Игорь Гергенрёдер (1)

Донесённое от обиженных



1


   Вьюжным и холодным мартовским утром в Оренбург прибыл московский поезд. С площадки спального вагона бодро соскочил на перрон свежевыбритый журналист из столицы Юрий Вакер и тут же повернулся боком к ветру, что ошпарил лицо, швырнув в глаза снежную крупу. По представлениям того времени (середины тридцатых), москвич был шикарно одет: кожаный реглан, дорогие новёхонькие сапоги, серые замшевые перчатки.
   Он ступил на привокзальную площадь, на которой буран намёл извилистые сугробы — их хрустко переезжали сани, запряжённые лошадьми с шорами на глазах; люди с тюками, с мешками спешили туда и сюда, поскальзываясь и стараясь не упасть, не уронить поклажу; таксомотора нигде не замечалось. Вакер пошарил взглядом, засёк фигуру милиционера и, подойдя уверенной, решительной походкой, дружески, с оттенком властности спросил, далеко ли НКВД? Оказалось, близко. Милиционер объяснил, как пройти.
   Перед зданием горчичного цвета дворники ретиво двигали лопатами, очищая панель от сыплющего снега. Укрываясь под навесом крыльца, подняв воротник, топтался часовой с винтовкой, с револьвером в кобуре. Выслушав Вакера, вызвал дежурного; тот поглядел в служебное удостоверение приезжего:
   — Было предупреждение о вас. Можете проходить.
   Москвич проследовал за дежурным через сумрачно-торжественный чисто вымытый вестибюль и оказался в коридоре. Чекист показал в его конец:
   — Там наша столовая — начальник туда подойдёт.
   Раздатчица в белом фартуке наливала половником суп в бидончик: его ожидал старик, на котором Вакер невольно задержал оторопелый взгляд. Как попала сюда эта ветхая фигура? Старец был одет в здорово поношенную, но ещё целую солдатскую шинель, имел распушившиеся какие-то пегие, с жёлто-зелёным отливом усы, глаза едва виднелись из-под нависших век. Женщина отрезала хлеба от буханки, положила на ломоть рубленую котлету.
   — Ну, дедуха, проживёшь сегодня? Давай иди! — и с улыбкой как бы извинения за свою щедрость обратилась к Вакеру, новому и, по-видимому, влиятельному человеку: — Приютился, подкармливаем. Чего он может? А старательный! Старается посильно помогать...
   Журналист подумал: спросить её, чем способен помогать НКВД измождённый жизнью древний дед? Но тут коридор наполнился шумом шагов: в столовую направлялись сотрудники. Приезжий, поставив на пол чемоданчик, не без волнения смотрел на входивших и вдруг вытянул руки:
   — Кого я вижу! — не удержался, шагнул навстречу мужчине, постриженному под бокс: по сторонам головы и с затылка волосы сняты, а от лба до макушки оставлена “щётка”.
   Мужчину выделяли густые тёмные брови, сходившиеся разлаписто и властно, начальственно-требовательное выражение и та отработанность в поступи, в осанке, что выдаёт физкультурников. Он взял гостя за предплечья, тем избежав объятий, подержал с полминуты, затем пожал руку:
   — С прибытием, Юра! Хорошо ехал? — не слушая ответа, повёл к столику. — А мы здесь с ночи... — окинул взглядом сотрудников, что рассаживались за другие столы, — хлопот невпроворот!
   Марат Житоров возглавлял управление НКВД по Оренбуржью. С Юрием подружились лет десять назад в Москве. Тот учился во Всесоюзном коммунистическом институте журналистики, а Житоров был студентом-правоведом. Того и другого выбрали в районный комитет комсомола, и они развили активность, проверяя быт в студенческих общежитиях. Некоторое время оба ухаживали за девушками-подругами, жившими в одной комнате.
   Происходя из революционной семьи, Марат, загораясь, рассказывал о своём отце-комиссаре, что погиб героем в Оренбуржье весной восемнадцатого. Рассказы запалили в сердце честолюбивого Юрия мечту написать об этом человеке яркий роман. Гибель комиссара, помимо своей романтичности, захватывала тем, что погубители не были найдены... Житорова снедало стремление распутать загадку. Служа в столице и имея успехи, он упрямо добивался назначения в Оренбург. И вот он здесь более полугода. Всё его существо до кончиков ногтей давно предалось идее, что об отце должен быть создан роман. Вероятный автор, дождавшись от друга позволения приехать, выхлопотал у редактора командировку: собрать материал о расцвете колхозной жизни в бывших казачьих станицах. В настоящий момент журналисту не терпелось узнать, что нового раскопал Житоров и насколько оно ценно для романа.
   — Не хочу опережать тебя вопросами, Марат, я и без того злоупотребляю, но уверен — ты сознаёшь, что не личный интерес, а цель иного уровня... — произносил гость значительно и проникновенно, стараясь показать другу глубину уважения.
   — Знаю я тебя, хитреца! И болтуна! — прервал Житоров без усмешки. — Тебе шницель с пюре или с макаронами? — и кинул подходившей официантке: — Два с пюре!
   Юрий, точно за чем-то особо важным, следил, как он откупоривает бутылку нарзана. Наполняя стаканы, Житоров веско, с угрюмым огнём говорил:
   — Я убеждён, и не может быть сомнений: мне удалось накрыть его! Он должен был видеть смерть отца... Свидетель (я добьюсь!) прижмёт его к стенке. Еду за свидетелем. Ты со мной?
   Гостя встряхнуло — только и смог выдохнуть:
   — Марат...


2


   Житоров считал: если он явится лично к свидетелю, тот не сможет замкнуться и “размотается до голой шпульки”. Кроме того, сыну не терпелось попасть в те места, в ту обстановку, где витала тень неотмщённого отца.
   Ехали поездом до Соль-Илецка: начальник, три сотрудника и Вакер. Журналист, стараясь скрыть гордость, рассказывал: на него, командированного в далёкое таёжное село, совершили покушение — стреляли дважды.
   — Пули вот тут пролетели! — он прочертил ладонью воздух у головы. — Почему и нашему брату положено оружие. — Достал из внутреннего кармана пальто так называемый пистолет Коровина, калибра 6,35 мм.
   Житоров снисходительно, с иронией сказал:
   — Хорошая штука! В мужика с топором стрельнёшь — он, конечно, свалится... но до этого успеет тебе черепок раскроить. Легковатый калибр!
   Переночевав в соль-илецкой гостинице, дальше отправились на автомашинах: начальник с сотрудником и журналистом уселись в принадлежащую горсовету эмку. Другие чекисты и пара местных милиционеров покатили в автофургоне, его закрытый металлический кузов имел единственное (с решёткой) окошечко в двери в торце: известный “чёрный ворон” был окрашен в густой синий цвет. Эмка следовала впереди по сырой, тёмной по-весеннему дороге, в кабину проникал душок навоза, что за долгую зиму выстлал просёлок.
   Солнце заслонял сплошняк низких облаков, завеса тумана не давала видеть дальше полукилометра; по сторонам однообразно белела снежная целина. Потянул ветерок, погнал туман: вблизи обозначилось мутное пятно деревни. Житоров взглянул на командирские наручные часы:
   — Новоотрадное — бывшая станица Ветлянская.
* * *
   ...В Ветлянской в восемнадцатом рабочий отряд оставил гнетуще-живучую память. Отрядники вступили в станицу перед полуднем; солнце набирало силу, съедало снега в полях, орудийные колёса оставляли на раскисшей дороге глубокие рытвины. Красногвардейцам щекотал ноздри смешанный мирный запах кизячного дыма и печёного хлеба.
   На околице, противоположной той, через которую проходили красные, раскинулся по взгорью двор казака Кокшарова. Хозяин, взобравшись на хлев, поправлял кровлю и сверху увидел отряд. Крутнул головой, позвал тревожно:
   — Славка, идут хлеб отбирать! Скачи к хорунжему!
   Паренёк лет четырнадцати с утра ездил на хутор к отцовскому куму и ещё не успел расседлать лошадку. Провёл её задами усадьбы за юр, вскочил в седло. Мосластый маштачок бойкой рысью вынес на зимник, что пролёг под лесистым кряжем по скованной льдом речке.
   А отряд вытянулся во всю улицу, единственную в станице. Перед большой избой, крытой жестью, встала группа верховых. Хозяйка загнала в конуру остервенело лающего волкодава, хозяин расхлебенил тяжёлые гладкотёсаные ворота.
   Верховые спешились. Первым поднялся на крыльцо человек в белой смушковой папахе. На нём серая солдатская шинель, но притом — превосходные галифе оленьей кожи. Окинув взглядом просторную сенную комнату, не удостоив словом кланяющегося хозяина, шагнул в горницу. Изба была из тех, какие называют пятистенками: её разделяла на две половины капитальная стена.
   Над крыльцом к резным столбам прибили углы алого полотнища, по нему надпись чёрным: “Чем тяжелее гнёт произвола, тем ужасней грядущая месть”.
   Незадолго до этого дня из станицы изгнали рабочих-дружинников, приехавших изымать “излишки зерна”. Несколько человек были зарублены. Дело удалось благодаря неожиданно появившейся группе офицеров. Теперь местный батрак водил красногвардейцев по станице, указывая дома казаков, которые прибились к офицерам и разоружали рабочую дружину.
   Военный комиссар Житор, расположившись за столом в тёплой горнице пятистенки, приступил к дознанию. У Зиновия Силыча длинный заострённый подбородок, за углами тонкогубого рта изламываются пучки резких морщинок, подрубленные усики разделены выбритой ложбинкой от носа к верхней губе. По левую руку на столе — пачка большевицких газет, листок из школьной тетради, подточенный карандаш, торчащий из ребристого латунного футлярчика. По правую руку лежит, тускло поблескивая воронёной сталью, револьвер.
   Перед столом встал, вытянувшись, руки за спиной, только что приведённый молодой болезненного вида казак. Зиновий Силыч без интереса обронил:
   — Шашка у тебя есть?
   — Так точно!
   — Но ты ею наших товарищей не сёк?
   — Никак нет! — лоб казака едва приметно увлажнился.
   Комиссар с улыбочкой едко взглянул на хозяина избы, замершего у порога горницы:
   — Подойдите сюда. Как ваша фамилия?
   Тот испуганно сказал, и Житор медленно записал фамилию на листке сверху. Станичник следил за процедурой, вытаращив глаза и приоткрыв рот.
   — Он, — указывая карандашом на хозяина, адресовался комиссар к молодому, — рубил?
   — Он? Не-е. Никак нет!
   Зиновий Силыч, бросив пристально-цепкий взгляд на того и другого, раздельно проговорил:
   — Покажете честность — советская власть вас простит. Станете упорствовать, а кто-то на вас укажет: “Рубил! Стрелял!” — расстреляем!
   Хозяин поднял на комиссара глаза и тут же опустил.
   — Видите, оно как, сударь-товарищ... на меня — могёт так выдти — могут сказать: рубил! А я не рубил ни в коем разе, у меня в руках шашки не было, я только стукнул...
   — Топором?
   — Упаси Бог! Палкой.
   Тонкие губы Житора чуть покривились:
   — С какой радости вы стукнули палкой обезоруженного, — сделав паузу, повысил голос, — взятого вашими под конвой человека?
   Казак, потупившись, стоял недвижно.
   — Да уж больно он заорал супротив души. Заелись, орёт, землёй, а мы её с иногородними разделим! А откуда же у меня лишняя земля, сударь-товарищ? У меня...
   — Хватит! — перебил комиссар.
   Лицо хозяина сморщилось, как от позыва чихнуть, он куснул с хрустом руку и вдруг прилёг грудью на стол, зашептал комиссару:
   — Он не рубил... а как один ваш спрятался за кладку кизяка, он его нашёл и вывел. Решил, грит, с оружьем чужое отнимать — умей и ответить!
   Молодой казак воскликнул изменившимся странно высоким голосом:
   — Благодарствую, Федосеич! О-о-ох, спасибо! — и заперхал, в груди захрипело с присвистом.
   Федосеич отошёл от стола, рухнул на колени и поклонился молодому, звучно приложившись лбом к полу:
   — Прости-и! У меня дети, а ты один, у тя — чахотка, век твой всё одно...
   Казак, вздрогнув, отклонился назад, словно размахиваясь верхом туловища, и яростно плюнул в застывшего на коленях. Комиссар брезгливо взмахнул рукой: красногвардейцы с винтовками вывели обоих.


3


   Допрошенных отводили в угол двора к овчарне и оставляли там ждать под охраной пары дюжин отрядников, что грызли семечки и дымили козьими ножками. Вооружённые люди стояли с зудом готовности вокруг крыльца пятистенки, толпились в сенной комнате, куда долетал мерный, с неслабеющей лёгкой ехидцей голос комиссара. Вчерашний перронный носильщик Будюхин, будучи при нём за денщика (звался вестовым), позаботился, чтобы Зиновий Силыч, не прерывая допросов, поел вынутого из печи супа с бараниной. Будюхин осторожно понёс и поставил на стол чашку круто заваренного чаю.
   Перед Зиновием Силычем предстал заросший буйной бородой станичник: вполне примешь за пожилого, но выдают молодые глаза, гладкий чистый лоб. Его спросили: размахивал ли он шашкой лишь ради веселья души или, случаем, и порубливал безоружных? Он невыразительно буркнул:
   — Ну.
   — Признаётесь, что рубили насмерть наших товарищей?
   — Ну!
   Зиновий Силыч приостановил дыхание, чувствуя себя как бы в тупике; отхлебнул чаю, обжёгся и вскричал:
   — Ну, хорошо! Ну, надо же и объяснить... — повторил за казаком “ну”, не заметив этого. Было неуютно от ощущения некой недостаточности, что портила всё дело. Схватил газету, расправил: — Съезд советов, он проходил в Оренбурге, постановил... Слушайте! “Ввести на хлеб твёрдые цены, в кратчайший срок организовать при волостных советах продотряды, не останавливаться ни перед какими мерами для обеспечения хлебом трудящихся...”
   Обескуражила мысль: кому он читает? Это же тупица, недоумок! Зиновий Силыч оставил газету и, положив правую руку на револьвер, проговорил с деланно равнодушной суровостью:
   — Убью на месте...
   Казак смотрел с холодным презрением, и комиссар закричал:
   — Увести-и! Следующего!
   Этот оказался таким же бородачём, а сложением так и покрепче. Житор, держа обеими руками газету, смерил его взглядом исподлобья.
   — За нами вся рабоче-крестьянская Россия! В каждом номере печатается, что трудовое казачество тоже за нас. Сказано — читаю: “Казаки нескольких станиц собрались и решили добровольно сдать советской власти четыреста пудов...”
   Станичник громко хмыкнул, обнажив белые здоровые зубы, бросил с упорно-глубокой ненавистью:
   — Ваши газетки смердят!
   Когда его вывели, заглянул батрак, пояснил:
   — Очень регилиёзные! Окромя себя, никому из своей кружки воды не дадут — староверы.
   Зиновий Силыч, люто злой, пил чай мелкими частыми глотками и молчал. Батрак сообщил:
   — Самый-то богатей Кокшаров, известный враг, сбежал.
   — Что-оо?! Давно-о?
   — Люди грят: не боле, как недавно. В санях с бабой и с дочерьми.
   Комиссар бросился из горницы и стал жестоко, с обидными словечками разносить своих за то, что упустили беглеца. Бывший улан большевик Маракин заметил: полями сейчас не уехать; снег подтаял — лошади увязнут. А по дорогам у саней нынче ход нешибкий: пожалуй, можно догнать... Вскоре из станицы пустились намётом три разъезда, из-под копыт летели ошмётки грязи и мокрого сбившегося в диски снега.
   Зиновий Силыч, страстный чаёвник, предавался своей слабости, и когда бывал доволен, и когда злобился. Он успел напиться чаю, по выражению Будюхина, “до горла”, как, вбежав, доложили — богатей настигнут. Житор сидел за столом обильно вспотевший, волосы стали словно мыльные. Помощники стояли, ожидая. Выдерживая их в положении молчаливого почтения, он принялся причёсываться: на волосах после гребня оставались влажные борозды.
   — Поглядим его хозяйство! — Встал, вдел руки в рукава поданной Будюхиным шинели.
   К прошлому урожаю Кокшаров поставил новый амбар взамен старого подгнившего. Пересекая двор, Житор посматривал на прочную постройку и нехорошо улыбался. Позади шёл хозяин, сопровождаемый отрядниками, что держали винтовки наперевес. Он вдруг забежал вперёд и встал в распахнутых дверях амбара — немолодой, в самотканых штанах, в изрядно поистёртом нагольном полушубке. Комиссар посерьёзнел, спрашивая:
   — Всегда одеваетесь под бедняка?
   — Одет, как привычен! Беднее других я не был, но и в богачи не вышел, — казак уведомил с кажущимся безразличием: — У меня пятьдесят две десятины земли.
   Житор со звенящей злостью произнёс:
   — Мало? А в средней полосе мужик при пяти десятинах — счастливец!
   Кокшаров хотел ответить, но тут батрак, быстро толкнув его, проскочил в амбар, устремился к сусекам.
   — Вот он — хлебушек отборный! И это не богачество?
   Хозяин ринулся за ним, с размаху треснул кулаком по затылку, схватив за волосы, развернул к себе, сжал горло:
   — Я тя, х...ету, сроду не нанимал! Что затрагиваешь?
   Батрак выкрикнул во всю силу лёгких: — А-ааа! — и захрипел. Красные ударами прикладов свалили казака. Когда он поднялся с окровавленной головой, его схватили за плечи; комиссар указал на батрака, что уже жадно рылся в россыпи зерна:
   — В первую очередь ему будет уделено от твоей земли!
   Кокшаров вмиг выдрался из полушубка, оставив его в руках отрядников, протянул руки к лицу Житора, ухватил за ухо. Маракин, дюжий сноровистый кавалерист, взмахнул шашкой: лезвие рассекло локтевой сустав — казак вскинулся всем телом, стал заваливаться... Маракин рубнул вторично — рука ниже локтя отделилась, из культи густо ударила кровь.
   Комиссар, прижимая ладонью едва не оторванное ухо, приказал перетянуть жгутом культю упавшего в беспамятстве. Один из красногвардейцев, трогая носком ботинка отсечённую руку, спросил:
   — А это куда?
   Зиновий Силыч повторил как бы в изумлении:
   — Куда это? Родным отдать!
   Жена Кокшарова сама не своя стояла во дворе у саней; с нею дочери — лет шестнадцати и лет десяти. Что произошло в амбаре — не видели. Батрак разгорячённо подбежал, протянул казачке синевато-серую отрубленную руку мужа, осклабился:
   — Отпойте и упокойте!
   Воздух резнули жуткий вопль и истошный детский плач.
   Комиссар возвратился к пятистенке, где у овчарни ожидало восемнадцать приговорённых. Казак, на допросе не сказавший ничего, кроме “ну”, и другой, белозубый, были посланы под охраной — приволочь Кокшарова. Они взяли его на руки и бережно принесли.
   Житор зычно обратился к красногвардейцам:
   — Исполним священный приговор над контр-р-революцией...
   Через околицу гуськом потянулись фигуры, дальше начинался спуск в овражек. Кокшарова несли, он бормотал в бреду невнятицу и вдруг, на миг опомнившись, выговорил: — Хорунжий вам воздаст! — Обрубок руки перевязали плохо: на тающем снегу оставались буровато-пунцовые пятна.
   Красногвардейцы шли оживлённой массой. Комиссару на пострадавшее ухо наложили повязку. Он ехал верхом, недоступно замкнувшийся в себе, — из-под сдвинутой набок папахи сверкал чистый туго охватывающий голову бинт.
   От овражка донёсся нестройный залп: несильно, но отчётливо ответило эхо. Затем долетело стенание, нагнавшее на станицу нестерпимый ужас; стукнули негромкие выстрелы. Они раздавались ещё минут пять; жители поисчезали с улицы.


4


   Улица, когда стали видны приближающиеся эмка и “чёрный ворон”, вымерла. Гости подкатили к избе, которую занимал местный уполномоченный милиции с семьёй. Увидев перед своими воротами столь высокое начальство, он затрясся мелкой дрожью; страх, что это его приехали арестовать, лишил способности что-либо делать. Приотворив створку ворот, уполномоченный выглядывал из-за неё не то с гримасой ужаса, не то с какой-то странно-лукавой ухмылкой. Марат Житоров всё понял:
   — Мы проездом. В колхоз “Изобильный”.
   Восковое лицо хозяина порозовело, он открыл ворота во всю ширь, метнулся в сени, появился со сверкающим ножом в руке и опрометью понёсся в хлев. На оклики не среагировал. Тогда, по знаку Житорова, один из милиционеров побежал к хлеву и вытолкал оттуда уполномоченного. Тот застенчиво развёл руками, сжимая в одной нож:
   — Барашка принять...
   Ему сказали: недосуг! с собой прихвачено. В избе на обеденный стол выложили сыр, ветчину, балык. Хозяин, искательно и как бы смущённо наклоняя торс, прижимая ладони одну к другой, предложил “слетать” за водкой. Житоров сурово отрезал:
   — Мы на службе!
   Вакер, любивший, особенно под вкусную закуску, пропустить стаканчик-другой, в душе посетовал на товарища. Тем не менее подстёгивающий подъём не спадал. Творческая натура Юрия живо переживала то, что, благодаря рассказам друга, он знал назубок: действия отряда в Ветлянской, выступление на станицу Изобильную... Марат Житоров, бывало, с настойчивостью повторял:
   — Мягок был отец до слабости: только девятнадцать шлёпнул. Тогда как хозяйчиков, таких, что имели не менее трёх лошадей, считалось в станице более полста. Столько и нужно было расстрелять! Самую сволочь оставил. Пока возился с допросами, посыльный уже нашёл хорунжего... там и другие гады поспешили донести об отряде всё, что нужно. А мерзавец дремать не стал...
   О хорунжем сохранились лишь сведения общего характера: дерзкий, решительный, жестокий... Марат Житоров спросил уполномоченного милиции, сколько лет тот живёт здесь?
   — Шестой пошёл, товарищ начальник!
   — Согласно установке, заводите с населением окольные разговоры о хорунжем?
   Уполномоченный, стоя — руки по швам, — ответил утвердительно.
   — И что же вы выявили?
   — Человек громадного роста и силы! Сидя верхом, ударил пикой красного конника: пика попала в живот, пробила тело, пробила круп лошади и воткнулась в землю.
   Житоров переглянулся с журналистом.
   — Пахнет легендой.
   У Житора-отца имелось более семисот бойцов, при четырёх трёхдюймовых пушках и дюжине станковых пулемётов. Отряд бодро выступил на станицу Изобильную и в одночасье был почти поголовно истреблён. Кто же он, сумевший собрать, сплотить и умно направить силу, что совершила это?
* * *
   ...Он водил по двору буланого большеголового жеребца, давая тому поостыть после прогулки. Жеребец был откормлен и выхолен так, что изжелта-серая, при чёрных гриве и “ремне” по хребту, шерсть отливала блестящим шёлком. Хорунжий повернул голову на конский топот. У открытых ворот верховой осадил лошадь, и она, всхрапнув, вошла шагом, роняя клочья пены и распалённо вздымая бока. Наездник соскочил с седла на утоптанный осклизлый снег — хорунжий узнал Кокшарова-подростка.
   — У нас в станице — войско с города!
   Офицер не первый день ожидал подобной вести, уговаривал казаков: откликнемся на призыв Дутова! Все, кто способен носить оружие, к нему! Будет у него армия — будет и надежда отстоять край.
   Хорунжий поспешил со Славкой Кокшаровым к станичному атаману: тот приказал ударить в колокол. Старообрядческая церковь, каменная, с узкими окнами, казалась под голубым, будто свежевымытым небом, выше, чем была на самом деле. Гонимые ветром молочные облачка на миг прятали солнце: золото креста дробилось, а ребро колокольни, когда слетала тень, взблескивало, точно вытесанное из сахара. Народ теснился, заняв всю площадь перед церковью. На стариках, на казаках средних лет — не шубы сплошь, на кое-ком, по весеннему времени, — дублёные поддёвки, стянутые на спине сборкой. Те, кто помоложе, вчерашние фронтовики, — в долгополых шинелях с разрезом до пояса. Стоит беспокойный прерывисто-мятущийся гул.
   Принесли табурет. На него встал хорунжий в чёрном полушубке, при шашке с серебряным эфесом в сверкающих эмалью ножнах.
   — Наша законная власть — атаман Александр Ильич Дутов! Он объявил права казаков неприкосновенными. А кто против — то не власть, а беззаконие! то — самозванцы, захватчики...
   Станичники постарше поддержали: сделать, мол, так, чтобы красные ужрались под завязку чужим хлебом и салом! и каждому уделить земли — по его росту. Над площадью понеслись крики:
   — Даже этого не давать! В прорубь их!
   К оратору упорно проталкивался казак лет тридцати, потребовал слова. Вспрыгнув на табурет, потряс кулаками:
   — Две зимы я не знал домашнего печного тепла, а знал ужас и мерзость окоп! Моего друга Карпуху германский снаряд ахнул — аж кишки и всё, что внутри человека, повисло на остатке осины. Кто упас меня от такой же участи? Большевики! Они дали замиренье. И чтобы я пошёл на них?! Чтобы, коли их побьют, офицеры опять послали меня под германские пушки?!
   Из толпы выметнулось:
   — Чистая правда!
   — И трижды истина-а!
   Израненный на войне Спиря Халин крикнул хорунжему:
   — Вы всё толкуете про закон и порядок. А на ком извеку закон и порядок стояли? На царе. Дак царь отрёкся!
   Молодёжь отозвалась слитным восторженным рёвом. Старшие не знали, что сказать, сняв шапки, крестились двуперстием. Сход лихорадило.
   Подобное смущение умов отнюдь не являлось редкостью. В первые после Октября месяцы люди ещё не осознали всей серьёзности желания коммунистов — сделать из народа серую скотинку. Заводчики и фабриканты пока числились хозяевами своей собственности, магазины и рестораны приносили не одни хлопоты, но и доходец их владельцам. Славой красных было беспроигрышное: “Штыки в землю и — по домам!”
* * *
   Из Ветлянской прискакали двое ребят: красные ходят-де по домам, берут станичников под арест... что последовало затем, ребята не знали, умчавшись до расстрела арестованных.
   На сообщение фронтовики Изобильной отвечали:
   — Кто за собой знает грех — пусть скроется. А за кого-то чужую и свою кровь проливать — надоело!
   Снова на табурет поднялся хорунжий, сорвал с себя папаху — густые, чёрные с сединой волосы распались на две половины.
   — Завтра здесь встанут коммунисты — и с той минуты никто из вас не только своему двору, но и своей голове не будет хозяин...
   После его речи опять ожесточился спор. Словно бурлил расплавленный металл. Затем он застыл. Станица приняла решение...