Замок этот, постепенно разрушаемый временем, Ришелье и крестьянами, в 1793 году окончательно был разрушен Черной бандой, и теперь от него никаких следов не осталось.
   Он назывался замком Мовер.
   Деревня Аблон принадлежала ему, и ее жители были вассалами его владельца, графа дю Люка.
   Граф был ревностный протестант; его отец, верный товарищ Генриха IV, сопровождал его во всех походах, но после отречения короля уехал к себе в Мовер и больше не показывался при дворе.
   Он гораздо дороже ценил свою веру, нежели почести и выстроил в Аблоне протестантскую церковь, куда гугеноты каждую неделю целой процессией сходились слушать проповедь. Теперь ничего подобного не существует.
   Но в 1620 году от Рождества Христова все было по-иному. Никто не мог думать, чтоб когда-нибудь случилось что-то подобное, хотя уже готовились втихомолку великие события.
   Бурбоны были новым родом, многими поколениями отдаленным от корней великого дерева Капетингов.
   Вступление на престол Генриха IV так часто и ожесточенно оспаривалось всеми, что ему пришлось завоевать собственную корону и заставить признать законность своих прав.
   По какой-то роковой случайности единственной поддержкой монархических принципов в этих критических обстоятельствах были именно те самые протестанты, сущность учения которых вела к тому, чтоб создать противников трону; поколебав основы католицизма, они внесли таким образом республику в самый центр королевства, не вассалкой, а скорее повелительницей, которой принадлежало право проповедовать свободу мысли, превозносимую в наше время, — свободу, которую тогда каждый мог применять к делу со своей точки зрения и которая тогда стала не только несчастьем для королевской власти, но вскоре и коренным пороком, червем, подточившим могущество и дома Бурбонов, и всего государства.
   Понял ли страшную опасность своего положения молоденький Людовик XIII, дрессировавший с любимым фаворитом де Люинем сорок в Тюильри? Или всю жизнь действовал под влиянием религиозных чувств и бессознательной любви к церкви? Сказать трудно. Как бы то ни было, но, достигнув совершеннолетия, он сейчас же выказал желание покончить с гугенотами. Он забыл короля Наваррского, чтоб только быть благочестивейшим королем. Знать, с которой Бурбоны стояли почти наравне, не могла заставить себя склониться перед ними и покориться им. Ее буйная независимость, некоторое время сдерживаемая железной рукой Генриха IV, под слабой, нетвердой рукой регента и молодого короля быстро подняла голову.
   Начались беспрерывные мятежи. За криками «Да здравствует король!» у всех скрывалась одна цель: захватить власть в свои руки, свергнуть короля и править его именем.
   Франция переживала мрачные, критические минуты; на ее счастье явилась новая личность на политическом поприще. По протекции Марии Медичи, помирившейся с сыном, в королевский совет был принят епископ Люсонский.
   Это явилось прелюдией к кардиналу Ришелье, к абсолютной монархии Людовика XIV.
   Корнелю исполнилось четырнадцать лет. Через год один за другим должны были родиться Лафонтен, Мольер и Паскаль. Занималась заря нового века.
   В один четверг в конце июля 1620 года уголок земли между замком Мовер, Сеной и деревней Аблон являл собой живописнейшую картину.
   Наступил вечер. На колокольне замка пробило семь; по реке, сплавляя лес, плыли, распевая и лениво растянувшись на бревнах, судовщики; их тихонько несло течением к Парижу.
   По деревенской дороге лихо скакал солдат, любезно улыбаясь вышедшим поглазеть на него бабам; целые толпы ребятишек бежали по обеим сторонам его лошади. Он остановился у трактира с еловой веткой вместо вывески; его приветливо встретила хозяйка, красивая бабенка лет тридцати пяти, румяная, загорелая, с немного сильно развитыми формами.
   По склону холма медленно взбирались пастухи; они вязали шерстяные чулки и поглядывали за стадами коров, коз и баранов, возвращавшихся с пастбища под надзором взъерошенных рыжих собак со стоячими ушами.
   Подъемный мост замка был опущен, у входа с гербами графов дю Люков стоял высокий, худощавый, уже пожилой человек со строгим, холодным лицом, в ливрее; на шее у него висел на золотой цепи медальон с гербом.
   Это был, по всей вероятности, мажордом. На поклон каждого проходившего пастуха он отвечал легким жестом руки и записывал входивший в ворота скот, считая по головам.
   Солнце спускалось над горизонтом, озарив ярко-красным светом верхушки деревьев и величественно скрываясь в золотисто-пурпурных облаках.
   Необыкновенное умиротворение навевала на душу эта простая, спокойная картина.
   Когда скот весь вошел в ограду замка, мост подняли, и почти вслед за тем прозвонил колокол, призывавший к ужину.
   По патриархальным обычаям того времени слуги ели вместе с господами.
   В огромной столовой замка стоял большой стол. На стенах были висели оленьи рога, шкуры разных животных и старинные портреты улыбающихся дам и нахмуренных кавалеров, почерневшие от времени.
   Сквозь разрисованные стекла стрельчатых окон едва проникал свет.
   Над главным местом стола был раскинут балдахин; голландского полотна скатерть покрывала ту часть, где сидели господа и где стояли фарфор и массивное серебро; в серебряных канделябрах горели восковые свечи; простые темные фаянсовые приборы прислуги расставлялись прямо на столе, без скатерти; перед каждым возвышалась кружка с вином и лежал огромный, аппетитный ломоть хлеба.
   И в кушаньях была разница: слугам подавались просто приготовленные блюда, хотя большими порциями, а господам — самые изысканные.
   Войдя в залу, все молча встали каждый у своего места. Прислуга вышла той дверью, которая вела со двора; потом отворились высокие двустворчатые двери с тяжелыми портьерами по правую и левую стороны комнаты и явился тот самый мажордом, который пересчитывал скот у крыльца замка; следовавший за ним слуга громко назвал: господина графа дю Люка, графиню дю Люк, мадмуазель Диану де Сент-Ирем и его преподобие Роберта Грендоржа.
   Граф Оливье дю Люк сел посредине, графиня — справа возле него, мадмуазель де Сент-Ирем — слева; затем на одном углу стола — его преподобие Роберт Грендорж, на другом — мессир Ресту, мажордом.
   Потом вошли несколько человек слуг, вставших за креслами господ.
   Роберт Грендорж прочел короткую молитву, и все сели ужинать.
   Граф Оливье был красивый, стройный, изящно сложенный мужчина лет тридцати двух, с открытым взглядом больших, огненных черных глаз, с тонкими, правильными чертами, ослепительно белыми зубами и несколько чувственным ртом; темные волосы, по тогдашней моде уложенные спереди на прямой пробор, падали локонами по плечам, придавая еще более симпатичности прекрасному лицу графа. В его физиономии был только один недостаток: какая-то странная неуверенность и в то же время почти жестокая решительность.
   Жанне де Латур де Фаржи было за двадцать пять, а на вид ей казалось едва семнадцать. Она была миниатюрна, нежна, с золотистыми волосами и большими голубыми глазами, в которых выражалось неизъяснимое счастье, когда она смотрела на мужа; хорошенький ротик открывался только для ласковых слов и милой улыбки; вся ее фигура дышала необыкновенной чистотой, в каждом невольно вызывая восхищенное почтение. Она была католичка и приняла протестантство, выйдя замуж.
   Семь лет прожив с графом дю Люком и имея от него прелестного сынка, которого они оба боготворили, Жанна так же страстно любила мужа, как и в первый день свадьбы.
   Мадмуазель де Сент-Ирем представляла резкий контраст с графиней.
   Это была красавица лет двадцати трех, высокая, с поступью богини, с негой в каждом движении, бледная, черноглазая, с волнами черных кудрей по алебастровым плечам; упоительный голос ее мог, когда она хотела этого, заставить всю кровь отлить от сердца у того, к кому она обращалась; лукавые глаза как-то особенно глядели сквозь длинные бархатные ресницы, когда девушка говорила с кем-нибудь.
   Диана была странное существо.
   Ее, круглую сироту без всякого состояния, почти из милости воспитывали в одном монастыре с Жанной де Фаржи. Жанна еще молоденькой девочкой горячо и искренне привязалась к ней; ее влекло к этой несчастной, одинокой красавице. Выйдя из монастыря, чтоб сделаться женой графа дю Люка, она поставила непременным условием, чтоб Диана была на ее свадьбе, а затем не хотела уже больше и расставаться с ней. Диана отвечала дружбой на дружбу, умела хорошо говорить о своей признательности и совершенно завладела доверчивой подругой.
   У мадмуазель де Сент-Ирем был единственный родственник — ее брат Жак, красивый молодой человек, несколькими годами старше ее. Чем он жил — неизвестно. Он был беден, как и сестра, а между тем то ходил голодный и чуть не оборванный, то начинал пригоршнями сыпать золото. Самые закадычные его друзья считали Жака ходячей загадкой.
   Хотя граф Оливье принял его к себе в дом с распростертыми объятиями, граф де Сент-Ирем, как его все называли, очень редко бывал у дю Люков. И муж, и жена чувствовали к нему какую-то необъяснимую антипатию; графиня всегда внутренне дрожала, увидев его, точно это было какое-нибудь пресмыкающееся.
   Они, конечно, никогда не показывали ему своих чувств, но Жаку и самому было как-то не по себе у них. Чувствуя ли нерасположение графа и графини или потому, что его предупредила сестра, только он стал ходить все реже и реже и наконец совсем перестал показываться.
   О его преподобии Грендорже мы еще будем говорить в свое время.
   Обед прошел тихо, молчаливо; только изредка хозяева обменивались с гостями какой-нибудь любезностью. Слуги, привыкшие к строгому соблюдению дисциплины в доме, тоже молча ели и пили.
   Когда подали десерт, мажордом сделал знак, и они сейчас же встали и ушли.
   Мажордом собирался уйти в свою очередь.
   — Два слова, мэтр Ресту, — остановил его граф. — Вы были сегодня в конюшнях, как я вам говорил?
   — Был, монсеньор.
   — Какая лошадь лучше на вид?
   — Роланд.
   — Хорошо… так велите оседлать его.
   — Сейчас, монсеньор?
   — Нет… вечером, к десяти часам; и велите привести к главному подъезду… да чтоб положили пистолеты к седлу. Который теперь час?
   — Восемь.
   — Пусть через полчаса старшие копейщики Лаженес и Лабранш едут в Морсан, к графу де Шермону, с полусворой собак и шестью доезжачими.
   — В котором часу прикажете им вернуться?
   — Самое позднее — в двенадцать ночи.
   — Слушаю, монсеньор.
   — Запасных лошадей брать не надо, у графа в конюшнях множество чудесных коней. Пусть Лаженес и Лабранш условятся с копейщиками господина де Шермона, как расставить собак.
   — А если они в чем-нибудь будут не согласны между собой?
   — Мои копейщики должны уступить людям графа; впрочем, мэтр Ресту, ваше замечание вовсе некстати: граф, наверное, даст своим людям такие же приказания, какие и я даю. Можете идти теперь.
   Мажордом поклонился и ушел.
   — Вы уезжаете, граф? — поинтересовалась графиня.
   — К сожалению, милая Жанна.
   — Что же вас заставляет?
   — Приличие. Граф де Шермон — старинный приятель моего отца; он пригласил меня на охоту на оленя; в ней будут участвовать люди самого высшего общества. Меня все упрекают в моем домоседстве. Ты ведь знаешь, милая, — прибавил он с нежной улыбкой, — ради кого я безвыходно сижу здесь, в замке.
   — Да, и мне очень грустно, что ты сегодня уезжаешь.
   — Сегодня никак нельзя было отказаться.
   — А долго там останешься?
   — Для меня долго, но, собственно говоря, немного.
   — Один день? — спросила дрожащим голосом графиня.
   — Нет, Жанна, — отвечал Оливье, взяв ее за руку, — дня четыре.
   — Это очень долго! — тихо произнесла она, нежно взглянув на него.
   — Клянусь честью, эти три слова трогают меня до глубины души! — весело сказал граф. — Благодарю вас за них, но уверяю, что всеми силами старался отклонить приглашение; еще отказываться было бы уже больше чем невежеством.
   — Это правда, Оливье; извините меня, я глуплю. Граф поцеловал ей руку, и разговор переменился. Диана, не спускавшая глаз с графа все время, пока он
   объяснял графине, почему должен непременно ехать, опустила голову, прошептав:
   — Он лжет! Куда это он едет?
   — Ей-Богу, графиня, я не в состоянии вам противиться! — вскричал вдруг граф посреди разговора, точно спеша разбить это молчаливое обвинение. — Может быть, именно потому, что вы предоставляете мне полную свободу ехать, я не поеду!
   — Что вы, друг мой!
   — Да, милая Жанна, вас огорчает, что я уезжаю, и я отменю свое приказание.
   В мадмуазель де Сент-Ирем незаметно было ни радости, ни неудовольствия.
   — Тысячу раз благодарю вас за такую жертву, — поспешно возразила графиня, — но теперь сама попрошу вас непременно ехать.
   — Вы меня гоните, Жанна, — дю Люк вдруг почувствовал недоверие, что у него случалось очень часто, — вы сами…
   — Я сама…
   — Отчего же, дружок мой?
   — Оттого что, как вы сами сейчас сказали, это было бы большим невежеством по отношению к графу де Шермону.
   — Ну, этот вельможа и без меня обойдется! Да и если бы я непременно хотел охотиться, так у меня в своих лесах множество дичи. Нет, я остаюсь.
   — Господин граф могли бы послать нарочного к господину де Шермону, — робко заметил капеллан, до тех пор не вмешивавшийся в разговор.
   — В самом деле, — согласился граф и повернулся было к слуге, но его остановила Диана де Сент-Ирем.
   — Не будет ли это слишком уж бесцеремонно? — с легкой иронией в голосе проговорила она.
   — Господин де Шермон извинит меня.
   — Так поезжайте лучше сами туда извиниться, граф; от Мовера до Морсана всего около трех миль; три мили туда да три оттуда — это пустяки для такого наездника, как вы.
   Она наблюдала за ним втихомолку. Граф попался в сети.
   — Отлично придумано! — вскричал он. — Я сейчас поеду и мигом вернусь.
   — Я не ошиблась, — подумала Диана.
   — Но чем же вы объясните столь неожиданный визит в Морсан? — печально спросила мадам дю Люк, все-таки не терявшая надежды удержать мужа, несмотря на то что сама уговаривала его ехать.
   — Предлог для этого очень простой, — отвечала Диана.
   — Какой?
   — Ты больна, моя прелестная Жанна.
   — Больна? — с беспокойством поспешно воскликнул граф.
   — О, это пустяки! — сказала Жанна, поцеловав мадмуазель де Сент-Ирем. — Только твоя дружба может делать тебя такой проницательной, моя Диана; благодарю тебя.
   — Утешься, сумасшедшая, — произнесла девушка самым ласковым тоном, — ваша разлука продлится недолго; вечером к тебе вернется твой прекрасный рыцарь. Довольна ты?
   — Довольна и счастлива.
   Дю Люк обернулся к слуге, неподвижно стоявшему за его стулом.
   — Собак не нужно; скорее! Только оседлать мне Роланда, я сейчас еду!
   Слуга ушел.
   — Вернешься? — обратилась к мужу Жанна.
   — Мигом, душа моя; чем скорей уеду, тем раньше вернусь.
   — Только прежде поцелуй сына.
   — Еще бы! Уехать без его поцелуя — все равно что не проститься с тобой.
   — Говори так, мой Оливье, я не ревную.
   Диана де Сент-Ирем побледнела и, несмотря на все усилия, не могла окончательно одолеть волнение.
   Она ревновала, но к кому?
   Его преподобие Грендорж немножко подозревал, к кому, и жадно следил за ней глазами.
   Встали из-за стола.
   — Я узнаю, зачем и куда он сегодня едет… — думала Диана, опираясь на предложенную ей графом руку, и прибавила: — А ко мне, моя Жанна, ты ревнуешь?
   — Ты мой друг, моя сестра, и я люблю тебя, — заверила ее мадам дю Люк.
   Они вышли из столовой.

ГЛАВА II. Где доказывается, что маленькое подспорье может принести большую пользу

   Полчаса спустя граф дю Люк выехал из замка. Но он не поехал по хребту холма, прямой дорогой в Морсан, а повернул на узкую, извилистую тропинку, которая спускалась в долину и упиралась в площадь деревни Аблон. Граф так задумался, что не заметил белую фигуру, наклонившуюся со стены между двумя зубцами башни и пристально глядевшую ему вслед. Это стройное, воздушное виденье была Диана де Сент-Ирем.
   Что ей был за интерес следить за графом? Она одна могла объяснить это: прелестный демон никому никогда не поверял своих мыслей.
   Оливье ехал, опустив поводья и предоставляя лошади идти как знает.
   Его семья, уроженцы Лимузена, пользовались некоторым влиянием в провинции во время смут, целое столетие волновавших королевство.
   Отец Оливье, умерший за два года до начала нашего рассказа, оставил сыну громадное по тому времени состояние; Оливье, молодой, богатый, предприимчивый, не играл никакой роли ни в своей партии, ни в католической, а чувствовал между тем, что в нем начинает пробуждаться честолюбие и еще другое чувство, быть может; он не анализировал разнообразных ощущений, которые его волновали.
   Отец был строг и никогда не допускал возражений; привычка покоряться его железной воле развила в молодом человеке слабость характера. Он отличался редкой добротой, замечательной отвагой и благороднейшим характером, но в нем навсегда осталась склонность слушаться чужих указаний, сомневаться в себе, и это сделало его беспокойным, подозрительным, нерешительным, как мы уже видели даже в пустом случае. При первом энергичном слове или намеке человека с более сильным характером он подчинялся и поступал часто против своего собственного желания.
   Он и не думал получать никакого приглашения на охоту к графу де Шермону, и Бог знает, как бы ему удалось выпутаться из своей лжи, если б не вмешалась Диана. Но тут, когда дело уже обошлось и он был свободен поступить как знает, ему досадно стало и на свою собственную неловкость, и на девушку за ее вмешательство, и на графиню, зачем она так скоро согласилась с мнением мадмуазель де Сент-Ирем; мания во всем видеть непременно какую-нибудь тайную причину доводила его даже до сомнения в такой чистой, простодушно искренней любви жены, которую и сам он любил до безумия.
   Мы немножко подробно описали графа дю Люка, но нам нужно хорошенько его узнать со всеми его достоинствами и недостатками, так как виновником своего несчастья был единственно он сам.
   Доехав до подошвы холма, граф подогнал лошадь и остановился у трактира с ярко освещенными окнами.
   На стук лошадиных копыт вышел слуга; луна светила очень ярко; узнав графа, слуга почтительно снял шапку и поспешил подхватить лошадь под уздцы. Оливье соскочил с седла.
   — Подержи мою лошадь, Бенжамен, — ласково сказал он, — я на минуту.
   Комната, в которую вошел граф Оливье, была большая и очень ярко освещенная; там сидел только тот солдат, которого мы видели вечером на деревенской дороге. За прилавком стояла хозяйка. Солдат сидел у стола, положив возле себя пистолеты и огромную рапиру, и аппетитно ужинал жареным кроликом, запивая страшно кислым вином, однако не морщась и, видимо, находя его даже очень вкусным. Ведь на вкус и цвет товарища нет.
   Увидев графа, хозяйка подбежала к нему с почтительными поклонами. Солдат поднял было голову, равнодушно взглянул на вошедшего, но сейчас же опять перестал обращать на него внимание и деятельно принялся оканчивать ужин.
   — Вы здесь, господин граф! — вскричала хозяйка.
   — Тс-с, Мадлена! — отвечал он, приложив палец к губам. — Не называйте меня! Где ваш отец? Он, вероятно, меня ждет?
   — Да, монсеньор.
   — Опять? — с улыбкой упрекнул ее Оливье.
   — Простите, сударь.
   — Ну хорошо, дитя мое; дайте мне вина вон на тот стол, — показал он на стол против того, за которым сидел солдат, — и попросите старика ко мне.
   — Сюда, сударь?
   — Да, дитя мое.
   — Иду, сударь!
   И она убежала, легкая, как птичка. Граф сел и для виду налил себе вина.
   — Славная девушка! — проговорил солдат. — Весела, свежа, как весеннее утро. Один вид хорошенькой девушки развеселил меня!
   Так как эти слова могли и не относиться к нему, граф ничего не ответил, но для развлечения стал рассматривать странного человека, на которого до той минуты не обращал никакого внимания.
   Солдат был широкоплечий, мускулистый здоровяк, несмотря на свои пятьдесят с лишком лет. Физиономия его, представлявшая смесь смелости, хитрости, откровенности и беспечности, говорила, что это был опытный малый, не раз видевший смерть лицом к лицу в битвах и вынесший из них больше толчков и философии, чем богатства; загорелое лицо с иссохшей кожей, сверкающие черные глаза, крючковатый нос и длинные густые усы придавали ему оригинальный вид, но не имели ничего отталкивающего. Костюм был самый простой: легкая кираса прикрывала изношенную, потемневшую буйволовую куртку; толстые панталоны синего сукна были заправлены в громадные сапоги с железными шпорами; рядом с рапирой и шпагой на столе лежали войлочная шляпа с поблекшим пером и свернутый плащ; прежде он был, должно быть, темно-серый, но от дождя, солнца и частого употребления сделался какого-то неопределенного цвета.
   Вообще, по мнению графа, это был такой человек, которого в дороге приятнее было бы иметь возле себя, нежели позади или впереди.
   Кончив ужин и залпом проглотив вино, солдат громко кашлянул, причмокнул в знак удовольствия, достал из кармана почерневшую трубку, набил ее табаком и закурил, зажав в уголке губ, с видом человека, собирающегося отдохнуть вволю после чудесного ужина. Синеватое облако дыма мигом закрыло его с ног до головы.
   Графа невольно влекло к этому человеку, и он уже собирался приветливо заговорить с ним, как вошел трактирщик.
   Хорошенькая Мадлена снова стала за прилавком, а отец ее с шапкой в руке поспешно пошел к графу.
   — Ну что? — спросил его Оливье.
   — Я исполнил ваши приказания, — отвечал хозяин.
   — Видел ты малого?
   — Точно так, монсеньор.
   — Что он тебе сообщил?
   — Ничего путного. Правду сказать, монсеньор, при всем моем почтении к вам, лучше бы вы поручили кому-нибудь другому эти дела.
   — Отчего? — нахмурил брови граф.
   — Оттого что, с вашего позволения, монсеньор, я не верю тут ни одному слову. Этот человек просто пройдоха, картежник и больше ничего. Кроме того, он водится с такой компанией, от которой хорошего трудно ждать.
   — Но ведь ты знаешь, старый упрямец, что он хлопочет за другого?
   — Пожалуй, так, монсеньор, но в таком случае господин не лучше слуги!
   Они все время говорили тихо. Граф подумал с минуту и громко сказал:
   — Строго говоря, это, может быть, и так.
   — Наверное, так, монсеньор.
   — Во всяком случае, я скоро увижу, чего мне держаться.
   — Монсеньор едет в Париж?
   — Да, сию минуту.
   Трактирщик нахмурился.
   — Простите старому слуге вашей семьи, монсеньор, человеку, который видел вас крошкой и любит вас…
   — Знаю, Бернар, — ласково произнес Оливье, — говори, что такое?
   — Монсеньор, вы бы лучше вернулись в Мовер; часто приходится раскаиваться…
   — Довольно, довольно, Бернар! — быстро перебил граф. — Я еду в Париж, это необходимо; но успокойся, мне нужно побывать там совсем по другому, серьезному делу; я не стану там заниматься тем, на что ты намекаешь, разве уж обстоятельства заставят.
   — Как угодно, монсеньор; я ваш слуга и могу только повиноваться вам.
   В эту минуту солдат докурил трубку и постучал ею о край стола, чтоб высыпать пепел.
   — Девушка! — крикнул он.
   — Я! — отозвалась Мадлена, встав и подходя.
   — Моей лошади задавали овса?
   — Двойную порцию, как вы приказывали.
   — Прекрасно, сколько я вам должен?
   — Ровно три ливра.
   — И за себя, и за лошадь?
   — Да.
   — Ну, недорого, — рассмеялся он, вытащил из кармана довольно туго набитый кошелек и положил на стол три серебряные монеты. — Вот вам деньги, — промолвил он. — Велите скорей оседлать Габора; я не люблю дожидаться.
   — Габора? — с удивлением повторила девушка.
   — Ну да; это моя лошадь,
   — Вы не переночуете в Аблоне, капитан? — поинтересовалась Мадлена.
   — Сохрани Бог, красотка, ночь сегодня чудесная, лунная, я надеюсь скоро добраться до Парижа.
   — Добраться-то доберетесь, капитан, — вмешался трактирщик, — но в город пробраться — это другое дело.
   — Как другое дело?
   — Dame! Ворота заперты.
   — А! Ну, это серьезная причина!
   — Так останетесь?
   — Ни за что на свете!.. Извините, милостивый государь! На одно слово, пожалуйста… — прибавил он, обращаясь к графу, уже взявшемуся за ручку двери.
   Граф обернулся.
   — Вы мне говорите? — спросил он.
   — Да, но называйте меня капитаном, как вот этот добрый человек, я имею право на это.
   — Извольте, капитан! Что же вам от меня угодно?
   — Вы едете в Париж?
   — Да, сейчас еду.
   — Так! Не спорю с вами, потому что вы ведь полагаете проехать в город, несмотря на запертые ворота?
   — Я уверен в этом.
   — Вот и отлично! — вскричал солдат, опоясываясь рапирой. — Я еду с вами и буду служить вам конвоем, а вы мне поможете за это проехать в город.
   — Позвольте, капитан, — возразил с улыбкой Оливье, — тут есть одна очень простая помеха.
   — В том-то и беда, что они все просты, — заметил, закручивая усы, капитан. — В чем же заключается ваша?
   — По особым причинам я вынужден ехать один.
   — То есть, другими словами, вы отказываетесь от моего общества?
   — К моему великому сожалению, капитан.
   — Ну хорошо, дорога принадлежит всем одинаково; поезжайте вы своим путем, а я поеду своим.