Это был самый фешенебельный публичный дом, куда не имели доступа нижние чины и вольноопределяющиеся. Они посещали «Розовый дом». Его зеленые фонари также были видны из заброшенного павильона фотографа.
   Такого рода разграничение по чинам сохранилось и на фронте, когда монархия не могла уже помочь своему войску ничем иным, кроме походных борделей при штабах бригад, называвшихся «пуфами». Таким образом, существовали императорско-королевские офицерские пуфы, императорско-королевские унтер-офицерские пуфы и императорско-королевские пуфы для рядовых.
   Мост-на-Литаве сиял огнями. С другой стороны Литавы сияла огнями Кираль-Хида, Цислейтания и Транслейтания. В обоих городах, в венгерском и австрийском, играли цыганские капеллы, пели, пили. Кафе и рестораны были ярко освещены. Местная буржуазия и чиновничество водили с собой в кафе и рестораны своих жен и взрослых дочерей, и весь Мост-на-Литаве, Bruck an der Leite[110] равно как и Кираль-Хида, представлял собой не что иное, как один сплошной огромный бордель.
   В одном из офицерских бараков Швейк поджидал своего поручика Лукаша, который пошел вечером в городской театр и до сих пор еще не возвращался. Швейк сидел на постланной постели поручика, а напротив, на столе, сидел денщик майора Венцеля.
   Майор Венцель вернулся с фронта в полк, после того как в Сербии, на Дрине, блестяще доказал свою бездарность. Ходили слухи, что он приказал разобрать и уничтожить понтонный мост, прежде чем половина его батальона перебралась на другую сторону реки. В настоящее время он был назначен начальником военного стрельбища в Кираль-Хиде и, помимо того, исполнял какие-то функции в хозяйственной части военного лагеря. Среди офицеров поговаривали, что теперь майор Венцель поправит свои дела. Комнаты Лукаша и Венцеля находились в одном коридоре.
   Денщик майора Венцеля, Микулашек, невзрачный, изрытый оспой паренек, болтал ногами и ругался:
   — Чтобы это могло означать— старый черт не идет и не идет?.. Интересно бы знать, где этот старый хрыч целую ночь шатается? Мог бы по крайней мере оставить мне ключ от комнаты. Я бы завалился на постель и такого бы веселья задал! У нас там вина уйма.
   — Он, говорят, ворует, — проронил Швейк, беспечно покуривая сигареты своего поручика, так как тот запретил ему курить в комнате трубку. — Ты-то небось должен знать, откуда у вас вино.
   — Куда прикажет, туда и хожу, — тонким голоском сказал Микулашек. — Напишет требование на вино для лазарета, а я получу и принесу домой,
   — А если бы он приказал обокрасть полковую кассу, ты бы тоже это сделал? — спросил Швейк. — За глаза-то ты ругаешься, а перед ним дрожишь как осиновый лист.
   Микулашек заморгал своими маленькими глазками.
   — Я бы еще подумал.
   — Нечего тут думать, молокосос ты этакий! — прикрикнул на него Швейк, но мигом осекся.
   Открылась дверь, и вошел поручик Лукаш. Поручик находился в прекрасном расположении духа, что нетрудно было заметить по надетой задом наперед фуражке.
   Микулашек так перепугался, что позабыл соскочить со стола, и, сидя, отдавал честь, к тому же еще запамятовал, что на нем нет фуражки,
   — Имею честь доложить, все в полном порядке, — отрапортовал Швейк, вытянувшись во фронт по всем правилам, хотя изо рта у него торчала сигарета.
   Однако поручик Лукаш не обратил на Швейка ни малейшего внимания и направился прямо к Микулашеку, который, вытаращив глаза, следил за каждым его движением и по-прежнему отдавал честь, сидя на столе,
   — Поручик Лукаш, — представился поручик, подходя к Микулашеку не совсем твердым шагом. — А как ваша фамилия?
   Микулашек молчал. Лукаш пододвинул себе стул, уселся против Микулашека и, глядя на него снизу вверх, сказал:
   — Швейк, принесите-ка мне из чемодана служебный револьвер.
   Все время, пока Швейк рылся в чемодане, Микулашек молчал и только с ужасом смотрел на поручика. Если б он в состоянии был осознать, что сидит на столе, то ужаснулся бы еще больше, так как его ноги касались колен сидящего напротив поручика.
   — Как зовут, я спрашиваю?! — заорал поручик, глядя снизу вверх на Микулашека.
   Но тот молчал. Как он объяснил позднее, при внезапном появлении Лукаша на него нашел какой-то столбняк. Он хотел соскочить со стола, но не мог, хотел ответить — и не мог, хотел опустить руку, но рука не опускалась.
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — раздался голос Швейка. — Револьвер не заряжен.
   — Так зарядите его.
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, патронов нет, и его будет трудновато снять со стола. С вашего разрешения, господин обер-лейтенант, этот Микулашек — денщик господина майора Венцеля. У него всегда, как только увидит кого-нибудь из господ офицеров, язык отнимается. Он вообще стесняется говорить. Совсем забитый ребенок. Одним словом — молокосос. Господин майор Венцель оставляет его в коридоре, когда сам уходит в город. Вот он, бедняга, и шатается по денщикам. Главное— было бы чего пугаться, а ведь он ничего такого не натворил.
   Швейк плюнул; в его тоне чувствовалось крайнее презрение к трусости Микулашека и к его неумению держаться по-военному.
   — С вашего разрешения, — продолжал Швейк, — я его понюхаю.
   Швейк стащил со стола Микулашека, не перестававшего таращить глаза на поручика, поставил его на пол и обнюхал ему штаны.
   — Пока еще нет, — доложил он, — но уже начинает. Прикажете его выбросить?
   — Выбросьте его, Швейк.
   Швейк вывел трясущегося Микулашека в коридор, закрыл за собой дверь и сказал ему:
   — Я тебя спас от смерти, дурачина. Когда вернется господин майор Венцель, принеси мне за это потихоньку бутылочку вина. Кроме шуток, я спас тебе жизнь. Когда мой поручик надерется, с ним того и жди беды. В таких случаях один только я могу с ним сладить и никто другой.
   — Я… — начал было Микулашек.
   — Вонючка ты, — презрительно оборвал его Швейк. — Сядь на пороге и жди, пока придет твой майор Венцель.
   — Наконец-то! — встретил Швейка поручик Лукаш. — Ну, идите, идите, мне нужно с вами поговорить. Да не вытягивайтесь так по-дурацки во фронт. Садитесь-ка, Швейк, и бросьте ваше «слушаюсь». Молчите и слушайте внимательно. Знаете, где в Кираль-Хиде Sopronyi utcza?[111] Да бросьте вы ваше «осмелюсь доложить, не знаю, господин поручик». Не знаете, так скажите «не знаю» — и баста! Запишите-ка себе на бумажке: Sopronyi utcza, номер шестнадцать. В том доме внизу скобяная торговля. Знаете, что такое скобяная торговля?.. Черт возьми, не говорите «осмелюсь доложить»! Скажите «знаю» или «не знаю». Итак, знаете, что такое скобяная торговля? Знаете — отлично. Этот магазин принадлежит одному мадьяру по фамилии Каконь. Знаете, что такое мадьяр? Так hirnmelherrgott[112]— знаете или не знаете? Знаете— отлично. Над магазином находится квартира, и он там живет, слыхали? Не слыхали, черт побери, так я вам говорю, что он там живет! Поняли? Поняли — отлично. А если бы не поняли, я бы вас посадил на гауптвахту. Записали, что фамилия этого субъекта Каконь? Хорошо. Итак, завтра утром, часов этак в десять, вы отправитесь в город, разыщете этот дом, подыметесь на второй этаж и передадите госпоже Каконь вот это письмо.
   Поручик Лукаш развернул бумажник и протянул Швейку, зевая, белый запечатанный конверт, на котором не было никакого адреса.
   — Дело чрезвычайно важное, Швейк, — наставлял поручик. — Осторожность никогда не бывает излишней, а потому, как видите, на конверте нет адреса. Всецело полагаюсь на вас и уверен, что вы доставите письмо в полном порядке. Да, запишите еще, что эту даму зовут Этелька. Запишите: «Госпожа Этелька Каконь». Имейте в виду, что письмо это вы должны вручить ей секретно и при любых обстоятельствах. И ждать ответа. Там в письме написано, что вы подождете ответа. Что вы хотели сказать?
   — А если мне ответа не дадут, господин обер-лейтенант, что тогда?
   — Скажите, что вы во что бы то ни стало должны получить ответ, — сказал поручик, снова зевнув во весь рот. — Ну, я пойду спать, я здорово устал. Сколько было выпито! После такого вечера и такой ночи, думаю, каждый устанет.
   Поручик Лукаш сначала не имел намерения где-либо задерживаться. К вечеру он пошел из лагеря в город, собираясь попасть лишь в венгерский театр в Кираль-Хиде, где давали какую-то венгерскую оперетку. Первые роли там играли толстые артистки-еврейки, обладавшие тем громадным достоинством, что во время танца они подкидывали ноги выше головы и не носили ни трико, ни панталон, а для вящей приманки господ офицеров выбривали себе волосы, как татарки. Галерка этого удовольствия, понятно, была лишена, но тем большее удовольствие получали сидящие в партере артиллерийские офицеры, которые, чтобы не упустить ни одной детали этого захватывающего зрелища, брали в театр артиллерийские призматические бинокли.
   Поручика Лукаша, однако, это интересное свинство не увлекало, так как взятый им напрокат в театре бинокль не был axpoмaтичecким, и вместо бедер он видел лишь какие-то движущиеся фиолетовые пятна.
   В антракте его внимание больше привлекла дама, сопровождаемая господином средних лет, которого она тащила к гардеробу, с жаром настаивая на том, чтобы немедленно идти домой, так как смотреть на такие вещи она больше не в силах. Женщина достаточно громко говорила по-немецки, а ее спутник отвечал по-венгерски:
   — Да, мой ангел, идем, ты права. Это действительно неаппетитное зрелище. — Es ist ekelhaft![113] — возмущалась дама, в то время как ее кавалер подавал ей манто,
   В ее глазах, в больших темных глазах, которые так гармонировали с ее прекрасной фигурой, горело возмущение этим бесстыдством. При этом она взглянула на поручика Лукаша и еще раз решительно сказала:
   — Ekelhaft, wirklich ekelhafti[114]
   Этот момент решил завязку короткого романа.
   От гардеробщицы поручик Лукаш узнал, что это супруги Каконь и что у Каконя на Шопроньской улице, номер шестнадцать, скобяная торговля.
   — А живет он с пани Этелькой во втором этаже, — сообщила гардеробщица с подробностями старой сводницы. — Она немка из города Шопрони, а он мадьяр. Здесь все перемешались.
   Поручик Лукаш взял из гардероба шинель и пошел в город. Там в ресторане «У эрцгерцога Альбрехта» он встретился с офицерами Девяносто первого полка. Говорил он мало, но зато много пил, молча раздумывая, что бы ему такое написать этой строгой, высоконравственной и красивой даме, к которой его влекло гораздо сильнее, чем ко всем этим обезьянам, как называли опереточных артисток другие офицеры.
   В весьма приподнятом настроении он пошел в маленькое кафе «У креста св. Стефана», занял отдельный кабинет, выгнав оттуда какую-то румынку, которая сказала, что разденется донага и позволит ему делать с ней, что он только захочет, велел принести чернила, перо, почтовую бумагу и бутылку коньяка и после тщательного обдумывания написал следующее письмо, которое, по его мнению, было самым удачным из когда-либо им написанных:
 
   "Милостивая государыня!
   Я присутствовал вчера в городском театре на представлении, которое вас так глубоко возмутило, В течение всего первого действия я следил за вами и за вашим супругом. Как я заметил…"
 
   «Надо как следует напасть на него. По какому праву у этого субъекта такая очаровательная жена? — сказал сам себе поручик Лукаш. — Ведь он выглядит, словно бритый павиан…»
   И он написал:
 
   «Ваш супруг не без удовольствия и с полной благосклонностью смотрел на все те гнусности, которыми была полна пьеса, вызвавшая в вас, милостивая государыня, чувство справедливого негодования и отвращения, ибо это было не искусство, но гнусное посягательство на сокровеннейшие чувства человека…»
 
   «Бюст у нее изумительный, — подумал поручик Лукаш. — Эх, была не была!»
 
   «Простите меня, милостивая государыня, за то, что, будучи вам неизвестен, я тем не менее откровенен с вами. В своей жизни я видел много женщин, но ни одна из них не произвела на меня такого впечатления, как вы, ибо ваше мировоззрение и ваше суждение совершенно совпадают с моими. Я глубоко убежден, что ваш супруг — чистейшей воды эгоист, который таскает вас с собой…»
 
   «Не годится», — сказал про себя поручик Лукаш, зачеркнул «Schleppt mit»[115] и написал:
 
   «…который в своих личных интересах водит вас, сударыня, на театральные представления, отвечающие исключительно его собственному вкусу. Я люблю прямоту и искренность, отнюдь не вмешиваюсь в вашу личную жизнь и хотел бы поговорить с вами интимно о чистом искусстве…»
 
   «Здесь в отелях это будет неудобно. Придется везти ее в Вену, — подумал поручик. — Возьму командировку».
 
   «Поэтому я осмеливаюсь, сударыня, просить вас указать, где и когда мы могли бы встретиться, чтобы иметь возможность познакомиться ближе. Вы не откажете в этом тому, кому в самом недалеком будущем предстоят трудные военные походы и кто в случае вашего великодушного согласия сохранит в пылу сражений прекрасное воспоминание о душе, которая понимала его так же глубоко, как и он понимал ее. Ваше решение будет для меня приказанием. Ваш ответ — решающим моментом в моей жизни».
 
   Он подписался, допил коньяк, потребовал себе еще бутылку и, потягивая рюмку за рюмкой, перечитал письмо, прослезившись над последними строками.
   Было уже девять часов утра, когда Швейк разбудил поручика Лукаша.
   — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — вы проспали службу, а мне пора идти с вашим письмом в Кираль-Хиду. Я вас будил уже в семь часов, потом в половине восьмого, потом в восемь, когда все ушли на занятия, а вы только на другой бок повернулись. Господин обер-лейтенант, а, господин обер-лейтенант!..
   Пробурчав что-то, поручик Лукаш хотел было опять повернуться на другой бок, но ему это не удалось: Швейк тряс его немилосердно и орал над самым ухом:.
   — Господин обер-лейтенант, так я пойду отнесу это письмо в Кираль-Хиду!
   Поручик зевнул.
   — Письмо?.. Ах да! Но это секрет, понимаете? Наша тайна… Abtreten…[116]
   Поручик завернулся в одеяло, которое с него стащил Швейк, и снова заснул. А Швейк отправился в Кираль-Хиду.
   Найти Шопроньскую улицу и дом номер шестнадцать было бы не так трудно, если бы навстречу не попался старый сапер Водичка, который был прикомандирован к пулеметчикам, размещенным в казармах у реки. Несколько лет тому назад Водичка жил в Праге, на Боиште, и по случаю такой встречи не оставалось ничего иного, как зайти в трактир «У черного барашка» в Бруке, где работала знакомая кельнерша, чешка Руженка, которой были должны все чехи-вольноопределяющиеся, когда-либо жившие в лагере.
   Сапер Водичка, старый пройдоха, в последнее время состоял при ней кавалером и держал на учете все маршевые роты, которым предстояло сняться с лагеря. Он вовремя обходил всех чехов-вольноопределяющихся и напоминал, чтобы они не исчезли в прифронтовой суматохе, не уплатив долга.
   — Тебя куда, собственно, несет? — спросил Водичка после первого стакана доброго винца.
   — Это секрет, — ответил Швейк. — но тебе, как старому приятелю, могу сказать…
   Он разъяснил ему все до подробностей, и Водичка заявил, что он, как старый сапер, Швейка покинуть не может и пойдет вместе с ним вручать письмо.
   Оба увлеклись беседой о былом, и, когда вышли от «Черного барашка» (был уже первый час дня), все казалось им простым и легко достижимым.
   По дороге к Шопроньской улице, дом номер шестнадцать, Водичка все время выражал крайнюю ненависть к мадьярам и без устали рассказывал о том, как, где и когда он с ними дрался или что, когда и где помешало ему подраться с ними.
   — Держим это мы раз одну этакую мадьярскую рожу за горло. Было это в Паусдорфе, когда мы, саперы, пришли выпить. Хочу это я ему дать ремнем по черепу в темноте; ведь мы, как только началось дело, запустили бутылкой в лампу, а он вдруг как закричит: «Тонда, да ведь это я, Пуркрабек из Шестнадцатого запасного!» Чуть было не произошла ошибка. Но зато у Незидерского озера мы с ними, шутами мадьярскими, как следует расквитались! Туда мы заглянули недели три тому назад. В соседней деревушке квартирует пулеметная команда какого-то гонведского полка, а мы случайно зашли в трактир, где они отплясывали ихний чардаш, словно бесноватые, и орали во всю глотку свое: «Uram, uram, biro uram», либо: «Lanok, lanok, lahoka faluba»[117] Садимся мы против них. Положили на стол только свои солдатские кушаки и говорим промеж себя: "Подождите, сукины дети! Мы вам покажем «ланьок». А один из наших, Мейстршик, у него кулачище, что твоя Белая гора, тут же вызвался пойти танцевать и отбить у кого-нибудь из этих бродяг девочку из-под носа. А девочки были что надо — икрястые, задастые, ляжкастые да глазастые. По тому, как эти мадьярские сволочи их тискали, было видно, что груди у них твердые и налитые, что твои мячи, и это им по вкусу: любят, чтобы их потискали. Выскочил, значит, наш Мейстршик в круг и давай отнимать у одного гонведа самую хорошенькую девчонку. Тот залопотал что-то, а Мейстршик как даст ему раза— тот и с катушек долой. Мы недолго думая схватили свои ремни, намотали их на руку, чтобы не растерять штыков, бросились в самую гущу, а я крикнул ребятам: «Виноватый, невиноватый — крой всех подряд!» И пошло, брат, как по маслу. Мадьяры начали прыгать в окна, мы ловили их за ноги и втаскивали назад в зал. Всем здорово влетело. Вмешались было в это дело староста с жандармом, и им изрядно досталось на орехи. Трактирщика тоже излупили за то, что он по-немецки стал ругаться, будто мы, дескать, всю вечеринку портим. После этого мы пошли по деревне ловить тех, кто от нас спрятался. Одного ихнего унтера мы нашли в сене на чердаке— у мужика одного на конце села. Этого выдала его девчонка, потому что он танцевал в трактире с другой. Она врезалась в нашего Мейстршика по уши и пошла с ним по направлению к Кираль-Хиде. Там по дороге сеновалы. Затащила его на сеновал, а потом потребовала с него пять крон, а он ей дал по морде. Мейстршик догнал нас у самого лагеря и рассказывал, что раньше он о мадьярках думал, будто они страстные, а эта свинья лежала, как бревно, и только лопотала без умолку.
   — Короче говоря, мадьяры — шваль, — закончил старый сапер Водичка свое повествование, на что Швейк заметил:
   — Иной мадьяр не виноват в том, что он мадьяр.
   — Как это не виноват? — загорячился Водичка. — Каждый из них виноват, — сказанул тоже! Попробовал бы ты попасть в такую переделку, в какую попал я, когда в первый день пришел на курсы. Еще в тот же день после обеда согнали нас, словно стадо какое-нибудь, в школу, и какой-то балда начал нам на доске чертить и объяснять, что такое блиндажи, как делают основания и как производятся измерения. «А завтра утром, говорит, у кого не будет все это начерчено, как я объяснял, того я велю связать и посадить». — «Черт побери, думаю, для чего я, собственно говоря, на фронте записался на эти курсы: для того, чтобы удрать с фронта или чтобы вечерами чертить в тетрадочке карандашиком, чисто школьник?» Еле-еле я там высидел— такая, брат, ярость на меня напала, сил моих нет. Глаза бы мои не глядели на этого болвана, что нам объяснял. Так бы все со злости на куски разнес. Я даже не стал дожидаться вечернего кофе, а скорее отправился в Кираль-Хиду и со злости только о том и думал, как бы найти тихий кабачок, надраться там, устроить дебош, съездить кому-нибудь по рылу и с облегченным сердцем пойти домой. Но человек предполагает, а бог располагает. Нашел я у реки среди садов действительно подходящий кабачок: тихо, что в твоей часовне, все словно создано для скандала. Там сидели только двое, говорили между собой по-мадьярски. Это меня еще больше раззадорило, и я надрался скорее и основательнее, чем сам предполагал, и спьяна даже не заметил, что рядом находится еще такая же комната, где собрались, пока я заряжался, человек восемь гусар. Они на меня и насели, как только я съездил двум первым посетителям по морде. Мерзавцы гусары так, брат, меня отделали и так гоняли меня по всем садам, что, я до самого утра не мог попасть домой, а когда наконец добрался, меня тотчас же отправили в лазарет. Наврал им, что свалился в кирпичную яму, и меня целую неделю заворачивали в мокрую простыню, пока спина не отошла. Не пожелал бы я тебе, брат, попасть в компанию таких подлецов. Разве это люди? Скоты!
   — Как аукнется, так и откликнется, — определил Швейк. — Нечего удивляться, что они разозлились, раз им пришлось оставить все вино на столе и гоняться за тобой в темноте по садам. Они должны были разделаться с тобой тут же в кабаке, на месте, а потом тебя выбросить. Если б они свели с тобой счеты у стола, это и для них было бы лучше и для тебя. Знавал я одного кабатчика Пароубека в Либени. У него в кабаке перепился раз можжевеловкой бродячий жестяник-словак и стал ругаться, что можжевеловка очень слабая, дескать, кабатчик разбавляет ее водой. «Если бы, говорит, я сто лет чинил проволокой старую посуду и на весь свой заработок купил бы можжевеловку и сразу бы все выпил, то и после этого мог бы еще ходить по канату, а тебя, Пароубек, носить на руках». И прибавил, что Пароубек — продувная шельма и бестия. Тут Пароубек этого жестяника схватил, измочалил об его башку все его мышеловки, всю проволоку, потом выбросил голубчика, а на улице лупил еще шестом, которым железные шторы опускают. Лупил до самой площади Инвалидов и так озверел, что погнался за ним через площадь Инвалидов в Карлине до самого Жижкова, а оттуда через Еврейские Печи в Малешице, где наконец сломал об него шест, а потом уж вернулся обратно в Либень. Хорошо. Но в горячке он забыл, что публика-то осталась в кабаке и что, по всей вероятности, эти мерзавцы начнут сами там хозяйничать. В этом ему и пришлось убедиться, когда он наконец добрался до своего кабака. Железная штора в кабаке наполовину была спущена, и около нее стояли двое полицейских, которые тоже основательно хватили, когда наводили порядок внутри кабака. Все, что имелось в кабаке, было наполовину выпито, на улице валялся пустой бочонок из-под рому, а под стойкой Пароубек нашел двух перепившихся субъектов, которых полицейские не заметили. После того как Пароубек их вытащил, они хотели заплатить ему по два крейцера: больше, мол, водки не выпили… Так-то наказуется горячность. Это все равно как на войне, брат, сперва противника разобьем, потом все за ним да за ним, а потом сами не успеваем улепетывать…
   — Я этих сволочей хорошо запомнил, — проронил Водичка. — Попадись мне на узенькой дорожке кто-нибудь из этих гусаров, — я с ними живо расправлюсь. Если уж нам, саперам, что-нибудь взбредет в голову, то мы на этот счет звери. Мы, брат, не то, что какие-нибудь там ополченцы. На фронте под Перемышлем был у нас капитан Етцбахер, сволочь, другой такой на свете не сыщешь. И он, брат, над нами так измывался, что один из нашей роты, Биттерлих, — немец, но хороший парень, — из-за него застрелился. Ну, мы решили, как только начнут русские палить, то нашему капитану Етцбахеру капут, И действительно, как только русские начали стрелять, мы всадили в него этак с пяток пуль. Живучий был, гадина, как кошка, — пришлось его добить двумя выстрелами, чтобы потом чего не вышло. Только пробормотал что-то, да так, брат, смешно — прямо умора! — Водичка засмеялся. — На фронте такие вещи каждый день случаются. Один мой товарищ — теперь он тоже у нас в саперах — рассказывал, что, когда он был в пехоте под Белградом, ихняя рота во время атаки пристрелила своего обер-лейтенанта, — тоже собаку порядочную, — который сам застрелил двух солдат во время похода за то, что те выбились из сил и не могли идти дальше. Так этот сбер-лейтенант, когда увидел, что пришла ему крышка, начал вдруг свистеть сигнал к отступлению. Ребята будто бы чуть не померли со смеху.
   Ведя такой захватывающий и поучительный разговор, Швейк и Водичка нашли наконец скобяную торговлю пана Каконя на Шопроньской улице, номер шестнадцать.
   — Ты бы лучше подождал здесь, — сказал Швейк Водичке у подъезда дома, — я только сбегаю на второй этаж, передам письмо, получу ответ и мигом спущусь обратно.
   — Оставить тебя одного? — удивился Водичка. — Плохо, брат, ты мадьяров знаешь, сколько раз я тебе говорил! С ними мы должны ухо держать востро. Я его ка-ак хрясну…
   — Послушай, Водичка, — серьезно сказал Швейк, — дело не в мадьяре, а в его жене. Ведь когда мы с чешкой-кельнершей сидели за столом, я же тебе объяснил, что несу письмо от своего обер-лейтенанта и что это строгая тайна. Мой обер-лейтенант заклинал меня, чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. Ведь твоя кельнерша сама согласилась, что это очень секретное дело. Никто не должен знать о том, что господин обер-лейтенант переписывается с замужней женщиной. Ты же сам соглашался с этим и поддакивал. Я там объяснил все как полагается, что должен точно выполнить приказ своего обер-лейтенанта, а теперь тебе вдруг захотелось во что бы то ни стало идти со мной наверх.
   — Плохо, Швейк, ты меня знаешь, — также весьма серьезно ответил старый сапер Водичка. — Раз я тебе сказал, что провожу тебя, то не забывай, что мое слово свято. Идти вдвоем всегда безопаснее.