За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить -- противно было.
   Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст.58-10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами -- сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи -- вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: "Воровскую жизнь любит, а воровать боится". Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.
   Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом -- не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой -наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы...
   -- 132 -
   Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство -- летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя -- огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.
   Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами -- бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован -- дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между "хорошо" и "плохо", и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.
   Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу -- а он получил первого Героя еще за Испанию -- его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:
   -- Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!
   -- Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее... А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, -- смеялся Панченко.
   Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском "Военторге" с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом; там он не только "смыл кровью", но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за
   -- 133 -ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.
   Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи -- не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на "решке" -- решетке окна. Не боялись, что украдут -- кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол -- и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.
   Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов -- тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, -- Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:
   -- Ты правда профессор? -- а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры; под нарами, затаившись в темноте, старик мог шопотом молиться. Но Панченко настоял на своем.
   Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:
   -- Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?
   -- Обращайся.
   -- Я хочу попросить вас об одолжении.
   -- Каком?
   -- Нет, вы пообещайте, что сделаете. Да это нетрудное!
   -- Ну, обещаю.
   -- 134 -
   -- Товарищ Панченко! Можно, я залезу обратно под нары?
   Панченко разрешил.
   Недели через две после драки с Васькой в камеру вернулся из карцера Никола Сибиряк. Это был серьезный вор, не чета той мелюзге, с которой мы имели дело раньше.
   Никола был уже в курсе всего, что у нас произошло в его отсутствие.
   Подсел ко мне, уважительно поговорил. Похвалил:
   -- Ты духарь.*****) А Васька, падло, много на себя взял. Он порчак, натуральный торбохват, его уже приземлили, лишили воровским куском хлеба... Слушай, ты все-таки, когда тебе кешер обломится, немножко мне давай. Немножко. А то неудобно, понял? А не будет у тебя, возьми у нас. -- Своими светлыми широко расставленными глазами он показал на решку, утыканную пайками и свертками с едой. -- У нас много.
   Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.
   Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка "Сибиряк" этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские -- а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.
   Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах -- воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных
   -- 135 -в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы -- штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань -- а крови много; зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.
   Слушать "романы", которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) -- этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг -- думаю, не совсем здоровый -- был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:
   ... Ту-ру, ту-ру, ту-руту... полный зал,
   Волчицею безжалостной опасной,
   Я помню, прокурор ее назвал.
   Хотела жить счастливо и богато,
   Скачки лепить, мадеру, водку пить -
   Но суд сказал, что ваша карта бита
   И проигрыш придется уплатить.
   Скачки лепить -- заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал; не знаю и я. А мотив был "Зачем тебя я, миленький узнала".
   Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую "Цент
   -- 136 -ралку" -- или "Таганку", кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:
   Цыганка с картами, дорога дальняя,
   Дорога дальняя, казенный дом:
   Быть может, старая тюрьма центральная
   Меня, несчастного, по новой ждет.
   Централка! Те ночи полные огня...
   Централка, зачем сгубила ты меня?
   Централка, я твой бессменный арестант,
   Пропали молодость, талант в стенах твоих!
   Отлично знаю я и без гадания:
   Решетки толстые нам суждены.
   Опять по пятницам пойдут свидания
   И слезы горькие моей жены. Припев, и потом:
   Прощай, любимая, живи случайностью,
   Иди проторенной своей тропой,
   И пусть останется навеки тайною,
   Что и у нас была любовь с тобой...******)
   За свои десять лет в лагерях я слышал много песен -- плохих и хороших. Не слышал ни разу только "Мурки", которую знаю с детства; воры ее за свою не считали -- это, говорили, песня московских хулиганов.
   -- 137 -
   Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый ворёнок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская -- висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез -- а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали "опущенных" т.е., опозоренных навсегда "петухов". (Не было и этих терминов; я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была -- но на добровольных началах; к пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.
   За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, "воровайки", "жучки" -- Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)
   Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:
   -- Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?
   -- Закрути хуй в рубашку, -- весело отзывалась "гадюка" -- не знаю, Белая или Черная. Я долго размышлял над этим "семисекельная", пока Юлик Дунский не объяснил: "семисекельная" -- вместо старинного "гадюка семибатюшная", т.е., неведомо от кого зачатая...
   В один из дней пришли за нашим дважды Героем.
   -- Собирайся с вещами!
   Он отказался -- и не в первый раз: не желал идти на этап. Смешно сказать, Панченко требовал гарантии, что ему и в лагере найдут лётную работу.
   -- Пойдешь как миленький! -- крикнул вертухай и захлопнул
   -- 138 -дверь. А через полчаса вернулся с подкреплением: за его спиной маячили еще трое синепогонников.
   Но Панченко подготовился и к этому. Сидел рядом с Николой на верхних нарах -- оба в одних кальсонах и сапогах, оба готовые к бою. У Сибиряка из голенища выглядывала рукоять ножа.*******) И надзиратели отступили, ушли ни с чем.
   Потом до меня дошел слух, что Панченко действительно отправили в какой-то северный лесной лагерь -- летать на У-2, нести противопожарную охрану. Может быть, легенда, а может, и правда. Срок у летчика был детский, два или три года. По его словам, даже орденов и звания его не лишили.
   Но я ушел на этап раньше Панченко.
   Железнодорожные пути -- наверно, Окружной дороги -- подходили вплотную к тюрьме. Нас вывели из корпуса, построили в колонну и повели грузить в телячьи вагоны. Солдаты с красными погонами и в голубых фуражках -конвойные войска НКВД -- подгоняли:
   -- Быстро! Быстро!
   Пятерками взявшись под руки, мы шли, почти бежали, к составу. И вдруг я увидел за линией оцепления своих родителей. Они тоже увидали меня.
   -- Валерочка! -- жалобно закричала мама. А я в ответ бодро крикнул:
   -- Едем на север! Наверно, в Карелию!
   -- Разговорчики! -- рявкнул конвоир, и на этом прощание закончилось.
   Много лет спустя мама рассказала, что в то утро они с отцом привезли мне передачу, вернулись домой -- и вдруг она забеспокоилась:
   -- 139 -
   -- Семён, поедем назад. Я чувствую, что его сегодня увезут.
   Отец ничего такого не чувствовал, но спорить не стал. Они приехали на Пресню -- и как раз вовремя... Вот такое совпадение.
   Примечания автора
   *) Сладкое дело -- сахар (он же сахареус, сахаренский), а бацилла -масло или сало. Бацильный -- толстый, жирный (про человека). Слова из интеллигентского лексикона феней переиначиваются -- иногда просто для смеха, а иногда очень выразительно. Например, атрофированный -- потерявший совесть.
   **) Пустить в казачий стос, оказачить -- ограбить, отнять силой.
   ***) Все эти сведенья относятся к сороковым годам. Уже в начале пятидесятых мы услышали, что в бытовых лагерях появились "масти", новые воровские касты. У нас в Минлаге их не было. А из категорий, которые существовали в мое время, я не упомянул "отошедших". Это воры, по тем или иным причинам "завязавшие", покончившие с воровской жизнью, но к сукам не примкнувшие. Их не одобряли, но терпели.
   ****) Термин "мокрое дело" -- убийство -- в воровском жаргоне бытует с незапамятных времен. А вот глагол "замочить" -- в смысле убить -- появился сравнительно недавно.
   *****) Дух, душок -- по-блатному отвага, сила характера.
   ******) У Сергея Довлатова, в "Зоне", зеки поют:
   Цыганка с картами, глаза упрямые,
   Монисто древнее и нитка бус...
   -- 140 -
   Хотел судьбу пытать бубновой дамою,
   Да снова выпал мне пиковый туз.
   Зачем же ты, судьба, моя несчастная,
   Опять ведешь меня дорогой слез?
   Колючка ржавая, решетка частая,
   Вагон столыпинский и шум колес.
   Этих двух красивых куплетов я нигде не слышал. Подозреваю, что придумал их сам Довлатов. Что ж, честь ему и слава -- и не только за это.
   Вообще же у лагерных песен очень много вариантов -- и мелодий, и слов. На три разных мотива поют "Течет речка да по песочку"; а в тексте известного всем "Ванинского порта" есть такое разночтение:
   вариант А) Я знаю, меня ты не ждешь
   И писем моих не читаешь,
   Встречать ты меня не придешь,
   А если придешь, не узнаешь.
   вариант Б) Я знаю, меня ты не ждешь.
   Под гулкие своды вокзала
   Встречать ты меня не придешь -
   Мне сердце об этом сказало.
   *******) Кого-то удивит: откуда в камере ножи? Ведь обыскивают, наверно? Обыскивают, и очень тщательно. Но если сунуть нож в
   -- 141 -подушку, его не так просто обнаружить: чем больше вертухай мнет ее в руках, тем плотнее перья сбиваются в комок. Для страховки блатной свою подушку с запрятанным в нее ножом давал пронести какому-нибудь безобидного вида старичку: того сильно шмонать не будут.
   VI. ЕДЕМ НА СЕВЕР
   Перевозят зеков -- на дальние расстояния -- двумя способами: или в "столыпинских" вагонах (официальное название -- "вагонзак"), или в товарных. Когда-то их называли "телячьими", а в наше время "краснухами".
   Краснухи -- это теплушки, в каких еще в первую мировую войну возили солдат. На красных досчатых стенках в те годы натрафаречено было: "40 человек или 8 лошадей".
   Наш этап так и грузили -- человек по сорок в каждый вагон, особой тесноты не было. В обоих концах теплушки -- нары, поперечный досчатый настил. На нем расположились воры; их в моей краснухе ехало шестнадцать лбов. Я и другие фраера устроились внизу. Моих товарищей по камере рассовали по разным вагонам, даже поговорить было не с кем. Я лежал и слушал разговоры блатных.
   Молодой вор, низкорослый и худосочный, подробно рассказывал, как они втроем "лепили скачок", брали квартиру. Все у них шло гладко, пока не вернулась из школы хозяйская дочь, десятилетняя девочка. И рассказчику пришлось зарезать ее.
   Этого слушатели не одобрили. Возможно, теперь критерии изменились, но в те годы ценилась у блатных не сила и жестокость, а мастерство. Не бандиты были самой уважаемой категорией, а карман
   -- 142 -ники -- "щипачи". В их деле требовалась и филигранная техника, и артистизм, и отвага. Так что молодой вор, зарезавший девочку, много потерял в глазах своих коллег; да он и сам понял, что совершил -- faux pas -- не надо было убивать, а если уж так вышло, не стоило этим "хлестаться", хвастать.
   Мне было любопытно: первый раз за все время я присутствовал на воровском "толковище" -- обсуждении этических проблем преступного мира. К слову сказать, это книжное "преступный мир" ворам почему-то очень нравится. Даже в песню оно попало: "Я вор, я злодей, сын преступного мира". (Юлик Дунский пел: "Я вор, я злодей, сын профессора Фрида".)
   Не прошло и часа, как я и сам встал перед нешуточной этической проблемой. Получилось это так. Один из пассажиров нашей краснухи, Женька Эйдус, сидел со мной еще в Бутырках. Там Эйдуса не любили: была в нем какая-то мутноватость. Еврей -- а благополучно пережил плен; в камере перед всеми заискивал; разговаривая, в глаза не глядел. Одет он был вполне прилично, в новенькую английскую форму. (Его англичане освободили из немецкого лагеря, но отдали нашим -- видимо, он и союзникам не понравился). И вот теперь, чтоб отвести от себя угрозу раскуроченья, Женька настучал блатным про меня -- вернее, про мои уже упомянутые ранее "самосудские" сапоги.
   Кто-то из уркачей подсел ко мне и предложил поменяться. Не грубо сказал -- отдай, мол, мужик прохаря, они тебе в коленках жмут, а попросил по-хорошему:
   -- Давай махнем? Их у тебя в лагере все равно отвернут. А я тебе на сменку дам -- смотри, какие хорошие.
   И он показал мне действительно хорошие, почти ненадеванные кирзовые сапоги. Мои, конечно, были лучше, но не в этом дело. Ка
   -- 143 -кое-там "попросил по-хорошему"! Если соглашусь, ясно, что струсил, отдал "за боюсь" -- так это у воров называется. А если не отдам?.. Тут я всерьез задумался: я один, а их шестнадцать. И никто не придет на выручку, это уже проверено. Конвой тоже не заступится: он и не услышит... Изобьют до полусмерти, а то и удавят... Короче говоря, я не стал заедаться, поменялся с вором сапогами -- с сразу запрезирал себя за малодушие.
   Забегая вперед, скажу, что у этой истории было забавное продолжение. На лагпункте, куда нас привезли, администрация блатных не жаловала. Новеньким в первый же день устроили шмон, отобрали все, награбленное в пути, и сложили на земле перед конторой: подходите, фраера, забирайте свое! Целый курган получился -- из шинелей, пиджаков, ботинок, сапог. Были там и мои, но я, ко всеобщему удивлению, не пошел брать их: стыдно было, что отдал без боя. Глупо, конечно -- но решил таким способом наказать себя за трусость, остался в кирзовых, полученных на сменку. И вдруг подлетает ко мне незнакомый блатарь, кричит:
   -- На, падло, подавись своими колесами! -- Кидает мне под ноги офицерские хромовые сапожки и требует назад свои кирзовые. Хромовые были не мои, а кирзовые не его, но жулье народ сообразительный: когда надзиратели стали водить по зоне слишком хорошо одетых и обутых блатных -- в поисках бывших владельцев барахла, -- этот воришка решил "опознать" меня, чтоб выйти из дела с наименьшими потерями. На мне ведь были очень приличные сапоги, наверняка лучше тех, что он дал кому-то на сменку. Я не стал отказываться, поменялся с ним "колесами" и стал обладателем чужих "хромовячих прохарей".
   Не знаю почему, но в этом случае совесть моя промолчала. За
   -- 144 -что бог покарал меня уже через неделю: в офицерских сапожках я сходил на работу и вернулся в зону в одних голенищах -- подошвы остались в болоте. Пришлось обуваться в лагерные "суррогатки", они же говнодавики -- башмаки, сшитые из расслоенных автомобильных покрышек. А хромовые голенища мне удалось сменять у лагерного сапожника на полторы буханки хлеба... Надо сказать, что сапожникам жилось в лагерях хорошо: всегда в тепле, всегда сыты. В детстве отец не раз грозил мне: "Отдам в сапожники!" (Я плохо учился). Но ведь не отдал -- а жаль. Между прочим, заложивший меня ворам Женька Эйдус был по профессии сапожником и на лагпункте прекрасно устроился.
   Но до лагпункта, надо было еще доехать, а пока что вернусь в краснуху. Я не помню, сколько времени мы добирались из Москвы до станции Кодино -- это там, в Архангельской области, располагалось Обозерское отделение Каргопольлага НКВД СССР. Думаю, что не больше двух суток. Не помню и особых тягот: нас вовремя кормили, питьевой воды хватало, приспособились мы и пользоваться вместо параши покатым деревянным желобком, выведенным наружу. Ехать было скучно -- и парнишка, знавший меня по Красной Пресне, попросил рассказать что-нибудь. Воры на верхних нарах заинтересовались, стали уважительно упрашивать: тисни роман, керя!
   Как и в камере, я стал пересказывать трогательные голливудские мелодрамы. Вот когда пригодилось вгиковское образование! Трофейные фильмы еще нигде не шли, а нам их показывали.
   Особенным успехом у сокамерников пользовалось "Седьмое небо" с Джемсом Стюартом -- о любви мусорщика и проститутки. И еще "Дожди наступили" -- тоже про любовь; там индийский раджа страдал по красавице американке, Мирне Лой.
   В краснухе я рассказывал эти фильмы на сон грядущий, вместо
   -- 145 -колыбельной -- а за окошком все не темнело и не темнело. Пошли в ход и "Летчик-испытатель", и "В старом Чикаго", но все равно день никак не желал кончаться. Я устал рассказывать, хотелось спать... Не сразу мы поняли, что это уже утро следующего дня -- мы приехали в белую ночь. Поезд замедлил ход, остановился. Забегали вдоль вагонов конвоиры, с грохотом отъехала в сторону дверь нашей теплушки.
   -- Вылезай, приехали!
   Весь этап -- человек двести -- построили возле путей, пересчитали и повели к лагерю.
   Высокий дощатый забор, поверху -- колючая проволока; вышки по углам, и на вышках "попки" -- часовые. А над тяжелыми воротами полоса кумача и по красному белые буквы: "ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!".
   Мы очень удивились. Не "Оставь надежду, всяк сюда входящий" и не знаменитое беломорстроевское "Кто не был, тот будет, кто был, тот не забудет", а именно приветливое "Добро пожаловать!".
   Позднее выяснилось, что приглашение адресовано было не нам. Просто здесь, на "комендантском", неделю назад проходил слет ударников лесорубов -заключенных, разумеется. Их под конвоем свезли сюда с разных лагпунктов; их-то и приветствовало местное начальство. Слет кончился, а транспарант, как водится, поленились снять.
   VII. КОМЕНДАНТСКИЙ
   Открылись ворота и наш этап впустили в зону. По узкому дощатому тротуару неторопливо шел к вахте угрюмый красномордый мужик в "москвичке" (так на Севере называли короткое полупальто; Москва об
   -- 146 -этом и не подозревала). Рядом со мной кто-то из блатных пробормотал:
   -- У-у, волчара!.. Вот за кем колун ходит.
   Я был уже достаточно образован, чтобы понять: воры чутьем угадали в красномордом врага, от которого им хотелось бы избавиться. Убивали, как правило, не колуном, а топором, но "колун" звучит как-то страшнее.
   Мой блатной сосед оказался почти пророком: на этого "волчару", коменданта Надараю, решительного и жестокого грузина, уже через месяц кинулся Иван Серегин -- правда, не с колуном и не с топором, а с ножом. Зарезать не зарезал, но довесок до червонца получил (т.е., добавили срок до десяти лет)*).
   Пока нас пересчитывали и переписывали, Петька Якир -- он, оказывается ехал в другом вагоне -- незаметно вышел из строя, минут за десять обежал всю зону и вернулся с утешительной информацией:
   -- Доходить доходят, но помирать не дают. У них тут три стационара, ОК и ОП.
   Это означало: работа тяжелая, кормежка плохая, но на лагпункте три лазарета, Отдыхающая Команда и Оздоровительный Пункт, так что жить, в общем, можно. Хочу сразу сказать, что помирать все-таки давали. Как правило, два-три человека в день списывались "по литеру МР", умершие. Но ведь сюда, на комендантский (почему он так назывался, понятия не имею; ясно, что не в честь заключенного коменданта Надараи) -- сюда свозили со всех лагпунктов Обозерского отделения дистрофиков, пеллагрозников, туберкулезников и всяких других. Лечили, как могли -- а врачи были хорошие, свои же зеки -- но всех не вылечишь. В ОК, Отдыхающую Команду, зачисляли недели на две сильно истощенных, но не больных. Работягу, измученного непосильными нормами, могли месяц, а то и два продержать в ОП, Оздоро
   -- 147 -вительном Пункте; там кормили, а работать не заставляли. Если уж и это не помогало, списывали в инвалиды. Вот оттуда возврата не было: доходяги рыскали по помойкам в поисках чего-нибудь съедобного, часами варили траву в ржавых консервных банках и вконец расстраивали здоровье. Не все,конечно. Кто-то нес свой крест молча, с достоинством, не унижался до попрошайничества и до помоек -- у таких было больше шансов выжить. Но до чего же трудно голодному человеку не переступить черту! Впадали и в полный маразм. Так, Юлию Дунскому признался один фитиль, что подкармливается корочками сухого кала; собирать их он рекомендовал в уборной возле барака ИТР -- инженерно-технических работников: те питаются лучше и экскременты у них более калорийные.
   Но это было не у нас, а в другом лагере. Там, рассказывал Юлик, смертность составляла 160 %. Это значит, что при списочном составе лагпункта 1000 человек, умирало за год 1600. Кончилось тем, что тамошнее начальство пошло под суд: воруй, но знай меру...
   А наш этап в первый же день прогнали через санобработку, т.е., помыли в бане и прожарили одежду. Парикмахер, блатнячка Сусанна Столбова, брила мне лобок, командуя:
   -- Тяни хуишко направо!.. Так. Теперь налево его!
   (Она была забавная девка. Разговаривала капризным детским голоском, растягивая слова -- в основном, матерные. И этот контраст между текстом и мелодией придавал ей какой-то шарм... До конца срока Сусанке оставалось полгода; выйти на волю хотелось в человеческом обличьи. И когда пришел день освобождения, она сменила лагерную одежку на шмотки, выменянные у литовок и эстонок: чуть ли не дореволюционные шнурованные сапоги до колена, шубку с изъеденным молью песцовым боа.
   -- 148 -
   Всегда веселая, уверенная в себе, Сусанка растерялась перед свободой -отвыкла за восемь лет. Вертелась перед зеркалом в жалком своем наряде, с тревогой поглядывая на меня, столичного жителя:
   -- Ну как? Ничего?
   Я уверял что ничего -- даже очень красиво. Не хотелось огорчать девчонку).