В трагедии участвуют:
    Старший врач больницы(доктор).
    Натали, Люси,  Тамарочка– медсестры.
    Боренька– медбрат по кличке Мордоворот.
    Гуревич.
    Прохоров– староста третьей палаты.
    Алеха, по кличке Диссидент,– оруженосец Прохорова.
    Вова– меланхолический старичок из деревни.
    Сережа Клейнмихель– тихоня и прожектер.
    Витя– застенчивый обжора.
    Стасик– декламатор и цветовод.
    Коля– интеллектуал и слюнтяй.
    Пашка Еремин– комсорг третьей палаты.
    «Контр-адмирал» Михалыч.
    Хохуля– старый сексуальный мистик и сатанист.
    Толстые санитарыс носилками, в последнем акте уносящие трупы.
 
   Все происходит 30 апреля, потом ночью, потом в часы первомайского рассвета.

Акт первый (он же – пролог)

    Приемный покой. Слева от зрителя – жюри: старший врач больницы, очень смахивающий на композитора Георгия Свиридова, с почти квадратной физией и в совершенно квадратных очках – в дальнейшем будем называть его просто доктор. По обе стороны от него две дамы в белых халатах: занимающая почти пол-авансцены Тамарочкаи сутуловатая, на все отсутствующая, в очках и с бумагами, Люси. Позади них мерно прохаживается санитар и медбрат Боренька, он же Мордоворот, и о нем вся речь впереди. По другую сторону стола - только что доставленный «чумовозом» («скорой помощью») Гуревич.
 
    Доктор. Ваша фамилия, больной?
    Гуревич. Гуревич.
    Доктор. Значит Гуревич. А чем вы можете подтвердить, что вы Гуревич, а не… Документы какие-нибудь есть при себе?
    Гуревич. Никаких документов, я их не люблю. Рене Декарт говорил, что…
    Доктор(поправляет очки). Имя-отчество?
    Гуревич. Кого? Декарта?
    Доктор. Нет-нет, больной, ваше имя-отчество!…
    Гуревич. Лев Исаакович.
    Доктор(из-под очков, в сторону очкастой Люси). Отметьте.
    Люси. Что отметить, простите?
    Доктор. Все! Все отметить!… Родители живы?…
    Гуревич. Живы.
    Доктор. Интересно, как их зовут.
    Гуревич. Исаак Гуревич. Маму – Розалия Павловна…
    Доктор. Она тоже Гуревич?
    Гуревич. Да. Но она русская.
    Доктор. И кого вы больше любите, маму или папу? Это для медицины совсем немаловажно.
    Гуревич. Больше все-таки папу. Когда мы с ним переплывали Геллеспонт…
    Доктор(очкастой Люси). Отметьте у себя. Больше любит папу-еврея, чем русскую маму… А зачем вас понесло на Геллеспонт? Ведь это, если мне не изменяют познания в географии, еще не наша территория…
    Гуревич. Ну, это как сказать. Вся территория – наша. Вернее, будет нашей.
    Доктор. А… очень широк, этот Геллеспонт?
    Гуревич. Несколько Босфоров.
    Доктор. Это вы что же – расстояние измеряете в босфорах? Вам повезло, больной, вашим соседом по палате будет человек: он измеряет время тумбочками и табуретками. Вы с ним споетесь. Так что же такое Босфор?
    Гуревич. Ничего нет проще. Даже вы поймете. Когда я по утрам выхожу из дому и иду за бормотухой, то путь мой до магазина занимает ровно шестьсот семьдесят моих шагов,– а по Брокгаузу это точная ширина Босфора.
    Доктор. Пока все ясно. И часто вы вот так прогуливаетесь?
    Гуревич. Когда как. Другие чаще. Но я, в отличие от них, без всякого форсу и забубенности. Я – только когда печален…
    Доктор. А на какие средства вы… каждый день переходили этот ваш Босфор? Это очень важно…
    Гуревич. Так ведь мне все равно, какая работа – массовый сев гречихи и проса… или наоборот… Сейчас я состою в хозмагазине, в должности татарина.
    Доктор. И сколько вам платят?
    Гуревич. Мне платят ровно столько, сколько моя Родина сочтет нужным. А если б мне показалось мало, ну, я надулся бы, например, и Родина догнала бы меня и спросила: «Лева, тебе этого мало? Может быть, немножко добавить?» Я бы сказал: «Все хорошо, отвяжись, Родина, у тебя у самой ни хрена нету».
    Доктор(из соображений авантажности). Я понял, что вы больше вольный мореплаватель, а не татарин из хозмага. Встаньте. Сдвиньте ноги. Зажмурьте глаза. Протяните руки вперед.
    Гуревич(делает то, что ему предлагают). Я могу сесть?
    Доктор. Можете, можете. Довольно. Нам уже по существу все понятно… Кстати, какое сегодня число на дворе? Год? Месяц?
    Гуревич. Какая разница?… Да и все это для России мелковато – дни, тысячелетия…
    Доктор. Понятно. Скажите, больной: случаются ли у вас какие-нибудь наваждения, иллюзии, химеры, потусторонние голоса?…
    Гуревич. Вот этим обрадовать вас не могу – не случалось. Но…
    Доктор. Что все-таки «но»?…
    Гуревич. Да вот я о химерах… Ну, для ради чего, например, я изъездил весь свет, пересекал все куэнь-луни, взбирался на вершины Кон-Тики – и узнал из всего этого только одно: в городе Архангельске пустую винную посуду сдавать на улице Розы Люксембург!
    Доктор. А еще какие странности?
    Гуревич. Очень много. Допустим, является желание, чтобы небо было в одних Волопасах. Чтобы никаких других созвездий. И чтобы меня – под этими Волопасами – лишили бы чего-нибудь: чего-нибудь существенного, но не самого дорогого.
 
    Доктор и медсестры нервничают. За их спинами безмятежно прогуливается Боренька-Мордоворот.
 
   (Продолжает) Но что мне до Волопасов и Плеяд, когда я стал замечать в себе вот какую странность: я обнаружил, что, подняв левую ногу, я не могу одновременно поднять и правую. Я поделился моим недоумением с князем Голициным…
 
    Доктор делает знак левым глазом – с тем, чтобы Люси записывала. Она лениво наклоняет конопатое личико.
 
   …и вот мы с ним пили, пили, пили… чтобы привести головы в ясность… И я спросил его шепотом – не потревожить бы кого, да и кого, собственно было тревожить, мы же были одни, кроме нас никого… так вот, значит, я, чтоб никого не потревожить, спросил его шепотом: а почему у меня часы идут в обратную сторону? А он всмотрелся в меня, в часы, а потом говорит: «Да по тебе не заметно, да и выпил вроде немного… но только и у меня пошли в обратную».
    Доктор. Пить вам вредно, Лев Исаакыч…
    Гуревич. Будто я этого не понимаю. Говорить мне это сейчас – все равно, положим, что сказать венецианскому мавру, только что потрясенному содеянным, – сказать, что сдавление дыхательного горла и трахеи может вызвать паралич дыхательного центра вследствие асфиксии.
    Доктор. Достаточно, по-моему… Значит, с князем Голициным… А с виконтами, графьями, маркизами – не приходилось водку хлестать?…
    Гуревич. Еще как приходилось. Мне, например, звонит граф Толстой…
    Доктор. Лев?
    Гуревич. Да отчего же непременно Лев? Если граф – то непременно Лев! Я вот тоже Лев, а ничуть не граф. Мне звонит правнук Льва и говорит, что у него на столе две бутылки имбирной, а на закусь ничего нет, кроме двух анекдотов о Чапае…
    Доктор. И он далеко живет, этот граф Толстой?
    Гуревич. Совсем недалеко. Метро «Новокузнецкая», а там совсем рядом. Если вы давно не пили имбирной…
    Доктор. А как вам Жозеф де Местр? Виконт де Бражелон? Вы бы их пригласили под забор, шлепнуть из горла… этой… как вы ее называете… бормотухи?
    Гуревич. Охотно. Но чтоб под этим забором были заросли бересклета. И неплохо бы анемоны… Но ведь ходят слухи, они все уже эмигрировали…
    Доктор. Анемоны?
    Гуревич. Добро бы только анемоны. А то ведь и бражелоны, и жозефы, и крокусы. Все-все бегут. А зачем бегут? А куда бегут? Мне, например, здесь очень нравится. Если что не нравится – так это запрет на скитальчество. И… неуважение к Слову. А во всем остальном…
    Доктор(полномочный тон его переходит в чрезвычайный). Ну а если с нашей Родиной стрясется беда? Ведь ни для кого не секрет, что наши недруги живут одной только мыслью: дестабилизировать нас, а уж потом окончательно… Вы меня понимаете? Мы с вами говорим не о пустяках. (Обращаясь к Тамарочке) Сколько у нас в России народностей, языков, племен?
    Тамарочка. А хрен их знает… Полтыщи есть наверняка.
    Доктор. Вот видите: полтыщи. И как вы думаете, больной, в случае обстоятельств – перед лицом противника,– какое племя окажется самым ненадежным? Вы человек грамотный, знаете толк в бересклетах и анемонах и знаете, что они от нас почему-то убегают… И вот гроза разразилась – в каком вы строю, Лев Исаакович?
    Гуревич. Вообще-то я противник всякой войны. Война портит солдат, разрушает шеренгу и пачкает мундиры. Великий князь Константин Павлович… Но это ничего не значит. Как только моя Отчизна окажется на грани катастрофы…
    Доктор(в сторону Люси). Запишите это тоже.
    Гуревич. Как только моя Отчизна окажется на грани катастрофы, когда она скажет: «Лева! Брось пить, вставай и выходи из небытия» – тогда…
 
    Оживление в зале. Стук каблучков справа – и в приемный покой стремительно, но без суеты вплывает медсестра Натали. Глаза занимают почти половину улыбчатой физиономии. Ямка на щеке. Волосы на затылке, совершенно черные, скреплены немыслимой заколкой. Все отдает славянским покоем, но и Андалузией тоже.
 
    Доктор. Вы очень кстати, Наталья Алексеевна.
 
    Обычный обмен приветствиями между дамами и все такое. Натали усаживается рядом с Люси.
 
    Натали. Новичок… Гуревич?!… Сколько лет, сколько…
    Доктор. Мы уже по существу заканчиваем беседу с больным. Не отвлекать внимания, Наталья Алексеевна, и никаких сепаратностей… Осталось выяснить только несколько обстоятельств – и в палату…
    Гуревич(воодушевленный присутствием Натали, продолжает). Мы говорили об Отчизне и катастрофе. Итак, я люблю Россию, она занимает шестую часть моей души. Теперь, наверно, уже немножко побольше…
 
    Смех в зале.
 
   Каждый наш нормальный гражданин должен быть отважным воином, точно так же, как всякая нормальная моча должна быть светлоянтарного цвета. (Вдохновенно цитирует из Хераскова.)
 
"Готовы защищать отечество любезно,
Мы рады с целою вселенной воевать".
 
   Но только вот такое соображение сдерживает меня: за такую Родину, такую Родину я, нравственно плюгавый хмырь, просто недостоин сражаться.
    Доктор. Ну почему же? Мы вас тут подлечим… и…
    Гуревич. Ну так что же, что подлечите?… Я ни за что не разберу, какой танк и куда идет. Я готов, конечно, броситься под любой танк, со связкой гранат или даже без связки…
    Доктор. Да без связки-то зачем?
    Гуревич. Неприятель взлетает на воздух, если даже под него кидаются вообще без ничего… Мой вам совет: побольше читайте. Ну, а уж если не окажется ни одного танка поблизости, тогда хоть амбразура найдется, точно. Чья – не важно. Я, не мешкая, падаю на нее грудью – и лежу на ней. Лежу, пока наш алый стяг не взовьется над Капитолием.
    Доктор. Паясничать, по-моему, уже достаточно. У нас, вы сегодня же убедитесь, скоморохов пруд пруди. Как вы оцениваете ваше общее состояние? Или вы серьезно считаете свой мозг неповрежденным?
    Гуревич(пока зануда-доктор пощелкивает пальцами по столу). А вы – свой?
    Доктор(желчно). Я вас просил, больной, отвечать только на мои вопросы. На ваши я буду отвечать, когда вы вполне излечитесь. Так как же обстоит с вашим общим состоянием, на ваш взгляд?
    Гуревич. Мне это трудно сказать… Такое странное чувство… Ни-во-что-не-погруженность… ничем-не-взволнованность, ни-к-кому-не-рас-положенность… И как будто ты с кем-то помолвлен… а вот с кем, когда и зачем – уму непостижимо… Как будто ты оккупирован, и оккупирован-то по делу, в соответствии с договором о взаимопомощи и тесной дружбе, но все равно оккупирован… и такая… ничем-вроде-бы-непотревоженность, но и ни-на-чем-не-распятость… Короче, ощущаешь себя внутри благодати – и все-таки совсем не там… ну… как во чреве мачехи…
 
    Аплодисменты.
 
    Доктор. Вам кажется, больной, что вы выражаетесь неясно. Ошибаетесь. А это гаерство с вас посшибут. Я надеюсь, что вы при всей вашей наклонности к цинизму и фанфаронству уважаете нашу медицину и в палатах не станете буйствовать.
    Гуревич(чуть взглянув на Натали, оправляющую свой белый халатик).
 
Мой папа говорил когда-то: "Лев,
Ты подрастешь – и станешь бонвиваном!"
Я им не стал. От юности своей
Стяжал я навык: всем повиноваться,
Кто этого, конечно, стоит. Да,
Я родился в смирительной рубашке.
А что касается…
 
    Доктор(нахмурясь, прерывает его). Я, по-моему, уже не раз просил вас не паясничать. Вы не на сцене, а в приемном покое… Можно ведь говорить и людским языком, без этих… этих…
    Натали(подсказывает)… шекспировских ямбов…
    Доктор. Вот-вот, без ямбов, у нас и без того много мороки…
    Гуревич. Хорошо, я больше не буду… вы говорили о нашей медицине, чту ли я ее? Чту – слово слишком нудное, по правде, и… плоскостопное…
 
Но я – но я влюблен в нее – и это
Без всякого фиглярства и гримас
Во все ее подъемы и паденья,
Во все ее потуги врачеванья
И немощей телесных, и душевных,
В ее первенство во Вселенной, в Разум
Немеркнущий, а стало быть, и в очи,
И в хвост, и в гриву, и в уста, и в…
 
    На протяжении этой тирады Боренька-Мордоворот тихонько сзади подходит к декламатору, ожидая знака, когда брать за загривок и волочь.
 
    Доктор. Ну-ну-ну-ну, довольно, пациент. В дурдоме не умничают… Вы можете точно ответить, когда вас привозили сюда последний раз?
    Гуревич. Конечно. Но только – видите ли? – я несколько иначе измеряю время. Само собой, не фаренгейтами, не тумбочками, не реомюрами. Но все-таки чуть-чуть иначе… Мне важно, например, какое расстояние отделяло этот день от осеннего равноденствия или там… летнего солнцеворота… или еще какой-нибудь гадости. Направление ветров, например. Мы вот – большинство, не имеем даже представления: если ветер нордост, то куда он, собственно, дует: с северо-востока или на север-восток, нам на все наплевать… А микенский царь Агамемнон – так он клал под жертвенный нож свою любимую младшую дочурку Ифигению – и только затем, чтобы ветер был норд-ост, а не какой-нибудь другой…
    Доктор(заметив взволнованность больного, дает знак всем остальным). Да… но вы отклонились от заданного вопроса, вас унесло норд-остом.
 
    Все смеются, кроме Натали.
 
   Так когда же вас последний раз сюда доставили?
    Гуревич. Не помню… не помню точно… И даже ветров… Вот только помню: в тот день шейх Кувейта Абдаллах-ас-Салем-ас-Сабах утвердил новое правительство во главе с наследным принцем Сабах-ас-Салемом-ас-Сабахом… Восемьдесят четыре дня от летнего солнцестояния… Да, да, чтоб уж совсем быть точным: в этот день случилось событие, которое врезалось в память миллионов: та самая пустая винная посуда, которая до того стоила двенадцать или семнадцать копеек – смотря какая емкость, – так вот в этот она вся стала стоить двадцать.
    Доктор(смиряя взглядом прыскающих дев). Так вы считаете, что в истории Советской России за минувшие пять лет не произошло события более знаменательного?
    Гуревич. Да нет, пожалуй… Не припомню… Не было.
    Доктор. Вот и память начинает вам изменять, и не только память. В прошлый раз вашим диагнозом было: граничащая с полиневритом острая алкогольная интоксикация. Теперь будет обстоять сложнее. С полгодика вам полежать придется…
    Гуревич(вскакивая, и все остальные вскакивают). С полгодика?
 
    Боренька тренированными руками опускает Гуревича в кресло.
 
    Доктор. А чему вы удивляетесь, больной? У вас прекрасный наличный синдром. Сказать вам по секрету, мы с недавнего времени приступили к госпитализации даже тех, у кого – на поверхностный взгляд – нет в наличии ни единого симптома психического расстройства. Но ведь мы не должны забывать о способности этих больных к непроизвольной или хорошо обдуманной диссимуляции. Эти люди, как правило, до конца своей жизни не совершают ни одного антисоциального поступка, ни одного преступного деяния, ни даже малейшего намека на нервную неуравновешенность. Но вот именно этим-то они и опасны и должны подлежать лечению. Хотя бы по причине их внутренней несклонности к социальной адаптации…
    Гуревич(в восторге). Ну, здорово!…
 
Я все-таки влюблен
И в поступь медицины, и в триумфы
Ее широкой поступи – плевок
В глаза всем изумленным континентам,
В самодостаточность ее и в нагловатость,
И в хвост ее опять же, и в…
 
    Доктор(титулованный голос его переходит в вельможный). Об этих ямбах мы, кажется, с вами уже давно договорились, больной. Я достаточно опытный человек, я вам обещаю: все это с вас сойдет после первой же недели наших процедур. А заодно и все ваши сарказмы. А недели через две вы будете говорить человеческим языком нормальные вещи. Вы – немножко поэт?
    Гуревич. А у вас и от этого лечат?
    Доктор. Ну, зачем же так?… И под кого вы пишите? Кто ваш любимец?
    Гуревич. Мартынов, конечно…
    Доктор. Леонид Мартынов?
    Гуревич. Да нет же – Николай Мартынов… И Жорж Дантес.
    Натали(пользуясь всеобщим оживлением) Так ты, Лева, теперь чешешь под Дантеса?
    Гуревич. Нет-нет, прежде я писал в своей манере, но она выдохлась. Еще месяц тому назад я кропал по десятку стихотворений в сутки – и, как правило, штук девять из них были незабываемыми, штук пять-шесть эпохальными, а два-три бессмертными… А теперь нет. Теперь я решил импровизировать под Николая Алексеевича Некрасова. Хотите про соцсоревнование?… Или нельзя?…
    Доктор. Ну, почему же нельзя? Соцсоревнование – ведь это…
    Гуревич. Я очень коротко. Семь мужиков сходятся и спорят: сколько можно выжать яиц из каждой курицы-несушки. Люди из райцентра и петухи, разумеется, ни о чем не подозревают. Кругом зеленая масса на силос, свиноматки, вымпела – и вот мужики заспорили:
 
Роман сказал: сто семьдесят
Демьян сказал: сто восемьдесят,
Лука сказал: пятьсот,
Две тысячи сто семьдесят -
Сказали братья Губины,
Иван и Митродор.
Старик Пахом потупился
И молвил, в землю глядючи:
сто тридцать одна тысяча четыреста четырнадцать.
А Пров сказал: мульон.
 
   Может быть, продолжить?
    Доктор(отмахиваясь). Нет-нет, не надо… Борис Анатольевич, Наталья Алексеевна, будьте добры, проводите больного до четвертой палаты. И немедленно в ванную. (Гуревичу) До… водобоязни, надеюсь, у вас дело еще не дошло?
    Гуревич. Не замечал. Если не считать, что с ванной у меня куча самых кровавых ассоциаций. Вот тот самый микенский Игорь Агамемнон, о котором я вам уже упоминал, – так вот его по возвращении из Пергама в ванной зарубили тесаком. А великого трибуна революции Марата…
    Люси(не слушая его, обращается к доктору). А почему все-таки в четвертую? Там одни вонючие охламоны… Там он зачахнет, и у него появятся суицидальные мысли. По-моему, лучше в третью. Там Прохоров, Еремин, там его прищучат…
    Доктор. Суицидальные мысли, вы говорите… (Гуревичу). Еще последний вопрос. Когда-нибудь, пусть даже в самой глубокой тайне, не являлось ли у вас мысли истребить себя… или кого-нибудь из своих близких?… Потому что четвертая палата – эта не третья, и нам приходится подчас держать ухо востро…
    Гуревич. Положа руку на сердце, я уже отправил одного человека туда – мне было тогда лет… не помню, сколько лет, очень мало, но эта все случилась за три дня до новолуния… Так мне был тогда больше всего неприязнен мой плешивый дядюшка, поклонник Лазаря Кагановича, сальных анекдотов и куриного бульона. А мне мой белобрысый приятель Эдик притащил яду, он сказал, что яд безотказен и замедленного действия. Я влил все это дядюшке в куриный бульон – и что ж вы думаете? – ровно через двадцать шесть лет он издох в страшных мучениях…
    Доктор. Мда: Шут с ним, с вашим дядюшкой: А на себя самого – ни разу в жизни не было влечения наложить руки?
    Гуревич. Случалось, и только позавчера, во время Потопа…
    Доктор. Всемирного?…
    Гуревич. Ничуть не всемирного. Все началось с проливных дождей в Орехово-Зуеве… У нас в последнее время в России началась полоса странных, локальных катастроф: под Костромой, средь бела дня, взмывают к небесам грудные ребятишки, бульдозеры и все такое. И никого не удивляют эти фигли-мигли. Примерно так же обстояло в Орехово-Зуеве: дожди хлестали семь дней и семь ночей, без продыха и без милосердия, земля земная исчезла вместе с небесами небесными.
    Доктор. А какие черти занесли нас в Орехово-Зуево?!… Татарина из московского хозмага?
    Гуревич.
 
О грустно быть татарином – до гроба!
Пришлось подзарабатывать в глуши:
И конформистом, и нонконформистом,
И узурпатором. Антропофагом,
На должности японского шпиона
При институте Вечной Мерзлоты…
 
   Короче, когда на город обрушилась стихия, при мне был челн и на нем двенадцать удалых гребцов-аборигенов. Кроме нас, никого и ничего не было над поверхностью волн… И вот – не помню, на какой день плавания и за сколько ночей до солнцеворота – вода начала спадать и показался из воды шпиль горкома комсомола… Мы причалили. Но потом какое зрелище предстало нам: опустошение сердец, вопли изнутри сокрушенных зданий… Я решил покончить с собой, бросившись на горкомовский шпиль…
 
    Доктор, обхватив, голову, дает понять Бореньке и Натали, чтобы больного поскорее отвели в палату.
 
   Еще мгновение, ребята!… И когда уже мое горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие – под моим горлом, – вот тут-то один мой приятель-гребец, чтоб позабавить меня и отвлечь от душевной черноты, загадал мне загадку: «Два поросенка пробегают за час восемь верст. Сколько поросят пробегут за час одну версту?» Вот тут я понял, что теряю рассудок. И вот – я у вас. (Поднимается с кресла)
 
    Ему подчеркнуто учтиво помогает Боренька.
 
   И с того дня – мещанина в голове… нахт унц нэбель… все путается, теленки, поросенки, Мамаев курган, Малахов курган…
    Натали. У тебя не кружится голова, Лев? Иди тихонько, тихонько.
 
    Натали ведет его под левую руку, Боренька под правую.
 
   Все сейчас пройдет, тебя уложат в постель…
    Гуревич(покорно идет). Но все отчего-то мешается, путается, поросенки, курганы… Генри Форд и Эрнест Резерфорд… Рембрандт и Вилли Брандт…
    Доктор(вслед им). В третью палату. Глюкоза, пирацетам.
    Гуревич(удаляется с сопровождающими и голос его все приглушеннее). Эптон Синклер и Синклер Льюис, Синклер Льюис и Льюис Кэррол, Вера Марецкая и Майя Плисецкая… Жак Оффенбах и Людвиг Фейербах… (уже едва слышно)… Виктор Боков и Владимир Набоков… Энрико Карузо и Робинзон Крузо.
 
З А Н А В Е С

Акт второй

    Ему предшествуют – до поднятия занавеса – пять минут тяжелой и нехорошей музыки. С поднятием занавеса зритель видит третью палату с зарешеченными окнами и арочный вход в смежную, вторую палату. Чтоб избежать междупалатной диффузии, обмена информацией и прочее, арочный проход занят раскладушкой, на ней лежит Витя, с непомерным животом, который он, почему-то облизываясь, не перестает поглаживать, с улыбкой ужасающей и застенчивой. Строго диагонально, изогнув шею снизу-слева- вверх-направо, по палате мечется просветленный Стасик. Иногда декламирует что-то, иногда застывает в неожиданной позе – с рукой, например, отдающей пионерский салют, – и тогда декламации прекращаются. Но никто не знает, насколько.
    Сережа Клейнмихель, еще вполне юный, сидит на койке почти недвижимо, иногда сползая вниз, постоянно держится за сердце. В царапинах и лишаях, со странным искривлением губ. На соседней койке Коляи кроткий старичок Вовадержат друг друга за руку и покуда молчат. Коля то и дело пускает слюну, Вова ему ее утирает. Пока еще лежит, с головой накрытый простыней в ожидании «трибунала», комсорг палаты Пашка Еремин. На койке справа – Хохуля, не подымающий век, сексуальный мистик и сатанист. Но самое главное, конечно, в центре: неутомимый староста третьей палаты, самодержавный и прыщавый Прохорови его оруженосец Алеха, по прозвищу Диссидент, вершат (вернее, уже завершают) судебный процесс по делу «контр-адмирала» Михалыча.
    Прохоров. Если бы ты, Михалыч, был просто змея, – тогда еще ничего; ну, змея как змея. Но ты же черная мамба, есть такая южноафриканская змея – черная мамба! – от ее укуса человек издыхает за тридцать секунд до ее укуса! На середку, падло!…
 
    Толстый оруженосец полотенцем скручивает «контр-адмиралу» руки за спиной. Поверженный на колени, тот уже не рассчитывает ни на какие пощады.
 
   Как тебе повезло, педераст, дослужиться до такого неслыханного звания: контр-адмирал ГПУ? Может, ты все-таки боцман ГПУ, а не контр-адмирал?
    Алеха. Мичман, мичман, я по харе вижу, что мичман!…
    Прохоров. Так вот, мичман, мы тут с Алехой подсчитали все твои деяния. Было бы достаточно и одного… Первого сентября минувшего года ты сидел за баранкой южнокорейского лайнера?… Результат налицо – Херсонес и Ковентри в руинах… Удивляет одна лишь изощренность этой акции: от всех его напалмов пострадали только старики, женщины и дети! А все остальные… а все остальные – словно этот холуй над ними и не пролетал!… Так вот, боцман: к тебе вопиют седины всех этих старцев, слезы всех сирот, потроха всех видов – к тебе вопиют! Алеха!