Какое же место в этой картине занимает религия? Тотемизм с его поклонением суррогату отца, с его амбивалентностью отношения к этому отцу, которое проявляется в тотемном пиршестве, с его обычаем праздника воспоминаний и законами, нарушение которых карается смертью - такой тотемизм, заключаю я, можно рассматривать как самое раннее проявление религии в истории человечества, и он показывает, какие тесные связи существовали с самого начала между социальными обычаями и моральными правилами. Последующее развитие религии может быть очерчено здесь лишь в самом общем виде. Несомненно, оно происходило параллельно культурному развитию человечества и изменениям в его социальных институтах.
   Следующим шагом после тотемизма было очеловечивание существа, которому поклонялась орда. Место животных заняли человеческие боги, связь которых с тотемом все еще достаточно прозрачна: либо эти боги вообще изображаются, как животные, либо сохраняют определенные признаки животных; сам тотем-животное может стать атрибутом такого божества или же миф рассказывает, как это божество побеждает именно то животное, которое в действительности было его предшественником. В какой-то период - трудно сказать, когда (возможно - еще до появления мужских богов) - появляется культ великих богинь-матерей; они долго остаются объектом поклонения еще и потом, наряду с богами-мужчинами. В это время происходит великая социальная революция. Матриархат сменяется возрожденным патриархатом. Верно, новые отцы уже не достигают того всемогущества, что первобытный отец. Их слишком много, и они живут в более многочисленном коллективе, чем вожаки первичной орды; им приходится, поэтому ладить друг с другом и подчиняться социальным ограничениям. Возможно, богини-матери появились как раз тогда, когда матриархат был ограничен, чтобы компенсировать урон, понесенный свергнутыми с трона женщинами. Мужские божества появились поначалу на ролях сыновей этих великих богинь, и лишь позднее они явно обретают черты отцов. Эти мужские божества политеистической эпохи отражают в себе все особенности патриархальных времен. Они многочисленны, делят между собой власть и порой подчиняются старшему божеству. Но уже следующий шаг прямо ведет к интересующему нас вопросу: это возвращение одного-единственного бога-отца, обладающего безграничной властью.
   Я вынужден признать, что этот исторический очерк грешит многими пробелами и нуждается в дальнейшем подтверждении. Но тот, кто назовет эту реконструкцию первобытной истории слишком фантастичной, в свою очередь погрешит серьезной недооценкой многочисленности и силы доказательств, на которые она опирается. Многое из того, что вплетено в эту целостную картину, доказано исторически или даже сохранилось по сей день у примитивных племен (матриархат, тотемизм, мужские группы); многое другое обнаруживает себя в примечательных воспроизведениях. Нет недостатка в исследователях, удивлявшихся сходству между обрядом христианского причастия (когда верующие символически поедают плоть и кровь их Бога) и тотемным пиршеством, внутренний смысл которого причастие, в сущности, воспроизводит. Многочисленные следы нашей забытой ранней истории сохранились в легендах и сказках различных народов, а психоаналитическое исследование духовной жизни детей принесло неожиданно щедрые результаты, заполнившие лакуны в наших представлениях о первобытных временах. В нашей реконструкции нет ничего придуманного, ничего, что не покоилось бы на достаточно надежных основаниях.
   Предположим, что это представление о первобытной истории в целом верно. Тогда в религиозных обрядах и доктринах можно немедленно распознать два элемента: с одной стороны, фиксацию на давней истории орды-семьи, с другой воспроизведение и возвращение прошлого после долгого периода забвения. Именно этот второй элемент доселе не был замечен и потому - не понят. Проиллюстрируем его, поэтому хотя бы одним впечатляющим примером.
   Для этого стоит подчеркнуть, что всякое воспоминание, возвращающееся из забытого, обладает некой особой силой, производя ни с чем не сравнимое воздействие на человеческие массы и порождая непреодолимое желание в него поверить, против которого бессильны все логические аргументы. Эта странная особенность может быть понята только в сравнении с навязчивыми представлениями в случае психотиков. Давно уже установлено, что такие представления содержат элемент забытой реальности, которой - по возвращении - приходится мириться с искажением и непониманием; стойкая вера людей в такие представления порождена именно этим зерном истины, в них содержащимся, и распространяется не только на него, но также и на те искажения, которые на это зерно наслоились. Наличие такого "зерна истины", - которое мы можем в данном случае назвать исторической правдой - следует приписать и религиозным доктринам. Они отягощены, это верно, признаками психотических симптомов, но, будучи массовыми явлениями, не поддаются проклятию изолированности, которое постигает их в психике индивидуума.
   Ни в одном разделе религиозной истории этот феномен не проявляется с такой широкой ясностью, как в становлении еврейского монотеизма и его перерастании в христианство. (Кстати, каждый из четырех евангелистов имеет свое излюбленное животное.) Если мы на минуту предположим, что правление фараона Эхнатона послужило внешней причиной появления монотеистической идеи, то немедленно увидим, что эта идея, изъятая из ее почвы и переданная другому народу, пережив долгий скрытый период, возвращается к пароду, воспринимается им заново, ценится как величайшее достояние и сама в свою очередь сохраняет этот народ, наделяя его гордостью за свою избранность. Идея эта - в сущности, ни что иное, как религия первобытного отца с присущими ей надеждами сыновей на вознаграждение, выделенность и первенство в мире. (Любопытно, что отголосок последней из этих надежд, давно уже отброшенной самим еврейским народом, все еще сохранился среди его врагов в виде веры в заговор "мудрецов Сиона".) Мы позже обсудим, как получилось, что особенности заимствованной в Египте монотеистической идеи сформировали еврейский характер, направив его по пути возвышенности и духовности. Люди, убежденные, что обладают истиной, и увлеченные сознанием своей избранности, начинают высоко ценить всякие интеллектуальные и этические достижения. Я покажу также, как их горестная судьба и заготовленные для них действительностью беды повели к усилению этих традиций. Сейчас, однако, нам следует проследить их историю в несколько ином направлении, - в сторону возникновения христианства.
   Восстановление первобытного отца в его исторических правах означало большой прогресс, но не могло положить конец религиозному процессу. Другие элементы праисторической трагедии тоже добивались признания. Трудно сказать, как развивался этот процесс. Возможно, к тому времени еврейский народ (а может, и вся тогдашняя цивилизация) был охвачен мощным чувством вины и греховности, которое было предвестником возвращения некогда вытесненного воспоминания. Этот кризис продолжался до тех пор, пока какой-то еврей, маскируясь под религиозно-политического агитатора, не провозгласил революционную доктрину, которая - объединившись с зачатками другого, христианского учения - отделилась от собственно еврейской религии. То был Павел, римский еврей из Тарсиса, который ухватился за разлитое в воздухе времени чувство вины и заново связал его с подлинным первичным источником, убийством Отца (то есть Моисея). Он назвал этот грех "первородным"; в сущности, то был грех против Бога, который можно было искупить только смертью. Таким образом, смерть пришла в мир через первородный грех, ибо этим грехом, заслуживающим смертной кары, в действительности было убийство Отца, который позднее был обожествлен. Само это преступление, конечно, никто уже не помнил; его место заняла доктрина "искупления", и она-то получила широчайшее распространение среди тогдашних людей в виде вести о спасении (евангелия). Искупление это состояло в том, что сын Бога, незапятнанный первородным грехом, пожертвовал собой и тем самым принял на себя вину всего мира. Разумеется, Спасителем должен был быть Сын, потому что преступление было совершено против Отца. Возможно, на эту фантастическую доктрину спасения повлияли также греческие и восточные мистерии. Но ее подлинная суть представляется собственным вкладом Павла. Он был человеком необычайного религиозного дара - в точном смысле этого слова. Мрачные следы прошлого залегли в его душе, силясь прорваться в область сознательного.
   Представление, будто Спаситель пожертвовал собой, будучи невинным, было конечно явным и тенденциозным искажением, которое трудно совместить с логикой. Как мог невинный человек принять на себя грех убийцы тем, что разрешил убить себя? Но историческая реальность не знает таких противоречий. "Спасителем" действительно мог быть только самый виновный, то есть вождь той группы братьев, которая восстала против Отца. Существовал ли такой "Искупитель" в действительности, останется, по-видимому, навсегда неясным. Это вполне возможно, но следует также помнить, что любой другой из братьев наверняка тоже стремился быть главным и этим обеспечить себе право на отождествление с отцом, которое он утратил бы, растворившись в безымянной группе. Если такие лидеры-искупители в первобытные времена не появлялись, значит, Христос является всего лишь порождением неосуществленной фантастической мечты; если же эта мечта - отголосок прадавних, происходивших в реальность' событий, то Христос - их наследник и воплощение. Для нас, однако* несущественно, имеем мы здесь дело с фантазией или возвращением забытой реальности; в любом случае, мы видим тут зарождение концепции героя - того, кто восстает против отца и под тем или иным прикрытием убивает его. (Эрнест Джонс обратил мое внимание на возможность того, что бог Митра, убивающий Быка, представляет собой такого вождя, символически прославляющего свое деяние. Известно, как упорно митраизм боролся за первенство с христианством.) Здесь мы видим также источник "трагической вины" героя греческой драмы - вины, которую трудно обнаружить в других великих творениях древнего искусства. Вряд ли можно сомневаться, что в греческих трагедиях герой и хор представляют именно этого героического бунтаря и орду его братьев, и не случайно возрождение театра в средние века началось именно с представления Страстей Христовых.
   Я уже упоминал, что христианская церемония причастия повторяет содержание давнего тотемного пиршества; но она повторяет его только в смысле любви и обожания, а не в его агрессивном плане. Однако амбивалентность отношений отца и сына полностью проявляется в суммарном результате религиозных нововведений Павла. Предназначенные умилостивить Бога-Отца, они завершаются Его свержением и отбрасыванием. Религия Моисея была религией Отца; христианство стало религией Сына. Прежний Бог, Отец, перешел на второе место; Христос, его Сын, заместил его, как некогда, в далекие темные времена, всякий сын хотел заместить родителя. Желая обновить еврейскую религию, Павел, в сущности, отверг ее. Своим успехом на этом пути он был, несомненно, обязан тому, что с помощью доктрины спасения ублаготворил алчный призрак вины. К тому же он отказался от еврейской идеи избранного народа и зримого признака этой избранности - обрезания. Благодаря этому новая религия стала всеобщей, универсальной. И хотя этот шаг мог быть продиктован всего лишь желанием Павла сквитаться с противниками его новшеств среди евреев, тем не менее, одна из характеристик прежней религии Атона (универсальность) была возрождена; было отброшено ограничение, наложенное на нее при переходе к новому носителю, евреям. В определенном смысле новая религия была шагом назад по сравнению с прежней еврейской доктриной; так происходит всегда, когда новые массы людей более низкого культурного уровня вторгаются или допускаются в старую культуру. Христианство не дотягивало до тех вершин духовности, к которым поднялась еврейская религия. Оно не было чисто монотеистическим; оно заимствовало у окружающих народов многочисленные символические ритуалы, возродило богиню-мать и допустило множество политеистических божков - хотя и в подчиненной роли, но весьма легко распознаваемых. И сверх всего оно не было ограждено, в отличие от религии Атона и последующей моисеевой религии, от проникновения всевозможных магических и мистических элементов, которые весьма затруднили духовное развитие в последующие два тысячелетия.
   Триумф христианства был повторением победы жрецов Амона над богом Эхнатона, только с перерывом на полторы тысячи лет и на гораздо большем пространстве. И, тем не менее, христианство обозначило также определенный прогресс в истории религии - в смысле возвращения некогда вытесненного, "истинного" ее содержания. С этого момента еврейская религия превратилась, так сказать, в окаменелость.
   Стоило бы попытаться понять, почему монотеистическая идея произвела такое глубокое впечатление именно на еврейский народ и по какой причине он так неотрывно к ней прилепился. Я думаю, что на этот вопрос можно ответить. Великое деяние - и злодеяние - первобытных времен, убийство Отца, было приписано евреям, потому что судьба распорядилась так, что они воспроизвели его в виде убийства Моисея, этого их "отцовского суррогата". То был типичный образчик "реального воспроизведения" вместо "мысленного припоминания", довольно часто встречающийся также в практике индивидуального психоанализа. Но евреи ответили на доктрину Моисея (которая должна была бы послужить для них стимулом) тем, что стали отрицать его убийство, они не пошли дальше признания его великим отцом и остановились перед тем пунктом, с которого Павел позднее подхватил и продолжил первобытную историю. Тот факт, что исходным пунктом создания новой, Павловой религии послужила насильственная смерть другого великого человека, вряд ли можно считать случайным. То был человек, которого небольшая кучка его приверженцев в Иудее считали Сыном Бога и долгожданным Мессией и которому позднее был приписан ряд особенностей, характерных для истории детства Моисея. В действительности, однако, мы знаем о нем едва ли не меньше, чем о Моисее. Мы не знаем, был он действительно тем великим человеком, какого рисуют нам евангелия, или же все его значение связано лишь с особыми обстоятельствами и фактом его смерти. Павел; его великий апостол, лично Христа не знал...
   Убийство Моисея его народом, - о котором Селлин догадался, анализируя сохранившиеся следы традиции, и которое Гете загадочным образом предположил, не имея вообще никаких доказательств, - было важнейшей частью всех наших рассуждений, связующим звеном между забытым деянием первобытных времен и его последующим возрождением в форме монотеистической религии. (Интересно в этой связи сравнить наши рассуждения с известным вступлением "Умирающий бог" в книге Фрэзера "Золотая ветвь".) Так и хочется предположить, что именно это чувство вины, связанное с убийством Моисея, явилось толчком к возникновению чаемой фантазии о приходе Мессии, который придет, чтобы дать своему народу искупление и обещанную власть над миром. Если Моисей был первым Мессией, то Христос - его суррогат и преемник. Тогда Павел имел полное право сказать своим слушателям: "Смотрите, Мессия действительно явился. Он действительно был убит на ваших глазах". И тогда есть некая историческая правда в легенде о воскресении Христа, потому что он является "воскресшим Моисеем", равно как и вернувшимся первобытным отцом первобытной орды, только трансформированным в Сына, который замещает Отца.
   Несчастный еврейский народ, который с присущим ему жестоковыйным упрямством продолжал отрицать убийство своего "отца", дорого поплатился за это в ходе последующих столетий. Снова и снова слышал он обвинение: "Вы убили нашего Бога". И это обвинение, если его правильно толковать, в сущности, совершенно справедливо. В историко-религиоэном смысле оно означает: "Вы не хотите признать, что убили Бога" (то есть архетип Бога, первобытного Отца и его последующие воплощения). Но здесь христианам следовало бы добавить: "Верно, мы тоже убили его, но мы в этом признались и поэтому очищены от греха". Увы, далеко не все обвинения, которые антисемиты швыряют в лицо потомкам еврейского народа, имеют под собой столь серьезные основания. Видимо, явление этой всеобщей, длительной и яростной ненависти к евреям имеет не одну-единственную причину. Можно было бы разъяснить многие из них; впрочем, некоторые причины антисемитизма вообще не нуждаются в толковании, поскольку проистекают из очевидных источников; зато другие берут начало более глубоко, в источниках более скрытых. В первой группе самым лживым является обвинение в "пришлости", поскольку во многих антисемитских странах евреи представляют собой как раз самую древнюю часть населения, укоренившуюся еще прежде нынешнего национального большинства. Так обстоит, например, дело в Кельне, куда евреи пришли еще с римлянами - задолго до того, как эти места были заселены германскими племенами. Другие причины антисемитизма лежат глубже, - например, то обстоятельство, что евреи всегда живут как меньшинство среди других народов, а массовое чувство солидарности нуждается, для полноты, в ненависти к чужеродному меньшинству, которое своей малочисленностью и слабостью так и приглашает к насилию над собой. Однако все другие особенности евреев воистину "непростительны". Во-первых, они во многих отношениях отличаются от своих "хозяев". Конечно, не так уж фундаментально, поскольку они все-таки не составляют "азиатскую расу", как утверждают их враги, а состоят в основном из остатков средиземноморских народов и унаследовали их культуру. Тем не менее, они отличаются (хотя порой трудно указать, чем именно), особенно от нордических народов, а расовая нетерпимость, как ни странно, куда сильнее проявляется в отношении к небольшим отличиям, чем к фундаментальным. Вторая особенность имеет еще более глубокое значение. Евреи неизменно превозмогают насилие, и даже самые жестокие преследования не сумели привести к их исчезновению. Напротив, они демонстрируют способность стоять на своем в практической жизни, а там, где им это разрешают, вносят ценный вклад в окружающую культуру.
   Более фундаментальные мотивы антисемитизма уходят корнями в далекое прошлое; они скрыты в подсознании, и я вполне готов к тому, что слова, которые намереваюсь сейчас сказать, покажутся на первый взгляд невероятными. Я дерзну утверждать, что зависть, которую евреи вызывают у других народов, настаивая на своей избранности Богом- Отцом, все еще таится в сердцах окружающих народов, тем самым как бы подтверждая эти еврейские претензии. Далее, не случайно, что среди всех отличительных признаков отстраненной еврейской жизни обрезание - то, что производит самое жуткое впечатление на окружающих. Объяснение этого, возможно, состоит в том, что оно напоминает этим народам-"детям" о жуткой угрозе кастрации и прочих страшных вещах из их первобытного детства, о которых они тщетно хотели бы забыть. И, наконец самый молодой мотив в этом ряду: не следует забывать, что все народы, которые ныне особенно отличаются антисемитизмом, стали христианскими в сравнительно недавнее время, порой принужденные к этому кровавым насилием. Можно было бы сказать, что они "дурно христианизованы"; под тонким покровом христианства они остались все теми же многобожными язычниками, какими были их предки. Они еще не преодолели своей враждебности к новой, навязанной им религии, и вот они проецируют ее на тот источник, откуда христианство к ним пришло. Тот факт, что евангелия рассказывают о событиях, произошедших среди евреев, и по существу вообще говорят только о евреях, лишь способствовал такому проецированию. Ненависть к иудаизму в основе своей есть ненависть к христианству, и неудивительно, что в немецкой национал-социалистической революции тесная связь между этими двумя монотеистическими религиями нашла столь откровенное выражение во враждебном обращении с обеими.
   РАЗДЕЛ II
   1. Итоги
   Завершающая часть этого очерка не может быть опубликована без пространных разъяснении и оправдании. Ибо она является попросту последовательным, зачастую буквальным повторением части первой, разве что в ней более сжаты критические замечания и сделаны некоторые добавления касательно того, как и почему еврейский народ приобрел свой специфический характер. Я понимаю, что такой способ преподнесения материала столь же неэффективен, сколь и нехудожествен. Я искренне им недоволен. Почему же я не избежал его? Ответ на этот вопрос найти не трудно, куда труднее признаться в нем. Я не сумел избавиться от следов того необычного пути, каким возникала эта книга.
   По правде говоря, она была написана дважды. Первый раз - несколько лет назад, в Вене, когда я не верил в возможность ее опубликования. Я решил забросить ее, но она преследовала меня как призрак непогребенного человека, и я пошел на половинчатое решение, опубликовав две первые главы отдельно в журнале "Имаго". То были психологическое введение ко всей книге: "Моисей как египтянин" - и основанное на нем историческое эссе: "Если бы Моисей был египтянином". Все прочее, что могло бы задеть определенных людей и потому представлялось опасным, а именно - приложение теории к вопросу о происхождении монотеизма и мою трактовку религии - я отложил в сторону, полагая, что навсегда. Затем, в марте 1938 года, произошло неожиданное немецкое вторжение. Оно вынудило меня покинуть дом, но одновременно освободило от опасений, что публикация моей книги может вызвать запрещение психоанализа в той стране, где практиковать его все еще было разрешено. Едва лишь я прибыл в Англию, как ощутил непреодолимый соблазн сделать свои выводы известными миру, и поэтому начал переписывать вторую часть очерка, чтобы опубликовать ее вслед за двумя первыми главами. Это естественно вынудило меня перегруппировать материал, хотя бы частично. Я, однако, не сумел вторично обработать всю книгу. С другой стороны, я никак не мог решиться и полностью отказаться от двух прежних публикаций и в результате пошел на компромисс, решив добавить первую часть в ее неизменном виде к переработанной второй - комбинация, которая чревата многочисленными повторениями.
   Я мог бы, правда, утешить себя соображением, что поднятая мною проблема настолько нова и значительна, что, независимо даже от того, верно ли я ее излагаю, будет не таким уж большим недостатком, если читателю придется читать о ней дважды. Некоторые вещи заслуживают повторения, да и тогда этого недостаточно. Однако несравненно лучше все же предоставить свободной воле читателя - размышлять над проблемой или возвращаться к ней еще раз. Негоже подкреплять свои выводы, лукавым образом преподнося одну и ту же тему дважды. Идя на это, ты всего лишь обнаруживаешь свою писательскую неуклюжесть и вынужден нести за это вину. Но, увы - творческий порыв не всегда следует благим намерениям автора. Бывает, что книга растет, как хочет, а порой встает перед автором как совершенно независимое и даже чуждое ему творение.
   2. Народ Израиля
   Коль скоро мы ясно понимаем, что предлагаемая нами процедура: извлечение из традиции только полезного и отбрасывание непригодного с тем, чтобы затем соединить отобранное в соответствии с психологической вероятностью - повторяю, коль скоро мы понимаем, что подобная процедура ни в малейшей степени не гарантирует приближения к истине, то вполне законно спросить, почему мы предпринимаем подобную попытку. В ответ я вынужден сослаться на результаты. Если мы существенно ослабим строгие ограничения, обычно накладываемые на исторические и психологические исследования, то этим можем открыть путь к уяснению проблем, и всегда-то казавшихся достойными внимания, а сейчас - в свете недавних событий - снова приковавшими его к себе. Известно, что из всех народов, населявших в древности средиземноморский бассейн, евреи, видимо, - единственные, все еще существующие под тем же именем и, вероятно, с теми же чертами. Они с беспримерной силой сопротивлялись ударам судьбы и преследованиям, выработали специфические национальные особенности и попутно снискали себе искреннюю неприязнь всех прочих народов. Вполне естественно желание лучше понять, откуда у евреев такая сила сопротивления и как их характер связан с их судьбой.
   Мы могли бы начать с одной специфической еврейской черты, которая определяет их отношение к другим людям. Нет сомнения, что евреи исключительно высокого мнения о самих себе и считают себя благороднее, выше окружающих людей, от которых они отделены, вдобавок, и многими своими обычаями. При этом они воодушевлены особой верой в жизнь, какую дает лишь тайное обладание неким бесценным даром; им присущ своего рода оптимизм. Религиозный человек назвал бы это, пожалуй, верой в Бога.