Четыре «пикона» пробудили, наконец, в Игнате Александровиче аппетит, и он ушел обедать. Молчаливый Василий Андреевич повел Лазика в ресторан «Гарем де Бояр». Вспомнив о летнем пальто, Лазик предусмотрительно спросил:
   — Вы, может быть, как Архип Стойкий, то есть забываете бумажник дома? Так у меня в кармане дыра.
   — Не бойтесь!
   Василий Андреевич нежно похлопал себя по груди.
   — Я с вами остался, чтобы предупредить вас. Этот Благоверов хитрая бестия. Он выжмет из вас все и потом — за шиворот. Оп всегда так поступает. Его самого скоро выставят. Тогда я буду главным. Помилуйте, он только одним занят: нашел подставного жидка и через него продает большевикам какие-то удобрения. Хорош патриот! А на счет румын он тоже врет. Вы мне с первого взгляду понравились. Румыны эти — жулье. От них десяти франков не добьешься. Я вам другое предложу. Только давайте – ка сначала закусим.
   Я уже выбираю вас, а не этого калужского румына. Вы мне тоже понравились, если не с первого взгляда, так с первого слова. Сразу видно, что вы главный патриот, вы ведь начинаете не с чего – нибудь, а с закуски. Но что они несут сюда? Это же не снилось даже госпоже Дрекенкопф!..
   — Да, кормят здесь неплохо. Вот попробуйте икорку — наша, родная, астраханская. Я сюда поставляю. Достаю через одного прохвоста у большевиков, а потом перепродаю. Надо чем-нибудь жить. Теперь поговорим с вами о деле. Одним «Набатом» не прокормишься. Я сведу вас с хорошими людьми. Не люди — золото. Чеки из Ревеля. Знаете Ревель?
   Лазик задумался:
   — Ревель? Это, кажется, кильки?
   — Это, друг мой, не только кильки. Это английские фунты. Это целое государство. Вы им там три слова насчет Троцкого, а чек — в кармане. Идет? Водочки? За ваше здоровье! За наше национальное движение! За его…
   — Пожалейте мой живот! Я его не в силах каждую минуту подбирать. Лучше уж выпьем за кильку.
   — Ура!
   Вначале Лазик крепился. Он пил водку, ел бефстроганов и вел с Василием Андреевичем дружескую беседу:
   — Здесь же совсем, как в «Венеции». Скажите мне, кстати, в какую дверь нужно будет бежать?
   — Да, здесь уголок старой России. Великое дело — традиции народа. Знаете, кто подаст нам? Полковник. Ей-ей! А дамы!… Татьяна Ларина! «Я вас люблю, чего же боле»… Просто, как скипидар. Мы этого Благоверова по шапке!.. Вот знакомьтесь. Наш агент по сбору объявлений, господин Гриншток.
   Лазик оживился:
   — В Гомеле тоже есть Гриншток, он даже заведует показательными яслями. Вы не родственник ли?
   Господин Гриншток негодующе отмахнулся от Лазика:
   — У меня нет родственников среди кровавых палачей.
   Нагнувшись к Лазику, он зашептал:
   — А если это даже мой брат, то что за глупые разговоры? Я же собираю для них объявления. Сегодня я набрал целых три: два ночных бара и один венерический доктор. Я могу теперь даже поужинать.
   Все труднее и труднее было Лазику думать, а Василий Андреевич приставал с вопросами:
   — Продиктуйте мне хоть десять фамилий известных вам большевиков. Мы готовим списки, чтобы знать, кого истребить, когда настанет минута.
   — Десять фамилий? А сколько было рюмок? Пять? Ну вот вам, пишите: Троцкий, Ройтшванец, Борис Самойлович… Еще? Хорошо. Кролик. Это партийная кличка. Гинденбург. Дрекенкопф. Килька. Я вовсе не пьян, это тоже кличка, и довольно меня истязать! Что я вам адрес-календарь? Я же понимаю, вы хотите все это отнести эстонцам и получить чек в кармане. А что останется мне?
   Охмелев, он кричал:
   — Я румынский бдист! Я с Троцким на ты! Я — весь в пулеметах!
   Его били. Его качали. Он уже ничего не помнил. Как заверял потом Василий Андреевич, он схватил банку с кильками и пытался всунуть по рыбке каждому посетителю:
   — Уже готовый чек!.. Подарим им Париж со всеми арабками!.. Да здравствует поступь!..
   Летели стаканы, бутылки, столы. Под конец Лазика вывели на улицу. Подошел полицейский. Василий Андреевич вступился за своего собутыльника:
   — Это ничего, он немного выпил. Он палач, и он кается. Он ищет облегченья. Славянская душа!
   Выслушав это, полицейский вежливо взял Лазика под руку и довел его до ближайшей уборной. В мутных глазах Лазика вспыхнул огонек сознания. Восторженно рыкнул он полицейскому:
   — Только вы один меня поняли. Мерси! И еще раз мерси!

29

   Перед самым докладом Лазик вдруг загрустил. С трудом вскарабкался он на высокую кровать плохонького номера, где поселил его Василий Андреевич и предался горестным размышлениям:
   — Я же был честным кустарем-одиночкой. В могучий праздник первого мая, я шел со всеми портными, и над нами реял еще не оскорбленный флаг с серебряным наперстком. И вот я дошел до этих бешеных килек. Ахъ, мадам Пуке, — вы видите, я зову вас по-парижски, не как-нибудь, а мадам, — ах, мадам Пуке, что вы сделали с Ройтшванецом? Сейчас мне нужно итти своими ногами, на этот стопроцентный погром, как будто я не знаю их шведскую гимнастику.
   Меланхолично Лазик расстегнул ворот рубашки и, прищурив один глаз, стал разглядывать свое тело, сплошь покрытое синяками.
   — Вот этот еще посполитый… А эти два от рыбьего жира… Этот? Не помню… Может быть, после разговора об окороке, а, может быть, из-за обезьяньего хвоста… Ну, а это — парижские… Интересно бы спросить какого-нибудь философского доктора, сколько может вынести обыкновенная еврейская жилплощадь? Мне, например, кажется, что я уже уплотнен. Но вся беда в том, что синяк ложится на синяк, и это вечное землевращение. Пора итти! В животе уже журчат мелодии, и Карл Маркс не даром зарос бородой, он кое-что понял до самой точки. Вместо всех ученых слов можно сказать одно: «аппетит передвигает обширное человечество».
   Дойдя до этого, Лазик зажмурил глаза: он увидел перед собой рубленые котлеты с картошкой. Он стал вспоминать — а как они пахнут?.. Долго он лежал так, переживая клецки госпожи Дрекенкопф, шкварки на свадьбе Дравкина и даже охотничью колбасу. Его привел в себя раздраженный голос Василия Андреевича:
   — Вы с ума сошли?.. Там все собрались, а вы здесь дрыхнете!…
   Действительно, в зале было человек тридцать слушателей. В первом ряду сидели глубокие старики, с виду похожие на камердинеров. Они жевали лакричные лепешки и порой подхрапывали. Сзади бодро гудели молодые люди, щеголяя модными пиджаками в талью. На эстраду взошел Игнат Александрович. Он был постоянным председателем кружка «Крест и Скипетр».
   — Я предоставляю слово кающемуся большевику Лазарю Матвеевичу Шванецу. Он ознакомит нас с национальным движением на родине. Я прошу присутствующих в зале вдов и вдовцов сохранять спокойствие. Хотя на совести у Шванеца много пятен, но он честно покаялся и хочет вернуться на родину, чтобы активной борьбой против насильников смыть с себя прошлый позор.
   Лазик жалобно оглядел зал, люстру, стол, покрытый зеленым сукном с графином воды и колокольчиком, самого себя. Поздно!.. Ничего не поделаешь… Он встал, вежливо раскланялся, улыбнулся.
   — Товарищи…
   Молодые люди в ответ угрожающе зарычали. Лазик съежился.
   — Извинясь, из меня иногда выскакивает гомельский оборот. Я же понимаю, что здесь нет никаких товарищей, но скажите мне, кстати, как вас называть: «господа полицейские доктора» или «паны ротмистры»?
   Игнат Александрович потряс колокольчиком.
   — Вы должны обращаться к аудитории «милостивые государи и милостивые государыни».
   — Очень хорошо. Милостивые государи – императоры и даже государыни, хоть государынь здесь нет, а всего одна во втором ряду, я начинаю прямо с национальных меньшинств, так как этот блондин уже кричит мне, что и жид. Так я не жид, а только скромный Мойсей его императорского закона. Возьмем исторический разрез. Бывают, конечно, жиды. Они нахально шьют брюки или даже заведуют в Гомеле кровавыми яслями. Они неслыханно смеются потому, что продали Христа и матушку-Россию, все вместе за какие-нибудь тридцать серебряных рублей. Но тот же милостивый государь Гриншток вовсе не продает матушку — наоборот, он национально передвигается. Он собирает для «Русского Набата» венерические объявления, и значит он не жид, а симпатичный Моисей. Итак, я прошу этого блондина успокоиться, потому что я не люблю, когда кричат. Я сейчас тоже, как Гриншток, и вы должны слушать меня с совершенным почтением.
   Сзади кричали:
   — Чекист! Палач! Что же, он не кается?.. Позор!…
   Игнат Александрович снова прибег к помощи звонка:
   — Помещение сдано до двенадцати. Кроме того, мы должны считаться с метро. Прошу уважаемую аудиторию вести себя сдержанно, а вас, Лазарь Матвеевич, в виду позднего времени я прошу начать каяться.
   — Как будто это так легко? Я же забыл, что вы мне там говорили, и я не знаю, в чем мне каяться. Я, конечно, могу покаяться в случае с кильками, но зачем было мне давать рюмку за рюмкой? И потом, если я даже кидал рыбки, то там один государь кинул в меня целый поднос. Это же тяжелее!…
   Блондин не унимался:
   — Скольких ты расстрелял, чекистская собака?
   — Господин председатель, если этот милостивый блондин не перестанет меня прерывать, я потеряю нить. Я только хотел перейти к положению на родине, как он уже констатирует, что я собака. И потом нельзя приставать с глупыми вопросами. При чем тут выстрелы? Я ие стрелок. Я портной. Но если этот молодняк грозит разбить мне морду, я скажу, что я уже расстрелял все семь тысяч. Я стоял и стрелял из пулемета, а они, конечно, падали, и в них вонзались ужасные пули, и они кричали, «что это за шутки, чекистская собака? Если ты не перестанешь нас расстреливать из пушек, мы сейчас же позовем милицейского». Но я был глух к этим воплям сирот. Я расстрелял Пфейфера в моих же артистических брюках. Теперь вы довольны? Я перехожу к текущему моменту. О факте с Каргополем вы уже знаете из газет, а вообще я не учился стройной географии. Зачем настаивать на деталях, когда мы должны считаться с каким-то метро? Достаточно сказать, что вся матушка-Россия ждет вас без дыхания. Вас так ждут, что когда звонят, например, почтальон или, хуже того, постыдная прачка, все ошибаются и бегут с анютиными глазками навстречу, и потом они плачут, что вместо белого коня неприличные кальсоны.. А поступь? Об этом же нельзя говорить без крупных слез. Идет, скажем, по лестнице Ткаченко. а Борис Самойлович уже шепчет мне: «ты слышишь эту поступь?» Я только одного не понимаю: почему вы не приходите? Нельзя так играть с человеческимъ терпением! Я, например, был верен Фени Гершанович, хоть она и чирикала с Шацманом. Но сколько я мог ждать при своем телосложении? Я ждал и ждал, а потом я увидел Нюсю, и все полетело прахом с табуретки. По-моему, вам уже надо двигаться, сначала на это беспощадное метро, а потом к самой матушке.
   Молодые люди, покинув свои места, столпились вокруг эстрады.
   — Позор!… Что за ерунда… Как он смеет, пархатый?.. Мы его проучим!..
   — Дайте оратору возможность закончить свой доклад, — взывал председатель.
   — Долой! К чорту!…
   Звонок отчаянно дребезжал. Лазик прикрыл лицо руками.
   — Вы хотите, чтоб я закончил? Я уже закончил. Что? Надо еще говорить? Хорошо, я попробую. Я скажу еще о национальном передвижении. Большевики, конечно, пломбированные изменники, потому что нельзя пропускать такой хорошей оказии. Им не дают иностранных кредитов? Значит, они не умеют разговаривать. Но здесь живет ваш удивительный корпус, и я теперь знаю, как поступать. В одной партии могут быть две фракции, или даже десять фракций. Это бывает и в Гомеле. Главное, чтобы все сразу подымали руки. Тогда получается железная дисциплина. В чем различие, скажем, между Игнатом Александровичем и Василием Андреевичем? Один ходит к румынам и сует им Бессарабию, а другой получает чеки от килек. Но можно же пойти и к румынам и к килькам. Это вопрос ног. А в Париже, как я вижу, на тридцать серебреников не проживешь, раз в этом «Гареме» бешеный беф-строганов. Я молю вас, отодвиньте ваш кулак! Я уже вношу конкретное предложение: если, например, взять в узелок Москву и отнести ее… При чем тут ваши руки? И если вы должны обязательно меня бить, то бейте сзади, чтоб я хоть не видел кровавых следов. Караул! Вы опоздаете на метро!..
   Вдруг счастливая мысль осенила Лазика. Быстро схватил он со стола графин и стал поливать публику. Когда же кончилась вода, он метнул в зал графин, стакан, звонок. На шум пришел сторож.
   — Господа, помещение снято до двенадцати. Будьте любезны немедленно разойтись!
   Лазик первый подчинился его приказанию. Быстро нырнул он в дверь.
   Но сейчас же голова его вновь показалась:
   — Милостивый председатель, а где ваш чистый сбор на два-три голодных бутерброда?

30

   На улице к Лазику подошел тощий еврейчик и дружески сказал:
   — Ах, вот и вы!.. Вам, может быть, нужен пластырь? Я всегда на себе ношу: я ведь репортер «Свободного Голоса», и я должен бывать на всех эмигрантских собраниях.
   — Пластырь? Вы смеетесь! Мне нужны военные перевязки, а пока что пять франков на закуску.
   — Пойдемте в «Ротонду». Там подкрепитесь. Ну, теперь вы увидали, что это за публика? Вы должны бы ли притти к нам. У нас даже, если любят какого-нибудь патриарха, то не устраивают сразу погром. Вы же свежий человек, недавно из России, и вы знаете, кого там ждут. Великий князь категорически не при чем. Там ждут только выборов в парламент. Вы не заметили это го? Ну да, вы еще запуганы. Вы проживете здесь годик-другой и тогда вы заметите. Мы понимаем, что некоторые труженики и там трудятся. Нужно уметь отделить хлебец от плевел. Мы вовсе не ставим на всем крест. Возьмите писателей. Они продались, это само собой понятно. Но есть исключения. Кто же из нас не чтит Пушкина или даже Айвазовского? Словом, с нами вам будет легко сговориться. Вы прочтете небольшой доклад…
   Лазик прервал его:
   — Ни за какие бананы! Лучше уже прыгать с хвостом.
   — Ну, не волнуйтесь! Подкрепитесь сандвичами. Сейчас мы пойдем в редакцию. Я вас познакомлю с заведующим экономическим отделом. Это умница, голова, первый социолог. Европейская знаменитость! Он вам все растолкует лучше меня. Я ведь не политик, я, собственно говоря, комиссионер. Вот, если вам понадобится, например, квартира с крохотными отступными или хорошие дамские чулки по двадцать семь франков за пару, тогда вспомните Сюскинда.
   Заведующий экономическим отделом, Сергей Михайлович Аграмов принял Лазика чрезвычайно любезно. Он долго распрашивал его о состоянии посевов, о росте оппозиции в Красной Армии, о ценах на модеполам, даже о количестве абортов, при чем сам же отвечал на все эти вопросы. Наконец, Лазик заинтересовался:
   — Вы таки европейская голова! Я гляжу и удивляюсь: как вы можете сразу и говорить и писать? Это, наверное, фокус. А можно спросить вас, какой словарь вы там сочиняете?
   — Я записываю ваши слова.
   — Мои слова? Это уже два фокуса. Ведь я все время молчу, как дрессированная рыба.
   — Вот послушайте: «Беседа с крупным советским спецом. На первый же наш вопрос о московских настроениях X ответил: «Русский Набат» не пользуется авторитетом. Население с нетерпением ждет…»
   — Вы можете дальше не читать. Тот с дамскими чулками мне уже объяснил, кого ждет все обширное население.
   Тогда Аграмов сострадательно взглянул на Лазика:
   — Я вижу, что вы насквозь пропитались советской заразой. Это ужасно!.. Пионеры… Октябрята… Растление детских умов…
   — Извиняюсь, господин социолог, но мне уже тридцать три года, и я даже был полтора раза женат, считая за половину этот случай из-за клецок.
   — Вам тридцать три? Вы вдвое моложе меня. Политически вы младенец. Как ужасно, что огромной страной управляют такие дети! Вы сейчас будете ссылаться на Маркса. Но разве вы знакомы с первоисточниками? Страна с отсталым хозяйством не может претендовать на мировую гегемонию. Эти щенки думают, что они открыли Америку. Они случайно захватили власть. Они у меня отняли кафедру. Они должны уйти. Я могу сейчас же доказать вам это цифрами.
   — Нет, не доказывайте. Я очень плохо считаю. Я на кроликах просидел три дня. Потом зачем же нам в таком почтенном возрасте истреблять себя какой-то арифметикой? Вы думаете, мне вас не жаль? Даже очень. Вы, такой европейский счетчик пропадаете с дамскими чулками. Я понимаю нашу ученую грусть. Я, конечно, не могу с вами спорить, потому что вы, наверное, кончили четыре заграничные университета, а меня до тринадцати лет кормили одним опиумом, так что я из всего Маркса знаю только факт и бороду. Но все-таки кое-что я понимаю. Ведь не один Маркс был с бородой. Я, например, могу осветить ваше позднее положение одной историей из Талмуда. Вы же не скажете, что Талмуд это большевистская выдумка. Нет. Талмуд они даже хотели изъять из «Харчсмака», и ему еще больше лет, чем вам. Так вот там сказано о смерти Моисея.
   На личности, кажется мне нечего останавливаться. Вы ведь только заведуете одним отделом и значит вас здесь десять или двадцать умниц. А Моисей был всем: и как вы, социологом, и генералом, и даже писателем, словом, он был европейской головой. Но так как евреи пробродили, шуточка, сорок лет по пустыне, он успел состариться и, не принимайте это за справедливый намек, ему пришло время умирать. Бог ему спокойно говорит: «Моисей, умирай», но тот отвечает: «нет, не хочу». Это же понятно!.. Так они спорят день и ночь. Когда я об этом читал в хедере, у меня волосы становились дыбом. Наконец, богу надоело. Он говорит: «ты был полным вождем моего народа, но ты стар и ты должен умереть. У меня уже готов кандидат. Это Иегошуа Навин. Он моложе тебя, и он будет полным вождем». Моисей весь трясется от обиды. Он говорит: «но я же не хочу умирать. Хорошо. Я не буду больше вождсм. Я буду гонять простых баранов. Но только позволь мне еще немножечко жить». Что же, бог смутился: тогда еще на земле было мало людей, и он, наверное, не успел привыкнуть к человеческой смерти. Решено: старый Моисей будет погонщиком баранов, а молодой Иегошуа будет полным вождем. Вы слышите, что за обида? Это похуже вашей кафедры! Весь день несчастный Моисей гонял баранов, а вечером все собрались у костров, чтобы слушать умные разговоры. Все, конечно, ждут, что Моисей начнет свою лекцию, но Моисей молчит, Мои-сей бледнеет, как эта стенка, и со слезами Моисей говорит: «я стар, и меня прогнали. Вот вам Иегошуа, он теперь знает все — и куда нужно итти из пустыни, и как получать манну, и как жить, и как радоваться, и как плакать». Что же, народ — это всегда народ. Они для приличия повздыхали и пошли к Иегошуе, а Иегошуа в это врсмя уже разговаривал с богом обо всех текущих делах. Моисей так привык к этим беседам, что он тоже подставил ухо. Но нет, он ничего не слышит. Он теряет терпение. Он кричит Иегошуе: «ну, что тебе сказал бог»? Иегошуа молод, и, значит, он еще петух, ему наплевать на стариковские слезы. Он и отвечает: «что сказал, то сказал. Когда ты был полным вождем, я, кажется, тебя не спрашивал, о чем ты беседуешь с богом. Нет, я тебя просто слушался, а теперь ты должен слушаться меня». И Иегошуа начал первую лекцию. Моисей слышит, что Иегошуа еще молод, то не знает, об этом забыл, и он хочет вмешаться. Но нет у него больше ни огня, ни разума, ни настоящих слов. Он говорит, а народ его не понимает. Еще вчера они его носили на руках, а сегодня они ему кричат: «ты бы лучше, старик, пошел к твоим баранам». Вот тогда-то не выдержал Моисей. Кто знает, как он любил жизнь, как не хотелось ему умирать! Но он все-таки не мог пережить свое время. Он так громко крикнул, что порвал все облака: «Хорошо, я больше не спорю. Я умираю». Конечно, господин социолог, вы не Моисей, и я вовсе не хочу вашей преждевременной смерти. Нет, я знаю, что каждому человеку хочется жить, даже мне, хоть я самый последний пигмей. Но вы не должны сердиться на какого-нибудь нахального пионера. Он же не виноват, что ему только пятнадцать лет. Он молод, и он крикун, и он плюет на все. Он, может быть, на вашей дубовой кафедре устраивает танцы народностей. Что делать — на земле нет справедливости. Но, если вы такой умница, почему вы ему кричите «вон»? Он же не уйдет, а вы уже ушли, и вы с баранами, и точка. Пошлите-ка лучше за бутылкой вина, и мы с вами выпьем за нашу мертвую молодость.
   Аграмов иронически прищурился:
   — Ваше сопоставление не выдерживает критики. Параллели в истории воообще опасны. В данном случае была эволюция, смена поколений, прогресс. У нас же произошел насильственный разрыв. Революция — это преступление, коммунизм — это ребяческая затея. Только невежественные люди могут верить в утопии. Современная социология…
   — Стойте! Вы снова хотите меня убить вашей дубовой кафедрой? Я же не знаменитость. Я с вами говорю по душам, а вы устраиваете дискуссию. Вы думаете, я не знаю, что такое революция? Спросите лучше, сколько раз я сидел на занозах. Не будь этих исторических сцен, я бы теперь спокойно утюжил брюки дорогого Пфейфера. Я ее вовсе не обожаю, эту революцию. Она мне не сестра и не Феничка Гершанович. Но я не могу кричать: «запретите тучи, потому что я, Ройтшванец, ужасно боюсь грозы, и даже прячусь, когда гроза, под подушку». Конечно, гроза — большая неприятность, но говорят, что это нужно для какой-то атмосферы, уж не говоря о дожде, который ведь поливает всякие огороды. Вы напрасно меня спрашиваете об уклонах командного состава или о беспорядках в Бухаре. Этого я не знаю, и все равно вы напишете это сами. Лучше я расскажу вам еще одну историю о том же Моисее. Она, может быть, подойдет к нашему разногласию. Моисей тогда еще был молод. Он был не вождем, а только ясным кандидатом. Вдруг бог говорит ему: «иди сейчас же к фараону и скажи ему, чтоб он отпустил евреев на свободу». Моисей отправился впопыхах, разыскал египетский дворец, оттолкнул всех швейцаров и говорит фараону:
   — Отпусти сейчас же евреев на свободу, не то тебе будет худо.
   Фараон прищурился, вроде вас:
   — Что за невежливая утопия? Кто ты такой?
   — Я посол еврейского бога Иеговы.
   — Иеговы?
   Фараон даже наморщил лоб.
   — Ие-го-вы? Я такого бога не знаю. Эй вы, ученые секретари, притащите сюда полный список всех богов!
   Секретари притащили целую библиотеку, потому что богов в то врсмя было гораздо больше, чем теперь таких умниц, как, скажем, вы. День и ночь, все ученые Египта просматривали списки. Вот бог с собачьей мордой, а вот с рыбьим хвостом, но никакого «Иеговы» нет и в помине. Тогда фараон расхохотался:
   — Ну что я говорил тебе? Такого бога вообще нет, раз его нет в нашем замечательном списке, а ты нахальный мальчишка, и убирайся сейчас же вон!
   Но вы, конечно, знаете, господин социолог, что фараону пришлось очень худо. Что вы там снова записываете? Факт с фараоном?
   — У меня нет времени для исторических анекдотов. Я заканчиваю интервью с вами. «X подтвердил также, что постановка высшего образования не выдерживает никакой критики. Вузы — образец запущенности, невежества, хулиганства. Старые кафедры занимают теперь полуграмотные юноши». Я, кажется, хорошо изложил ваши мысли? Теперь вы можете итти.
   Лазик вздохнул:
   — Пусть это будут мои мысли. Вы же кончили четыре университета и все равно мне вас не переговорить. Тогда сосчитайте, пожалуйста, строчки или дайте мне просто на глаз какие нибудь двадцать франков.
   Аграмов удивленно взглянул на Лазика:
   — Какие франки? Какие строчки? Вы здесь абсолютно не причем. Это — моя статья. Будьте добры немедленно покинуть это помещение.

31

   — Куда мне итти? Переходить без конца площадь, пока меня не раздавит какая нибудь рассеянная арабка? Или взобраться на эту научную башню и оттуда прыгнуть вниз? Все равно, рано или поздно придется умереть. Да, но одно дело умереть хорошо покушав, выпив, поговорив. Это даже не смерть, это интересный сон на кушетке. А умереть натощак скучно. Ведь я сейчас еще не подготовлен к таким музыкальным минутам. Все, конечно, увидят, что летит с башни печальный человек и снимут шляпы: вот он падает вниз и думает о горных вершинах. А я, как самый низкий нахал, буду думать в это самое время о вчерашних сандвичах в «Ротонде». Если приподнять верхнюю крышку — волнующий сюрприз, например, сыр или даже паштет… Нет, я еще не готов к смерти, и лучше всего пойти в «Ротонду». Может быть, там я найду этого Сюскинда с чулками. Я выпрошу у него, если не весь сюрприз, то хоть верхнюю крышку.
   Лазик робко вошел в «Ротонду», но оглядевшись по сторонам, он тотчас же оживился. Правда, Сюскинда в кафэ не было, зато он увидел не мало посетителей подходящего вида. Они отличались от других парижан, как меланхолическим взглядом, так и грязным бельем.
   — Наверное они, если не из Гомеля, то возле.
   Лазик подошел к ближайшему столику:
   — Вы, может быть, гомельчанин?
   — Ничего подобного. Я как раз из Кременчуга.
   — Ну, это недалекое яблоко. Я так и подумал, что вы из окрестностей. А чем вы здесь интересуетесь? Дамскими чулками или обстановкой?
   — Вы таки в Гомеле отстали! Кто теперь станет возиться с чулками на модели или с комодом? Вы, может быть, скажете, что я беру еще яблоко или бутылку? Как будто теперь — это год тому назад! Когда мне нужен натюр-морт, я не задумываюсь. Я беру кусок мяса или птицу, или даже кролика.
   Лазик не выдержал, он облобызал меланхолического незнакомца.
   — Я тоже! Я тоже! У нас совсем одна душа!
   Незнакомец, однако, подозрительно нахмурился:
   — Вы, может быть, хотите подражать мне? Так этот номер не пройдет. Достаточно меня и так обкрадывают. Я вам не покажу моих картин, а если б я их показал вам, все равно вы ничего бы не сумели сделать. Кончено время голых штучек! Теперь всякий порядочный торговец требует, чтобы была чувствительность. Вот видите, за тем столом сидит Ленчук — он меня всегда обкрадывает. А там в рыжей шляпе — это Монькин. Он взял мою тушу и немножко передвинул ее. Но у торговцев есть еще нос. Они видят, что мой кусок мяса весь дрожит. Они не дураки, если платят мне за пятнадцатый номер тысячу двести.