Пол Гэллико

Томасина



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ




1


   Ветеринар Эндрью Макдьюи просунул в приоткрытую дверь рыжую жесткую бороду и окинул враждебным взглядом людей, сидевших в приемной на деревянных стульях, и зверей, сидевших у них на руках или у ног.
   Вилли Бэннок, его помощник, нянька и санитар, уже сообщил ему, кто ждет приема, и доктор Макдьюи знал, что увидит своего соседа и друга, священника Энгуса Педди. Отец Энгус приходил почти всегда из-за своей любимой старой собачки, которую сам и перекармливал сластями. Врач посмотрел на коротенького, кругленького священника и заметил, как печально и доверчиво собачка смотрела на него самого. Она знала, что запахи этого места и колкий мех на лице великана прочно связаны с избавлением от мук.
   Заметил он и отдыхавшую у них в городке жену богатого подрядчика из Глазго, которая привела йоркширского терьера, страдающего ревматизмом, в бархатной попонке с шелковыми завязками. Этого терьера он терпеть не мог. Была тут и миссис Кинлох с сиамской кошкой, которая лежала у нее на коленях и мяукала от ушной боли, встряхивая головой. Был мистер Добби, местный бакалейщик, глядевший печально, как и его скотч терьер, который болел чесоткой и шерсть его так облезла, что он явно нуждался не столько во враче, сколько в обойщике.
   Было еще человек пять, в том числе – худенький мальчик, которого он где-то видел, а на самом большом стуле, как бы возглавляя весь ряд, сидела старая грузная миссис Лагган, владелица табачно-газетной лавочки, с неописуемой черной дворняжкой по имени Рэбби. И хозяйка, и древняя дворняга давно стали местными достопримечательностями.
   Хозяйка вдовела двадцать пять лет, прожила – все семьдесят, а пятнадцать разделяла одиночество с преданным Рэбби. Весь городок привык и к толстой вдове в шотландской шали, и к черному шару на ступеньках ее крохотного магазина. Рэбби всегда лежал на ступеньках, уткнувшись носом в лапы, и покупатели машинально переступали через него. В городке говорили, что дети рождаются тут с таким рефлексом.
   Доктор Макдьюи взглянул на пациентов, и пациенты взглянули на него, кто испуганно, кто равнодушно, кто с надеждой, а кто и с враждою, передавшейся им. Все его лицо дышало злобой – и высокий лоб, и густые рыжие брови, и властные синие глаза, и крепкий нос, и насмешливые губы, видневшиеся из-под усов, и воинственный, поросший бородой подбородок. Быть может, местные жители не зря считали его бессердечным.
   Такой знаменитый человек, как Макдьюи, естественно, вызывал пересуды в маленьком городке графства Аргайл, где он работал несколько лет. В маленьких городках ветеринар – личность важная, так как лечит он не только собак и кошек, но и птицу, и скот с окрестных ферм – черномордых овец, свиней, коров. А наш доктор к тому же был ветеринарным инспектором всей округи.
   Макдьюи считали честным, умелым и прямым, но слишком странным, чтобы доверить ему бессловесных Божьих тварей. Он их не любил; не любил он и Бога. Был он неверующим или не был, но в церкви его не встречали, хотя со священником он дружил. Шел слух, что со смерти жены сердце его окаменело и живым остался только тот кусочек, где гнездилась любовь к семилетней дочери – Мэри Руа. Дочь эту никто никогда не видел без рыжей кошки Томасины.
   Да нет, говорили сплетники, доктор он хороший. Мигом вылечит или убьет, только уж очень любит усыплять. Те, кто подобрее, считали, что это он от жалости не может видеть, как страдает животное; а кто поехидней или пообиженней, предполагали, что просто ему наплевать и на зверей, и на людей.
   Но те, у кого зверей не было, думали, что в нем есть хоть что-то хорошее, если он дружит с таким человеком, как отец Энгус. Дружили они с детства, вместе учились, и как раз священник и уговорил его, когда умерла Энн Макдьюи, переехать сюда, чтобы избавиться от тяжелых воспоминаний.
   Некоторые помнили старого Макдьюи, ветеринара из Глазго. В отличие от сына, он был не только властен, но и набожен. Рассказывали, что Эндрью хотел стать хирургом, но отец оставил ему деньги на том условии, что он унаследует и его практику. Кто-то из здешних жителей побывал в их старом доме и не удивлялся теперь, что молодой Макдьюи стал таким, каким стал.
   Энгус Педди знал, что Макдьюи-отец был истинный ханжа, в чьем доме Господь выполнял функции полисмена, и тоже не удивлялся, что Эндрью сперва возненавидел Бога, а потом и отверг. Неверие это укрепилось, когда умерла Энн, оставив двухлетнюю дочь – Мэри Руа.
   Оглядев ожидающих, доктор уставил бороду в миссис Лагган и мотнул головой, давая понять, что можно войти в кабинет. Вдова испуганно квакнула, с трудом поднялась и прижала к себе несчастного Рэбби. Лапки его повисли, глаза закатились. Он был похож на перекормленную свинку, а свистел и пыхтел, как храпящий старик.
   Энгус Педди встал, чтобы помочь вдове, и улыбнулся ей ангельской улыбкой, ибо он ничем не походил на известного нам из книг шотландского священника. Собачка его по имени Сецессия [1] (именно такой юмор царил когда-то в его обширной семье), неуклюже спрыгнула на пол. Он приподнял ее за лапки и сказал:
   – Видишь, Цесси, вот Рэбби Лагган! Ему плохо, бедному.
   Собаки посмотрели друг на друга печальными, круглыми глазами. Миссис Лагган пошла за врачом в процедурную и положила Рэбби на белый длинный стол. Лапки его беспомощно раскинулись, и дышал он тяжело.
   Ветеринар поднял его верхнюю губу, взглянул на зубы, заглянул под веки и положил руку на твердый вздутый живот.
   – Сколько ему? – спросил он.
   Миссис Лагган, одетая, как все достойные вдовы, в черное платье и мягкую шаль, испуганно заколыхалась.
   – Пятнадцать с небольшим, – сказала она и быстро добавила: – Нет, четырнадцать… – словно могла продлить этим его жизнь. Пятнадцать – ведь и впрямь много, а четырнадцать – еще ничего, доживет до пятнадцати или до шестнадцати, как старый колли миссис Кэмпбэлл.
   Ветеринар кивнул.
   – Незачем ему страдать. Сами видите, задыхается. Еле дышит, – сказал он и опустил собаку на пол, а она шлепнулась на брюхо, преданно глядя вверх, в глаза хозяйке. – И ходить не может, – сказал ветеринар.
   У вдовы задрожали все подбородки.
   – Вы хотите его убить? Как же я буду без него? Мы вместе живем пятнадцать лет, у меня никого нету… Как я буду без Рэбби?
   – Другого заведете, – сказал Макдьюи. – Это нетрудно, их тут много.
   – Ох, да что вы такое говорите! – воскликнула она. – Другой – не Рэбби. Вы лучше полечите его, он поправится. Он всегда был очень здоровый.
   «С животными нетрудно, – думал Макдьюи, – а с хозяевами нет никаких сил».
   Да он умирает, – сказал он. – Он очень старый, на нем живого места нет. Ему трудно жить. Если я его полечу, вы придете через две недели. Ну, протянет месяц, от силы – полгода. Я занят. – И добавил помягче: – Если вы его любите, не спорьте со мной.
   Теперь, кроме подбородков, дрожал и маленький ротик. Миссис Лагган представила себе времена, когда с ней не будет Рэбби – не с кем слова сказать, никто не дышит рядом, пока ты пьешь чай или спишь. Она сказала то, что пришло ей в голову, но не то, что было в сердце:
   – Покупатели хватятся его. Они через него переступают.
   А думала она: «Я старая. Мне самой немного осталось. Я одна. Он утешал меня, он – моя семья. Мы столько друг про друга знаем».
   – Конечно, конечно… – говорил врач. – Решайте скорее, меня пациенты ждут.
   Вдова растерянно смотрела на рыжего здорового человека.
   – Я думаю, это не очень плохо, если я оставлю его мучиться…
   Макдьюи не отвечал.
   «Жить без Рэбби, – думала она. – Холодный носик не ткнется в руку, никто не вздохнет от радости, никого не потрогаешь, не увидишь, не услышишь». Старые псы и старые люди должны умирать. Она хотела вымолить еще один месяц, неделю, день с Рэбби, но слишком волновалась и пугалась.
   – Будьте с ним подобрей… – сказала она. Макдьюи вздохнул с облегчением и встал.
   – Он ничего не почувствует. Вы правильно решили.
   – Сколько я вам должна? – спросила миссис Лагган.
   Врач заметил, как дрожат ее губы, и ему почему-то стало не по себе.
   – Ничего не надо, – сказал он.
   Вдова овладела собой и сказала с достоинством, хотя слезы мешали ей смотреть:
   – Я оплачу ваши услуги.
   – Что ж, два шиллинга.
   Она вынула черный кошелек и положила монеты на стол. Рэбби, заслышав звон, поднял на секунду уши, а миссис Лагган, не оглянувшись на лучшего друга, пошла к двери. Шла она очень гордо и прямо, ей не хотелось при этом человеке быть глупой и старой толстухой. Ей удалось достойно выйти и закрыть за собой дверь.
   Худенькие женщины горюют очень жалобно, но ничего нет жальче на свете толстой женщины в горе. Пухлому лицу не принять трагической маски, просто оно сереет, словно жизнь ушла из него.
   Когда вдова Лагган появилась в приемной, все глядели на нее, а Энгус Педди мгновенно все понял и вскричал:
   – О, Господи! Неужели с ним плохо? Что ж мы будем без него делать? Через кого переступать?
   Здесь, со своими, миссис Лагган могла плакать вволю. Казалось бы, что такого – но вся очередь застыла, а на сердце Энгуса Педди легла какая-то рука и сжимала до тех пор, пока боль его не уравнялась с болью вдовы. Пришла наконец одна из тех страшных минут, когда священник не знал, чего же хочет от него Бог и что бы Сам Бог сделал на его месте.
   Для Энгуса Педци Бог не был связан с мраком и скукой. И Творец, и тварный мир [2] были для него радостью, и он считал своим делом передать пастве радость, и хвалу, и восхищение чудесами Божьими, к которым он относил и зверей. И все же он был человеком и путался, когда его Бог как бы не обращал внимания на беды вдовы Лагган.
   Толстая женщина плакала перед ним и утирала слезы, они текли по ее щекам и подбородку. Сейчас она уйдет и для нее начнется смерть.
   Энгус Педди чуть не кинулся в операционную, чтобы крикнуть: «Стой, Эндрью! Не убий! Пусть сам отживет свое. Тебе ли мешать его игре с Богом?» Но он удержался. Ему ли мешать? Макдьюи – хороший врач, а врачи нередко делают и говорят страшные вещи. С животными лучше, чем с людьми: их можно избавить от страданий.
   Миссис Лагган сказала, не обращаясь ни к кому:
   – Я не сумею жить без Рэбби.
   И вышла. В дверь высунулась рыжая борода.
   – Кто следующий? – спросил Макдьюи и поморщился, когда жена подрядчика нерешительно приподнялась, а терьер взвизгнул от страха.
   – Простите, сэр, – раздался тонкий голосок, – можно вас на минутку?
   – Это Джорди Макнэб, мануфактурщиков сын, – пояснил кто-то. Восьмилетний Макнэб – круглолицый, черненький, серьезный, как китаец, в рубашке защитного цвета и со скаутским галстуком на шее, держал в руках коробку, в которой, мелко дрожа, лежало его сегодняшнее доброе дело. Макдьюи взглянул на него сверху, словно Великий могол, пригнулся, касаясь рыжей бородой коробки, и прогремел:
   – Что там у тебя?
   Джорди смело встретил натиск. Он показал врачу лягушку и объяснил:
   – У нее что-то с лапкой. Прыгать не может. Я ее нашел у озера. Пожалуйста, вылечите ее, чтобы она опять прыгала.
   Старая горечь накатывала иногда на Макдьюи, и он говорил и делал совсем не то, что хотел. Так и сейчас, он как будто услышал, нагнувшись над коробкой: «Лягушачий доктор. Вот кто ты, лягушачий доктор».
   И вся его злоба вернулась к нему. Будь на свете правда, эти люди и этот мальчик приходили бы к нему лечиться и он боролся бы за их жизнь, он бы их спасал. Но они тащат к нему этих сопящих, скулящих, мяукающих тварей, которых держат потому, что из лени или эгоизма не хотят завести ребенка.
   Больной терьер был совсем рядом, и Макдьюи с отвращением чувствовал запах духов, которыми опрыскала его хозяйка. Из черного облака злобы он ответил Джорди:
   – У меня нет времени на глупости. Ты что, не видишь, какая тут очередь? Швырни свою жабу в пруд. Пошел, пошел!
   В круглых черных глазах юного Макнэба появилось выражение, свойственное детям, когда они разговаривают со взрослыми.
   – Она больна, – сказал он, – ей плохо. Она же умрет!
   Макдьюи повернул его лицом к двери и хлопнул по спине.
   – Иди, иди, – сказал он немного приветливей. – Отнеси ее, откуда взял. Природа за ней присмотрит. Заходите, миссис Сондерсон.


2


   Если вас интересуют родословные, вы будете приятно поражены, узнав, что я сродни Дженни Макмурр из Глазго[3].
   По матери мы из Эдинбурга, где мои предки подвизались в университете, причем некоторые из них не только косвенно, но и прямо послужили науке. По отцу мы из Глазго. Дженни – моя двоюродная бабушка. Она была истинная красавица, в самом египетском стиле: головка маленькая, усы длинные, глаза раскосые, уши круглые, небольшие и крепенькие. Считают, что я на нее похожа, хотя цвет у нас разный. Говорю я об этом не из хвастовства: просто это показывает, что обе мы вправе возвести свой род к тем дням, когда у людей хватало ума нам поклоняться.
   Сейчас поклоняются ложным богам, а тогда, в Египте, наших предков чтили в храмах, и людям вроде бы это приносило больше счастья. Однако время это ушло, и рассказать я хочу не о том. И все же, когда знаешь, что тебе поклонялись, как-нибудь это да скажется.
   Не буду вас томить: речь пойдет об убийстве.
   Такой истории вы еще не читали и не слышали: ведь убили-то меня.
   Зовут меня Томасиной из-за обычной и нелепой ошибки, которую часто совершают люди, пытаясь угадать наш пол, когда мы совсем юны. Меня назвали Томасом, а потом одумались, и миссис Маккензи, наша служанка, переделала мое имя на женский лад. Было это еще в Глазго, и Мэри Руа едва исполнилось два года.
   Не пойму, как это люди так глупы и гадают, кто мы – кот или кошка. Чем гадать, посмотрели бы: у кошек эти штучки рядом, а у котов – подальше друг от друга. Исключений нет, и от возраста это не зависит.
   Наш хозяин, Эндрью Макдьюи, мог бы сказать сразу: он же врач, но он животных не любит, ему до них нет дела, и на меня он никогда не обращал внимания. И я на него не обращала, на что он мне?
   Мы жили в большом мрачном доме, который мистер Макдьюи унаследовал от отца. На первых двух этажах там была больница, а мы жили на третьем и четвертом с хозяином, хозяйкой и Мэри Руа. Они все рыжие, и я рыжая, точнее – темно-золотистая с белой грудкой. Особенно нравится людям, что и лапки у меня белые, и самый кончик хвоста. Меня всегда хвалят, я привыкла.
   Хотя мне было только полгода, я помню нашу хозяйку. Ее звали Энн, она была красивая и рыжая, как медная кастрюлька. Она всегда веселилась и пела, и дома было не так темно, даже в дождливые дни. Мэри Руа она очень баловала, и они вечно шептались. В общем, дом был счастливый, несмотря на хозяина. Но скоро все изменилось. Миссис Макдьюи подцепила какую-то болезнь от попугая и умерла.
   Не знаю, что бы я делала, если бы не миссис Маккензи. Хозяин сошел с ума, он страшно кричал и буянил, а любовь его вся перешла на дочку и чуть не насмерть нас с ней перепугала. Он где-то бродил, животных забросил, все у нас пошло вкривь и вкось. Тут приехал его старый друг, мистер Педди, сельский священник, и жизнь наша стала понемногу налаживаться. Мистер Педди и наш хозяин учились вместе в университете. Наверное, они там знали моих родных.
   Ну вот. Мы продали практику и дом и переехали сюда, на берег залива Лох Фаин, в графстве Аргайл.
   Когда со мной случилась беда, Мэри Руа шел восьмой год и жили мы в предпоследнем доме от Аргайл-лейн. В последнем жил священник с отвратительной собакой Цесси. Ф-фуф!
   Точнее, мы жили в двух домах – третьем от конца и втором. Они были белые, длинные, двухэтажные, крытые черепицей, каждый – с двумя трубами, на которых сидело по чайке. Еще точнее, в одном мы жили, а в другом работал хозяин. Нас туда не пускали. После несчастья в Глазго хозяин поклялся, что в его доме больных животных не будет.
   В Инверанохе мне понравилось больше, чем в Глазго, потому что тут много чаек и пахнет морем и рыбой, а неподалеку лежит волшебная, темная страна лесов, лощин и скал, где можно поохотиться. Там, в Глазго, меня не выпускали на улицу, а тут я стала истинным горцем. Горцы же, как известно, смотрят на всех прочих сверху вниз.
   Город этот поменьше Глазго, здесь и тысячи жителей нет, но сюда приезжает отдыхать масса народу.
   Летом хозяин очень занят, потому что многие привозят собак, а иногда – кошек, и птиц, и даже обезьян. Одни животные плохо переносят наш климат, другие сцепятся с нами, горцами, а куда им, неженкам, до нас! И хозяева несут их к моему хозяину. Он сердится, он зверей не любит, особенно домашних, предпочитает лечить скот на фермах.
   Но это все меня не касается. Я жила, как хотела, и все шло неплохо, только Мэри Руа таскала меня на руках.
   Если у вас есть дочь, вы меня поймете. Если нету, вспомните, как маленькие девочки таскают куклу. Некоторые таскают кошку. Они держат ее под брюхо, так, что верх ее спинки прижимается к груди; передние лапы и голова свешиваются через руку, а весь наш низ болтается на весу. Неудобно и унизительно.
   Мэри Руа, правда, клала меня иногда на плечи, вроде горжетки. Люди мной любовались и говорили, что не разобрать, где ее волосы, а где мой мех. Носила она меня на руках, как младенца, но вниз головой. Это – самое неудобное.
   Были и другие неудобства, о которых я не хотела говорить, но к слову скажу. Мне повязывали салфетку и сажали за стол, как даму. Правда, при этом мне давали молоко и вкусное печенье с тмином, но достоинство мое страдало.
   Спать мне полагалось у кроватки Мэри Руа, и я не могла уйти на любимое кресло, потому что Мэри, если меня не было, страшно плакала. Иногда она плакала и при мне, причитая: «Мама, мама!» – слезала, брала меня к себе и утыкалась лицом мне в бок так, что я еле могла дышать. Мы очень не любим, когда нас прижимают.
   Она плакала и говорила: «Томасина, Томасина, я тебя люблю, не уходи!..» А я лизала ей лицо, слизывала соленые слезы, пока она не затихнет, не развеселится – «Ой, Томасина, щекотно!» – и не заснет.
   И я терпела. Будь это мальчик, я бы давно сбежала, благодарю покорно! Сбежала бы в лес или нашла других хозяев. Я о себе позаботиться могу – вид у меня изысканный, но я сильна, здорова и очень вынослива. Как-то на меня наехал юный велосипедист. Миссис Маккензи выскочила из дома, жутко голося. Мэри Руа плакала целый час, а на самом деле мальчик упал и расшибся, я же отряхнулась и пошла, куда шла.
   Ну, а еще у нас был сам хозяин, и я бы много о нем порассказала, одно другого хуже. Ветеринар не любил животных, вы только подумайте! Чуть что – усыпит, так о нем говорили. Да, не хотела бы я к нему попасть… Ко мне он ревновал; хуже того – он не замечал меня. Нос в потолок, баки распушит, весь пропах микстурами… Уф-фу! Когда он приходил вечером домой и целовал Мэри Руа, мне просто плохо становилось (как вы помните, я все время была у нее на руках).
   Конечно, я вредила ему, как могла: умывалась перед ним, ложилась в кресло, путалась под ногами, линяла на его лучший костюм, прыгала ему на колени, когда он садился почитать газету, и старалась пахнуть посильнее. При Мэри Руа он не смел мне грубить и делал вид, что меня не замечает, – просто вставал, словно хочет взять трубку, и стряхивал меня с колен.
   Словом, причины сбежать у меня были, но я оставалась, потому что я полюбила Мэри Руа.
   Наверное, дело в том, что девочки и кошки похожи. В девочках тоже есть тайна, словно они что-то знают, да не скажут, и они склонны к созерцанию, и, наконец, они иногда смотрят на взрослых как мы – пристально и непонятно.
   Если вы жили вместе с девочкой, вы сами знаете, как они уходят куда-то в свой мир, как они упорны, как свободолюбивы, как не пронять их глупыми запретами. Те же черты раздражают взрослых и в нас. Ни девочку, ни кошку не заставишь что-то сделать против воли, тем более – себя полюбить. Да, мы с Мэри Руа во многом похожи…
   И вот, я ради нее делала странные вещи. Я терпела, что она таскала меня в школу и дети гладили меня и тискали, пока не прозвонит звонок, а потом я бежала домой по своим делам.
   А когда она возвращалась, я ждала ее у дверей, обернув хвост вокруг задних лап. Конечно, так мне было удобнее фыркать на гнусную собачонку нашего соседа, но сидела я ради Мэри Руа. Люди говорили, что по мне можно сверять часы.
   Нет, вы подумайте! Я, Томасина, ждала у дверей какую-то рыжую девчонку, даже не особенно хорошенькую.
   Иногда я думала, нет ли между нами какой-то еще неведомой мне связи. Очень уж мы были нужны друг другу, когда садилось солнце и одиночество и страх являлись ему на смену.
   Средство от одиночества такое: прижаться щекой к щеке, мехом к меху или мехом к щеке. Бывало, проснешься ночью от кошмара, слушаешь мерное дыхание и чувствуешь, как шевелится чистый пододеяльник. Тогда не страшно, можно заснуть.
   Я сказала сейчас, что Мэри Руа не особенно хорошенькая. Это не очень вежливо, она ведь считает меня самой красивой кошкой на свете, но я имела в виду, что личико у нее обыкновенное. А глаза – необыкновенные, что-то в них такое есть, когда на них, вернее – в них, смотришь. Я не всегда могла подолгу в них смотреть. Они ярко-синие, а когда она думает о чем-то, чего и мне не угадать, – темные, как залив в бурю.
   А так – нос у нее курносый, много веснушек, брови и ресницы очень светлые, почти их и не видно. Рыжие волосы она заплетает в косы, и ленты у нее – голубые или зеленые; ноги длинные, ходит животом вперед.
   Зато пахнет она замечательно. Миссис Маккензи обстирывает ее, и обглаживает, и пересыпает белье лавандой.
   Миссис Маккензи вечно стирает, гладит, чинит и чистит ее одежду, потому что ей только так дозволено проявлять свои чувства к ней. Сама она, дай ей волю,. ласкала бы ее и пестовала, как пестуем мы подброшенных котят, но мистер Макдьюи ревнив и боится, как бы Мэри Руа не слишком к ней привязалась.
   Я люблю запах лаванды. Запахи еще больше, чем звуки, вызывают хорошие или дурные воспоминания. Сама не помнишь, отчего когда-то обрадовалась или рассердилась, но, почуяв запах, снова радуешься или сердишься. Вот как запах лекарств, исходящий от него.
   А лаванда – запах счастья. Учуяв его, я вытягивала коготки и громко мурлыкала.
   Бывало, миссис Маккензи погладит белье, сложит и не закроет по забывчивости шкаф. Тут я нырну туда и лягу, уткнувшись носом в пахучий мешочек. Вот это мир, вот это радость! Живи – не хочу!


3


   Джорди Макнэб шел куда глаза глядят, держа свою коробочку, где пострадавшая лягушка лежала на ложе из вереска и мха. Иногда, забывшись, он пускался в галоп, но вспоминал о печальном положении дел и снова переходил на шаг или рысь.
   Он не знал, куда идет, он просто хотел уйти подальше от взрослых. То и дело он заглядывал в коробочку, трогал свою лягушку пальцем и убеждался еще раз, что у нее сломана лапка. Взять ее домой он не мог, ему бы не разрешили, не мог и бросить. Джорди впервые видел, как враждебен мир к тому, кто решил взять на себя ответственность за другое существо.
   Он дошел до края города, где улицы обрывались сразу, и начинались поля и луга. Дальше лежал темный и таинственный лес, там жила Рыжая Ведьма; и тут он понял, что уже давно думает о том, чтобы пойти к ней, но пугается: очень уж это опасно.
   Люди боялись ходить к той, кого прозвали Рыжей Ведьмой и Безумной Лори, а больше всех боялись мальчики, вскормленные на сказках и картинках, где носатые старухи летают на метлах. Идти к ней не стоило, разве что уж очень понадобится.
   Но говорили о ней и другое – что она никому не вредит, живет одна в лощине, прядет шерсть, беседует с птицами и зверями, лечит их, кормит, выхаживает и водит дружбу с ангелами и гномами, которыми, как известно, лощина просто кишит.
   Джорди знал обе версии. Если правда, что олень приходит к ней и ест у нее с ладони, птицы садятся ей на плечи, рыбы выплывают на ее зов из ручья, а в сарае за ее домом живут больные звери, которых она подбирает в лощине и в лесу, или они приходят к ней сами – не отнести ли ей лягушку?
   Он прошел по горбатому мостику и стал подниматься на лесистый холм, за которым лежала лощина. Кажется, ведьма жила милях в полутора после седых развалин замка – лес там был особенно пуст, и такому маленькому мальчику было страшно идти туда, где в лесной тьме живет какая-то огненная колдунья.
   Джорди довольно долго шел по лесу и, наконец, увидел домик колдуньи. Тогда он остановился и, как подобает бойскауту, решил оглядеться.
   Домик был длинный, двухэтажный, и трубы, словно кроличьи уши, торчали из него. Зеленые ставни были закрыты, и казалось, что домик спит. Сзади стояло здание повыше, тоже каменное, по-видимому – бывший амбар или коровник. Перед самым домиком, на полянке, рос огромный дуб, и ветви его нависали над крышей. Дубу было лет двести. С нижней ветки свешивался серебряный колокольчик, а из колокольчика свисала длинная веревка.
   Теперь, не двигаясь, Джорди слышал сотни шорохов, тихое, но звонкое пение и непонятный перестук. «Колдунья колдует!» – подумал он и чуть не пополз обратно, но пение зачаровало его, хотя перестук казался все страшней и непонятней.
   Голос звучал чисто и звонко. Мелодии этой Джорди никогда не слышал, но сейчас, сам не зная почему, закрыл глаза рукой и заплакал. Птицы над ним угомонились, и в траве мелькнул белый кроличий хвостик.
   Джорди Макнэб пополз к дубу. Он положил коробочку у его подножья и тихо потянул за веревку. Лес огласился нежным звоном, перестук умолк, в домике что-то зашумело. Джорди кинулся прочь и засел в кустах.