Анна Гавальда
Билли

   Всем «подпольщикам» посвящается

* * *

   Мы злобно переглянулись. Должно быть, он думал, что именно я во всем виновата, я же считала, что это все равно не дает ему права так на меня смотреть. Ведь я уже столько глупостей натворила с тех пор, как мы с ним знакомы, и столько раз это было ему на руку, столько раз благодаря мне он веселился на славу, что с его стороны было бы просто подло упрекать меня теперь только потому, что моя очередная выходка, похоже, грозит закончиться плохо…
   Черт побери, откуда я могла знать, что все так обернется?
   Я плакала.
   – Ну что, доигралась? Тебя мучают угрызения совести? – прошептал он, закрывая глаза. – Нет… какой же я глупец… угрызения совести – тебя!..
   Он был слишком слаб, чтобы всерьез на меня сердиться. К тому же это было бессмысленно. И тут я с ним завсегда соглашусь: угрызения совести – это явно не про меня, я и слов-то таких не знаю…
   Мы находились на дне какой-то ущелины, или как там ее называют, в общем, в полной географической заднице. В самом низу этакой… каменистой осыпи посреди Национального парка Севенны, где не ловит мобильная связь, куда ни один баран не забредет – и уж тем более ни один пастух, – и где нас точно никто никогда не найдет. Я сильно ушибла руку, но могла ею шевелить, а вот он, судя по всему, был совсем плох.
   Я всегда знала, что он мужественный человек, но тут он вновь преподносил мне урок.
   В который уж раз…
 
   Он лежал на спине. Сначала я попыталась было соорудить ему из своих ботинок нечто вроде подушки, но стоило мне приподнять ему голову, как он практически потерял сознание, так что от своей затеи я отказалась и больше его не трогала. Он тогда, кстати, впервые струсил: возомнил, что свернул себе шею, и перспектива закончить жизнь овощем настолько его ужаснула, что он несколько часов ныл, умоляя меня бросить его в этой дыре или прикончить.
   Ладно. Поскольку мне нечем было аккуратно его прибить, я предложила поиграть в больничку.
   Увы, мы не были с ним знакомы в том возрасте, когда играют в доктора понарошку, но я уверена, что и тогда мы не стали бы с ним засиживаться в приемной… Моя мысль его позабавила, и это было по-настоящему здорово, это единственное, что мне хотелось бы забрать с собою на тот свет, в ад или куда еще, потому что такие улыбки – слабые, едва живые, буквально вырванные из небытия – они дорогого стоят.
   Все остальное, прямо скажем, можно оставить в камере хранения…
 
   Я принялась щипать его за разные места, сначала легонько, потом сильнее. Всякий раз, когда он морщился от боли, я ликовала. Значит, мозги у него на месте и мне не придется до самой смерти катать его в инвалидной коляске. В противном случае, без проблем, я готова была размозжить ему голову. Я достаточно сильно его любила.
   – Ну что ж, кажись, все не так уж страшно… ты только повизгиваешь, значит все путем, да? На мой взгляд, ты просто сломал себе ногу, а еще бедро или таз… ну, в общем, что-то такое в этом периметре…
   – М-м-м-м…
   Кажется, я его не убедила. Кажется, что-то его смущало. Видимо, я не вызывала доверия без белого халата и этих дурацких трубочек на шее. Он глядел в небо, хмурил брови и мрачно причмокивал.
   Я видела, в каком он состоянии, – я знала все выражения его лица, – и понимала, что остается еще один деликатный момент.
   Да уж, точнее не скажешь…
   – Эй, Франки, заканчивай… полный бред, глазам своим не верю… ты что, хочешь, чтоб я и его проверила на работоспособность?
   – …
   – Да?
   Я видела, как он изо всех сил старается сохранить приличествующий умирающему вид, но для меня проблема заключалась вовсе не в приличиях. Скорее, меня мучил вопрос эффективности. Ситуация сложилась непростая, и не могла же я рисковать с вынесением подобного приговора просто потому, что была не в его вкусе…
   – Эй, я не то чтобы не хочу, слышишь? Но ты же…
   Все это мне напомнило Джека Леммона в финальной сцене «Некоторые любят погорячее»[1]. Как и у него тогда, мои аргументы подходили к концу, и мне пришлось использовать последний патрон, остававшийся у меня в обойме, лишь бы только от меня отвязались.
   – Я девочка, Франк…
   И тут, видите ли… если бы я сейчас представляла доклад по углубленному изучению Дружбы, такой, знаете, со всякими схемами и сравнительными таблицами, с диапроектором, маленькими бутылочками воды и прочей хренью на столах, объясняя происхождение, состав и как отличить подделку, так вот тут я остановила бы слайд-шоу и своей учительской «мышью» подчеркнула бы его ответ.
   Эти три простых слова, которые он шутливо выдохнул из последних сил, с натянутой улыбкой человека, возможно обреченного на смерть, еще не знающего, суждено ли ему выжить, и не превратится ли его жизнь в сплошное страдание, и сможет ли он еще когда-нибудь трахаться:
   – Well… Nobody’s perfect…[2]
   Да, впервые в жизни я была бы стопудово уверена в себе, и пусть пеняют на себя все те, кто что-либо не понял, плохо разглядел или вообще не догоняет – им никогда не отличить искреннего друга от несчастного гея, и я ничем не смогу им помочь.
   Так что теперь – потому, что это был он, и потому, что это была я[3], и нам все еще удавалось оставаться вместе, поддерживая друг друга на высоте даже в такие гнусные моменты, как этот, – я перелезла через него и протянула свою уцелевшую руку к низу его живота.
 
   Я едва к нему прикоснулась.
   – Послушай, – проворчал он через какое-то время, – я же не прошу тебя идти во все тяжкие, подруга… просто потрогай его, и забудем об этом.
   – Я не решаюсь…
   Он тяжело вздохнул.
   Понятное дело, обижен. Вместе мы с ним попадали и в куда более неприятные ситуации, и я никогда особенно не церемонилась, и столько диких, грубых, скабрезных историй ему понарассказывала, что сейчас снова выглядела неубедительно…
   То есть абсолютно неубедительно!
   Однако я не придурялась… я действительно не решалась.
   Вот ведь никогда не знаешь наперед, где окажется та грань, за которой скрывается святое. По-прежнему сидя с протянутой рукой, я неожиданно осознала ту пропасть, что отделяла меня – со всем моим нехилым сексуальным опытом – от его пиписьки. Да я бы все пиписьки перещупала, если надо, но только не его – я в кои-то веки сама себе преподносила урок.
   Я всегда знала, что обожаю его, но прежде мне никогда не выпадало случая увидеть, насколько сильно я его уважаю – что ж, теперь ответ был у меня перед глазами: вот они, эти несколько миллиметров…
   Или вся безмерность моего стыда. Нашего целомудрия.
   Конечно, я понимала, что не смогу долго пребывать в этом идиотском образе застенчивой недотроги, однако сам факт сильно меня удивил. Нет, серьезно, это открытие собственной деликатности ошарашило меня не по-детски. Смущена и испугана, словно заново девочка, поди плохо! Да считай Рождество!
   Ладно. Достаточно. Кончай болтать. Берись за работу, малышка…
 
   Для начала, чтобы он расслабился, я принялась ласково барабанить пальцами вокруг его пупка, напевая «Тилибом, траляляй, хвост торчком и гуляй», но это не сильно его расслабило. Тогда я легла рядом с ним, закрыла глаза и припала губами к его… уф… ушной впадине, сосредоточилась и тихо-тихо, нет, даже еще тише, зашептала ему в ухо, возбуждающе постанывая и пуская слюни, все то, из чего, на мой взгляд, состояли самые худшие или лучшие его фантазмы, в любом случае – самые сокровенные, при этом еле заметным движением руки, едва касаясь ногтем, лениво, небрежно и равнодушно, в общем… со знанием дела, стала медленно обводить контур его ширинки.
   Наконец волосики в его ухе вздыбились от ужаса, и моя честь была спасена.
   Он чертыхнулся. Он улыбнулся. Он засмеялся. Сказал, какая ты глупая. Сказал, заканчивай. Сказал, дурища. Сказал, хорош! Да прекратишь же ты наконец! Сказал, ненавижу тебя, и сказал – обожаю.
 
   Но все это было давно. Тогда у него еще оставались силы на то, чтобы заканчивать фразы, а я и подумать не могла, что когда-нибудь буду плакать с ним рядом.
   А сейчас надвигалась ночь, я замерзла, меня мучил голод, я умирала от жажды, и я сломалась, потому что не хотела, чтобы он страдал. И если бы я была честной, то тоже закончила бы свою фразу, добавив к ней «по моей вине».
   Но я не честная.
 
   Я сидела с ним рядом, прислонившись к уступу, и тихо убивалась.
   Изводила сама себя горькими упреками.
   Ценой немыслимого усилия, он приподнял руку и положил ее мне на колено. Я накрыла его ладонь своею и почувствовала себя еще слабее.
   Мне не нравилось, что этот гнусный падальщик играл на моих чувствах. Это было нечестно.
 
   Некоторое время спустя я спросила:
   – Что это за звук?
   – …
   – Ты думаешь, это волк? Думаешь, здесь водятся волки?
   Поскольку он продолжал молчать, я закричала:
   – Да ответь же мне, черт тебя побери! Скажи мне хоть что-нибудь! Скажи хоть «да» или «нет», скажи «Отвали!», только не оставляй одну… только не сейчас… прошу тебя…
 
   Я взывала не к нему, нет, скорее, к самой себе. К своей глупости. К своему стыду. К бедности собственного воображения. Он никогда бы меня не бросил, и раз он молчит, значит, потерял сознание.

* * *

   Впервые за долгое время его лицо не было похоже на немой упрек, и мысль о том, что ему легче, меня приободрила: ведь так или иначе, я нас отсюда вытащу, я просто обязана. Не для того мы проделали весь этот путь, чтобы закончить его безвестными героями «В диких условиях»[4] в этой лозерской дыре.
   Нет, черт побери, такому позору не бывать…
 
   Я размышляла. Во-первых, ухали явно не волки, а птицы. То ли совы, то ли кто-то еще. А во-вторых, от переломов не умирают. У него не было жара, он не истекал кровью, он был обездвижен, пускай, но не в опасности. Так что в данный момент лучшее, что я могла сделать, это выспаться, чтобы набраться сил, а завтра, на рассвете, когда все это дерьмо под названием природа с новой силой обрушится на меня, я отправлюсь в путь.
   Я пройду через этот гадский лес, пройду через эти гадские горы и добьюсь, чтоб в эту долину прилетела-таки эта чертова «вертушка».
   Ну вот и все сказано. Мне придется расстараться, клянусь честью поэтессы, но на плато Кос остаться нам без крова не грозит. Потому как семейных радостей пеших походов – э-ге-гей, шагай бодрей! – вместе с тупыми ослами и тупицами в стрессе – нам и двух минут выше головы хватило.
   Сожалею, ребята, но весь этот ваш Quechua[5] не для нас.
   Ты слышишь, малыш? Слышишь, что я говорю? Ни за что на свете, покуда я жива, ты не свалишь в деревню. Никогда. Лучше сдохнуть.
   Я улеглась, тут же заворчала, встала, чтобы расчистить свое лежбище и сгрести в сторону острые камни, впивавшиеся мне в спину, снова растянулась и, прижавшись к нему, замерла неподвижно.
 
   Заснуть не удавалось…
   Маленькие демонята, живущие в моей голове, объелись кислоты…
   Там грохотал бретонский марш традиционного военно-морского оркестра в техно-ремиксе.
   Ад.
 
   Мои мысли неслись с такой бешеной скоростью, что я уже за ними не поспевала, к тому же, как я ни старалась плотнее прижаться к Франки, покрепче обнять саму себя рукой, теплее мне не становилось.
   Я замерзала, DJ Grumpy[6] вышиб последние нейроны мужества, которые у меня еще оставались, и маленькие слезинки из тех, что попроворнее, незамедлительно этим воспользовались, чтобы пробраться наружу, как крысы, одна за другой.
   Черт, я уже и забыла, как это бывает.
   Чтобы их остановить, я запрокинула голову назад, а там, там – ничего себе!
 
   Меня вставило не оттого, что я вдруг увидела звезды – пока мы здесь шлялись, этого добра мы насмотрелись сполна, – а оттого, что мне вдруг открылась хореография звездного неба. Плик! Они – Глинь! – вспыхивали одна за другой, ритмично. Я и не знала, что такое – Динь! – возможно…
   Они сверкали, словно ненастоящие.
   Как будто светодиоды, а если и звезды, так совсем еще новые, только что распакованные. И будто бы кто-то крутил регулятор яркости.
   Это было… великолепно…
 
   Внезапно я почувствовала себя не такой одинокой и повернулась к Франку утереть сопли о его плечо.
   Так, стоп… подонки, ведите себя прилично… добрый Боженька вам свой волшебный шарик дает, а вы нюни распускать…
 
   Интересно, бывают ли в галактиках приливы, как в океане, или все это специально для меня? Подъем уровня Млечного Пути? Мегарэйв сказочных фей, явившихся осыпать мою голову золотой пылью, чтобы помочь мне подзарядить батарейки?
   Звезды вспыхивали повсюду, и от их света, казалось, теплее становилась ночь. И я как будто загорала во тьме. И мир как будто перевернулся. И я уже не прозябала где-то там, на дне пропасти, нет, я как будто была на сцене…
   Да, пусть я сейчас и находилась ниже некуда (находилась или нашлась?) – (ну, в общем, я перевернула картинку…), что-то все же было в моей власти.
   Я ощущала себя в центре гигантского концертного зала, в этаком «Зените»[7] под открытым небом, только от края земли и до края, в самый разгар исполнения наикрутейшей песни, среди огромных экранов и множества огней от всех этих горящих зажигалок, от тысяч волшебных свечей, направленных ангелами на меня, – я должна была соответствовать. Я больше не имела права оплакивать свою судьбу, и мне бы так хотелось поделиться всем этим с Франки…
   Он, конечно, тоже не отличил бы Большую Медведицу от Маленькой Кастрюли, но был бы так счастлив увидеть всю эту красоту… Так счастлив… Ведь это он настоящий художник из нас двоих… И именно благодаря его утонченному чувству прекрасного нам удалось выбраться из того дерьма, в котором мы обретались, и именно для него сейчас Вселенная достала этот роскошно поблескивающий смокинг.
   Чтобы его отблагодарить.
   Чтобы отдать ему дань уважения.
   Чтобы сказать ему: мы знаем тебя, малыш… Да, да, мы отлично тебя знаем… Мы за тобой наблюдаем и уже давно заметили то, что ты одержим красотой… Всю свою жизнь ты только и делаешь, что ищешь ее, служишь ей и ее создаешь. Так что смотри… Любуйся, ты это заслужил… Взгляни на себя в это бескрайнее зеркало… Сегодня ночью мы наконец отдаем тебе должное… Твоя подружка, она вульгарна, вечно плюется да ругается, как старая шлюха. Мне непонятно, кто вообще ее сюда пустил… Вот ты – это другое дело… Ты нам как сын… Ты – член семьи… Иди же к нам, сынок, потанцуй-ка с нами…
 
   Я разглагольствовала вслух…
   С присущей мне скромностью я выступала ни много ни мало от имени Вселенной, обращаясь к парню, который не мог меня слышать.
   Это было глупо, но мило…
   Вот ведь как сильно я его любила…
 
   Уф… и последнее… еще одну вещь мне хочется вам сказать, госпожа Вселенная… (произнося эти слова, я представляла себе Джеймса Брауна), хотя нет, на самом деле, две…
   Во-первых, оставьте моего друга там, где он есть… И не зовите его больше, он не придет. Он, даже если и стыдится меня, все равно никогда меня не бросит. Это так, и даже вам не под силу это изменить, а во-вторых, извиняюсь за свою постоянную брань.
   Это правда, я перебарщиваю, но всякий раз, когда у вас вянут уши от моей ругани, знайте, что виной тому вовсе не отсутствие уважения – просто я бешусь, вовремя не находя верных слов. It’s a man’s world, you know…
   – I feel good[8][9], – ответила мне Вселенная.
* * *
   Я смотрела на все эти звезды и искала среди них нашу.
   В том, что у нас была наша собственная звезда, я даже не сомневалась. Пусть не у каждого своя, но уж одна на двоих это точно. Наш общий маленький небесный светильник. Да, этот добрый маленький огонек, что обнаружил нас в день нашей встречи и год за годом опекал и в горе, и в радости, и, кстати, неплохо справлялся вплоть до сегодняшнего дня.
   О’кей, несколько последних часов наша звезда, пожалуй, немного лажала, но вроде бы все уже прояснилось…
   Она прихорашивалась, красотка.
   Щедро опрыскивала себя блестками от Sephorus[10].
   Ха! Нормально – это ведь наша! Не будет же она держать свечку Всевышнему, пока ее подружки умчались на салют!
 
   Я искала ее.
   Придирчиво осматривала каждую, чтобы найти ее, потому что хотела многое ей сказать… Вернее, напомнить…
   Я искала ее, чтобы убедить помочь нам еще разок.
   Несмотря на все, что мы натворили.
   Вернее – натворила я…
   Да. Раз уж все это случилось по моей вине, то мне и дергать ее за лучик, активизируя службу поддержки.
   Все прочие тоже были прекрасны, но мне на них было насра… прошу прощения, начхать, тогда как эта, уверена, стоит мне только поговорить с ней от чистого сердца, снова к нам снизойдет…

* * *

   Кажется, я ее нашла.
   Кажется, это она, вон та… Я касаюсь ее кончиком пальца, а между нами миллиарды световых лет…
   Крохотная, вся из себя такая мимими, блестючая что твой Swarovski, чуть поодаль ото всех.
   Слегка в стороне…
 
   Ну да, конечно, это была она. Размер XXS, недоверчивая одиночка, отдававшая всю себя. Блиставшая изо всех сил. Радовавшаяся тому, что она здесь. Обожавшая песни и знавшая все слова наизусть.
   Призывно сверкающая в ночи…
   Она наверняка последней уходила спать и первой вставала. Каждый вечер выходила в люди. Отжигала вот уже тысячу миллиардов лет, но по-прежнему не теряла блеска.
   Эй, я не ошиблась?
   Эй, это и вправду ты?
   Прошу прощения, это и вправду вы?
 
   Скажите… У вас найдется пара минут, могу я с вами поговорить?
   Могу ли я вам напомнить, кто мы такие, Франк и я, чтобы вы снова нас полюбили?
 
   В ее молчании мне послышался тяжкий вздох, что-то вроде: «Ох, и как же вы все меня достали, спасайся кто может… хотя ладно, вам повезло, сейчас медленный танец, а у меня нет кавалера. Так что давайте, говорите, я слушаю. Гоните по-быстрому вашу историю, и я пойду подкрепляться своим Milky Way».
 
   Я нашла руку Франка и сжала ее изо всех сил, а потом еще некоторое время приводила нас с ним в порядок.
   Да, я навела красоту, чтобы представить нас в наилучшем свете: чистенькими-красивенькими, причесанными, приглаженными, и мы отправились покорять небеса.
 
   Как Базз Лайтер[11].
 
   Навстречу бесконечности и дальше…

* * *

   Франка назвали Франком, потому что его мать и бабушка тащились от Франка Аламо («Biche, oh ma biche», «Da doo ron ron», «Allô Maillot 38–37»[12] и все такое прочее) (Да-да, и такое бывает…), а меня назвали Билли, потому что моя мать сходила с ума по Майклу Джексону («Billie Jean is not my lover / She’s just a girl»[13][14] и т. д.).
   Так что изначально мы с ним были не одним миром мазаны и никак не предполагалось, что однажды мы станем встречаться.
   Что до Франки, то его матушка и бабушка так хорошо заботились о нем в детстве, что он подарил им си-ди «Возвращение йе-йе», билеты на концерт «Большое возвращение йе-йе», на музыкальный спектакль «Привет, друзья», блю-рей плеер и даже круиз в придачу.
   А когда преставился его драгоценный папик, Франк взял день отпуска, поехал на поезде к своим, привез их в первом классе и сопроводил до погоста уж и не знаю какой там церкви. И все это, чтобы поддержать их в тот момент, когда, напевая «Последний раз взмахнув рукой»[15], они загрузили гроб в катафалк…
 
   Про свою мать я даже не знаю, были ли у нее еще дети после меня, какие-нибудь Бэд или Триллер, не знаю, плакала ли она, когда Бэмби прыгал в пропасть, потому что она свалила, когда мне еще и годика не исполнилось. (Надо сказать, я была на редкость доставучим ребенком… Мой папаша так мне однажды и заявил: «Твоя мать свалила, потому что ты была на редкость доставучим ребенком. Это правда, ты все время вопила»…) (Понятия не имею, сколько надо психоаналитиков, чтобы оправиться от подобного утверждения, но думаю, до хрена!)
   Вот так вот однажды утром она ушла, и больше мы ничего о ней не слышали…
   Моя мачеха на дух не переносила мое имя. Она говорила, что так называют только плохих мальчишек, и тут я никогда не могла ей ничего возразить… Как бы то ни было, я не стану поливать ее грязью… Хоть она и была настоящей дрянью, но в общем-то тоже не по своей вине… И вообще, я здесь сейчас не о ней говорить собиралась. Каждому свое.
 
   Ну вот, звездочка моя, с детством покончили.
 
   Франк о детстве говорить не любит, если и вспоминает когда, то лишь для того, чтобы от него откреститься. А у меня детства не было.
   Одно то, что мне до сих пор нравится мое имя – учитывая мои обстоятельства, – это уже подвиг.
   Только гению Джексона было такое под силу…
* * *
   Мы с Франком ходили в один и тот же колледж, но лишь за два года до его окончания впервые заговорили друг с другом. На самом деле это был единственный год, когда мы с ним учились в одном классе. Позже выяснится, что впервые мы оба заметили друг друга еще в пятом классе, на общей линейке в первый учебный день. Да, мы узнали друг друга с первого взгляда, но бессознательно избегали общаться все эти годы, словно чувствовали, что у каждого своих проблем выше крыши, и не решались взвалить на себя хоть что-то еще.
   В школе я в основном искала дружбы с девочками в стиле Polly Pocket[16]. Такие длинноволосые милашки, у каждой – отдельная комната, целые коробки дорогих пирожных и мама, которая еженедельно подписывает дневник. Я делала все возможное, чтобы им понравиться, чтобы они почаще приглашали меня к себе.
   Но, увы, всегда наступал такой момент, когда мои котировки резко падали… Обычно это случалось с приходом зимы… Значительно позже я поняла почему – всему виною был… была моя водогрейка… ну и… и в общем… соответственно, запах… грязной девки… уф, я даже заговариваюсь, настолько стыдно вспоминать. Ладно. Проехали.
   Все эти годы я столько о себе врала, что вынуждена была писать своеобразные шпаргалки, чтобы не запутаться, переходя из класса в класс.
 
   Дома я скалилась, как львица на голодном пайке – другого все равно не было, а вот в школе не высовывалась. В любом случае у меня бы сил не хватило обороняться двадцать четыре часа в сутки. Это надо на собственной шкуре испытать, чтобы понять, и те, кто испытал, прекрасно знают, о чем я говорю: круговая оборона… все время, всегда начеку… Особенно когда вокруг все спокойно… Моменты затишья – это самое худшее, это значит… Уф, да ну его на фиг… Наплевать.
 
   Как-то раз на уроке географии наш учитель мсье Дюмон, сам того не ведая, открыл мне глаза на мою жизнь. «Четвертый мир… – сказал он, – это население, живущее за чертой бедности». Он говорил об этом запросто, как об экспорте полезных ископаемых или о песчаных наносах в бухте острова Мон-Сен-Мишель, но я, помнится, покраснела от стыда. Я и не знала, что в словаре есть специальный термин для обозначения той помойки, в которой я жила… Уж мне-то было прекрасно известно, что такого рода общество не особенно бросается в глаза. Никакие соцработники никогда к нам не приходили… Если на тебе нет следов побоев и ты каждый день ходишь в школу, то для всяких комиссий по защите прав ребенка ты просто не существуешь, а моя мачеха – не скажу, чтоб она выглядела уж очень прилично, но все же к ней относились с уважением, здоровались, когда она шла в супермаркет, спрашивали, как дети и все такое.