то, что недоступно среднему человеку. А я – судите сами: по фигурному катанию – шестое место, художественной гимнастике – пятое, гимнастика – восьмое, плавание и прыжки в воду – восьмое. И не в каком-либо всесоюзном или европейском масштабе…
   – Мне все же кажется, что, если бы вы хотели…
   – Может быть. Но мне противен ажиотаж вокруг рекордов, все усиливающийся в международном спорте, культивирование однобоко тренированных, умственно мало развитых людей…
   – Словом, вы не можете совершить выдающегося, но зато делаете хорошо многое. Это куда труднее, чем специализироваться. Мне вы показались такой сразу – совершенной серединой. Она мне ближе, может быть, потому, что и я человек того же типа, без выдающихся способностей в одном виде знания, без гениальности, как скажут ученые.
   – Непохоже на вас. Думаете, я не заметила вашу мальчишескую хвастливость: вот, мол, как здорово, это я!
   Гирин принялся хохотать. Сима тоже рассмеялась и спросила:
   – А эта художница, – Сима повернулась к портрету балерины, – как вы назвали ее?
   – Зинаида Серебрякова. Вы видели ее картину «За туалетом» в Третьяковке? Вспомните, девушка в белой рубашке у зеркала.
   – А вокруг голубые и серебряные флаконы. Дивная вещь, но что-то я ее давно не видела.
   – Неужто убрали? Портрет балерины лежит в запаснике Русского музея в Ленинграде. Там, наверное, еще много картин этой замечательной русской художницы, одной из самых выдающихся русских мастеров, незаслуженно забытых. Долгое время наша молодежь почти не знала Рериха – одного из величайших художников мира, – я имею в виду отца. Исчезли с выставок Билибин, Кустодиев, не говоря уже о Головине, Баксте, Лансере – всех тех, кого свалили в одну кучу, назвав «мирискусниками» и обвинив в разных смертных грехах. Вы сами возмущались гонением на русскую старину, на русский стиль в искусстве до войны. И как спешно пришлось все восстанавливать, едва над Родиной нависла тень войны.
   – А вы знаете другие вещи Серебряковой? И где они?
   – Знаю. И больше всего люблю ее написанный с громадной силой портрет жены Лансере – женщины с черными косами. Да вот и она сама. Ее автопортрет, – Гирин положил перед Симой старую открытку.
   – Откровенно для автопортрета, – улыбнулась Сима, смотря на купальщицу в тростниках. – Теперь вижу, что на картине в Третьяковке тоже она сама. Очень интересное лицо, чуть лисье.
   – Подобные женщины часты в ее картинах. Серебрякова родом из района Сум, на границе Курской области и Украины, где женщины наделены почему-то этой редкой красотой, какой-то старинной, интеллигентной и привлекательной. Есть там древняя «кровь», особенная. Встречая людей с такими лицами, суживающимися книзу, широколобыми, с длинным разрезом глаз, я спрашивал, откуда они родом. Ответ почти всегда был один: бывшая Сумская область.
   – А мне пришлось видеть не менее привлекательный тип нашей русской женской красоты – в семьях потомственных новогородцев, – сказала Сима. – Там, наверное, произошло смешение древних новогорожан и варягов – скандинавов. Удивительно глубокие, широко расставленные глаза, великолепные фигуры – крупные, мощные у мужчин, крепкие, небольшие у женщин.
   – А мне очень понравились, давно, еще с волжских моих путешествий, женщины, какие встречаются в Астрахани. Там к русской примешалась монгольская «кровь» и, очевидно, еще иранская. Получилась комбинация, в которой тонкое изящество монгольских черт сочеталось со здоровьем волгарей и добавился оттенок древнего персидского благородства… Что вы смеетесь?
   – Я думаю, что таких «центров красоты» можно найти еще десятки в нашей громадной стране, – сказала Сима. – Мне рассказывали о прелестных симферопольских, минских, иркутских, ташкентских и не помню еще каких девчатах.
   – Что ж, вы правы. Мы судим по собственному опыту, а он убого мал для разнообразия и просторов Союза, – согласился Гирин.
   – А знаете, как можно всегда отличить русскую женщину хорошей породы, если сказать по-научному – чистой линии? – лукаво улыбнулась Сима.
   – Скажем, вас?
   – И меня, – спокойно согласилась Сима. Она вытянула вперед загорелую ногу. С весны Сима ходила без чулок, что совпадало с современной модой. Гирин поглядел с восхищением, но девушка поморщилась.
   – Я вам не себя показываю, а признак.
   – Я и ищу его. Вот подъем породистой, крутой аркой…
   – Не так. Ступни с высоким подъемом мало ли у кого могут быть. Другое…
   – Ага! Понял! – вскричал Гирин. – Полное отсутствие волос на голенях… это годится и для мужчин.
   – Совершенно верно. Обратите внимание при надобности, ученый антрополог! Но я хотела расспросить еще о Серебряковой. Что с ней сейчас?
   – Умерла во Франции. Осталось множество ее картин, которые не пользуются там успехом. Она хотела вернуться на родину, к дочери, но, видно, не успела, очень была стара.
   Но я бы на месте наших вершителей судеб искусства приобрел бы ее наследие. Продадут по дешевке, а художник-то большой, наш, русский, настоящий – неотъемлемая часть родной культуры… Один раз, до войны, мы отказались от рисунков, завещанных нам Александром Яковлевым, художником-путешественником.
   Гирин встал и объявил, что он будет поить Симу чаем – посмотрим, чей лучше.
   Аромат жасмина повеял по комнате, едва Гирин внес чайник из красной глины. На удивленный вопрос гостьи он пояснил, что это цветочный китайский чай «люй-ча», привезенный ему одним пациентом. Сима взяла свою чашку, с сомнением глядя на слабо окрашенный желтовато-зеленый настой. Однако он оказался удивительно вкусен – без сахара, люй-ча и утолял жажду, и подбодрял лучше кофе.
   – Немного похоже на среднеазиатский кок-чай, но куда вкуснее, – сказала Сима, – признаю, вы меня побили. Я никогда не пробовала такого, да и не видела в магазинах.
   – Его нет в продаже. Можно вам подарить вот эту маленькую коробочку – как коллеге по любви к чаю? Не отказывайтесь, прошу.
   Сима поблагодарила, осторожно взяла пеструю коробочку и заметила кипу нот на полке.
   – Вы, кажется, любите петь? А есть у вас любимая песня, такая грустная и утешительная, для трудных минут жизни?
   – Да, утешительная всегда грустная. Этого порой не понимают и стараются развлечь печального и усталого человека бодрым криком, разухабистой ритмикой, тем, что называют веселыми песнями. Бодряк, все равно где – в жизни, в кино, в книге, в песне, – почему-то всегда оставляет впечатление слегка придурковатого.
   И еще – не любят люди псевдорабочих песенок с мелкими чувствами, якобы свойственными рабочему классу. И правильно. Почему человек должен ограничивать свои чувства рамками жизни на производстве и элементарными стремлениями вне его? Право, старая, неграмотная Русь создавала свои чудесные лирические песни, считая, что она чувствует и мечтает не хуже, а лучше образованных классов. Русские песни соответствовали спокойствию и терпеливости народа, давая в грустных напевах нужную психологическую разрядку. А теперешние, наскоро сфабрикованные, песенки лишь усугубляют то «мятуче-трясучее» настроение, в каком пребывает часть молодежи. Эти песенки не совпадают с русским характером, кстати, и со вкусами азиатских народов нашей страны. Но те не стесняются сохранять свою самобытность, а в русских деревнях перестают петь. Все эти попрыгушки отталкивают слушателя и раздражают его. А грустная песенка, настроенная в унисон с состоянием, смягчит раздражение или обиду, оттенит печаль и заставит человека устремиться снова к свету и радости. Замечательные, психологически абсолютно верные слова: «Печаль моя светла, печаль моя полна тобою».
   Сима вздохнула, что, как уже знал Гирин, означало удовольствие.
   – Всегда приятно встречаться с собственными мыслями и ощущениями у другого, особенно старшего и мудрого человека. Я давно задумывалась, кому нужно искажать древние народные песни, придавая им бодрый конец, особенно, упаси бог, если речь идет о самоубийстве…
   – Опять наследие недавнего прошлого, когда никакой печали нам не позволялось. А какие песни вы имеете в виду?
   – Ну, многие… «Липу вековую», одну из самых чудесных песен нашего народа. Ей сделали концовку, вместо: «Скоро и твой милый сам к тебе придет» – «Липа вековая снова расцветет», сведя на нет великую печаль утраты, а выбросив предыдущий куплет «Только не с тобою, милая моя, спишь ты под землею, спишь ты без меня», вообще лишили песню ее глубокого смысла. И теперь все пластинки и все исполнители повторяют фальшь. Таких примеров много, они меня обижают неверием в человека, предложением лживой сахаринной жизни. Ну бог с ними, скажите лучше, какая ваша утешительная песня? – Гирин вдруг по-мальчишески сконфузился.
   – Моя «боевая»? С ней я всегда переживаю невзгоды и обиды. Но, пожалуй, вы будете смеяться, если я скажу, что это «Варяг». Не та, где якоря поднимают, а та, где плещут холодные волны. Вот! «Сбита высокая мачта, броня пробита на нем, борется стойко команда с морем, врагом и огнем!» – Баритон Гирина загремел на всю комнату, так что Сима вздрогнула.
   – Как странно… – прошептала она, став серьезной, даже слегка хмурой. Гирин, взглянув на нее, оборвал песню.
   – Конечно, может показаться странным, что существуют тысячи прекрасных вещей, а я вот люблю эту матросскую песню давно прошедшей войны. Мне в детстве попались старые комплекты журнала «Нива» о Русско-японской войне. Был такой хороший журнал. Мы еще мало понимаем значение первой встречи с серьезной книгой, она определяет многое в последующей жизни. Интерес к действиям нашего флота в японскую войну живет во мне до сих пор, а примеры изумительного героизма наших людей в безнадежных боях психологически поддерживают меня в трудные минуты.
   – Я сказала – странно, потому что я… я тоже связана с Русско-японской войной и флотом. Мой дед – лейтенант с миноносца «Безупречный».
   – Что? С того, который погиб со всем экипажем в Цусимском бою, вернее после боя?
   Сима молча кивнула, а перед Гириным возникло видение, порожденное его фантазией и коротким сообщением из «Описания военных действий на море 37–38 года Мейдзи» – официального японского источника – единственное, что известно о судьбе миноносца после Цусимского боя. Упрямый приказ адмирала Рожественского, уже беспомощно лежавшего в каюте миноносца «Бедовый», приказ «Идти во Владивосток, курс норд-ост 23» продолжал действовать. Остатки разбитой эскадры пробирались на свой страх и риск на север, преследуемые японскими крейсерами и миноносцами. Тогда проявились и потрясли весь мир воля к победе, беззаветное мужество и стойкость русских военных моряков. Сражение поврежденного, старого, заполненного спасенными с броненосца «Ослябя» крейсера «Димитрий Донской» с пятью японскими крейсерами навсегда поразило воображение Гирина. Полный достоинства трагизм встречи броненосца «Сисой Великий» с крейсером «Владимир Мономах», когда «Сисой» поднял сигнал: «Тону, прошу принять команду на борт». Моряки, с надеждой смотревшие на свой крейсер, прочитали взвившийся на его мачтах ответный сигнал: «Сам через час пойду ко дну». Этот морской лаконизм и стойкость до глубины души трогали лишенного всякой сентиментальности Гирина. Потому и врезались в память многие подробности официальных отчетов и военно-морского суда, потому и до сих пор помнилась короткая выдержка из японского «Описания военных действий на море». Она говорила, что крейсер «Читозе» – один из наиболее отличившихся в японском флоте – встретил одинокий русский миноносец, шедший на север и, по-видимому, имевший повреждение в машине, так как не мог развить хода. Крейсер «Читозе» приблизился к миноносцу и установил, что это «Безупречный». Флажными сигналами и выстрелом из орудия «Читозе» приказал «Безупречному» сдаться, но миноносец продолжал следовать своим курсом. «Читозе» открыл огонь (конечно, с такого расстояния, что ни орудия, ни торпеды миноносца не могли достать японский корабль), и после нескольких попаданий «Безупречный» затонул. Крейсеру не удалось спасти ни одного человека.
   Сведущие моряки говорили Гирину, что не все правдоподобно в сообщении «Читозе». Или крейсер не стал спасать наших моряков вообще, или же сопротивление миноносца было более длительным, чем гласил официальный рапорт, и, пока оно длилось, были разбиты спасательные средства и уничтожены или переранены все люди «Безупречного». Миноносец в 350 тонн водоизмещения, вооруженный малокалиберными пушками, без хода не имел никаких шансов спастись от крейсера в 5 тысяч тонн, с двумя восьмидюймовками и целым арсеналом орудий меньшего калибра. Тем не менее «Безупречный» не сдался.
   А Сима мысленно видела одинокий миноносец под огнем врага и опершегося на поручни мостика красивого молодого лейтенанта. Ее мама – дочь этого лейтенанта – была красавицей, значит, и дед – тоже. Миноносец упорно шел вперед сквозь огонь, пока не затонул… Сима плохо представляла себе морское сражение, но гордость за деда, за то, что он был в числе экипажа героического корабля, издавна жила в ее сердце, помогая в беде. Симе тоже хотелось доблестно прожить свою жизнь. Она рассказала Гирину о детских мечтах и увидела, как слабый румянец проступил на его слегка впалых щеках.
   – Признаюсь, – сказал Гирин, – я ожидал услышать от вас нечто подобное. Представьте, что и я мечтал о безупречности. В молодости я совершал поступки, которые хотя и не были очень скверными, но заставляли стыдиться их. А что касается вас, мне думается, вам было проще выполнить свое намерение – вы родились такой.
   – Об этом мне трудно судить, – ответила Сима, – никто не знает, какой я была маленькой. – Она прикрыла свою короткую верхнюю губу нижней, «сковородником», как у обиженных детей. Помолчав, Сима продолжала: – Я осталась одна, когда мне было четыре года. Меня взяла к себе соседка, преподавательница иностранных языков. Она стала моей приемной матерью. Всеми своими интересами, музыкой, книгами, тягой к искусству, знанием языка я обязана ей, моей второй матери и учительнице в большом значении этого понятия. Она воспитала меня так, что жизнь стала для меня интересной, а труд никогда не казался нестерпимой обузой. Я редко говорю о ней – слишком дорога мне память мамы Лизы… И не странно, когда некоторые люди удивлялись: как так, преподаватель физкультуры, спортсменка много читает и многим интересуется? Как будто спорт – это спутник необразованности и в то же время оправдывает ее! Потом мы голодали в войну в холодной и полупустой Москве, а потом жили в роскошной бедности. Так называла свою жизнь моя приемная мать, потому что обладала тем, что считала главным для интеллигентного человека, – комнатой, оборудованной наподобие отдельной квартиры. Музыкальный инструмент и много книг – разве это и в самом деле не было роскошью?
   Потом Сима поступила в институт физической культуры – преподаватели приметили ее еще в средних классах школы. Сейчас уже шесть лет учит сама.
   – Вы совсем не помните своих родителей?
   – Отца – совсем. А маму, странно, почти не помню, как она выглядела, но осталось ее ощущение – того теплого, материнского, ласкового, что, очевидно, впитывается всем существом ребенка. Отец был инженер, кажется, механик, а мама в совершенстве знала несколько языков и преподавала их, как и тетя Лиза, – вот откуда они знали друг друга. Бабушка – не папина, а мамина мать, жена погибшего на «Безупречном» лейтенанта – много путешествовала на пенсию за дедушку. Мама девочкой была с ней в Англии, Франции, Италии и Греции, не помню уж, где еще. Говорят, у нее были редкие способности к языкам. Кроме того, она была поэтесса и редактировала книги – видите, о матери я знаю довольно много, потому что мама Лиза была с ней знакома. А вот отец – совсем неизвестный мне человек, и других родичей нет никого.
   – А вы знаете, что в Ленинграде есть церковь, на стенах которой мраморные доски с названиями судов и списками погибших членов экипажей? – осторожно спросил Гирин.
   – Была. Это церковь Христа-Спасителя на каком-то канале у Невы, в память моряков, погибших в войне с Японией. Я ездила в Ленинград специально посмотреть, но не успела, ее уже снесли.
   – Кому помешала маленькая церквушка? – удивился Гирин. – Ведь это историческая ценность, хоть недавнего прошлого!
   – Наверное, это сделали в период борьбы с русским прошлым, о которой вы только что вспоминали.
   – Но вы уверены, что родителей нет в живых?
   – Мне сообщили об этом официально.
   – Скажите, это и было причиной того, что вы так и не были у Риты?
   – Вы угадали. Мне казалось, что люди относятся ко мне или с жалостью, или с подозрением. Я стала не то что нелюдимой, но стараюсь держаться в своей раковине.
   Гирин осторожно и нежно, как хрустальную, взял руку Симы и поднес к губам. Та не отняла ее, но, смотря прямо в глаза доктора, сказала: