Гилберт Кит Честертон
Человек, с которым нельзя говорить

   Мистер Понд уписывал устрицы — зрелище серьезное и впечатляющее. Его друг Уоттон не любил устриц и говорил, что не видит, зачем глотать то, что едва ли возьмешь в рот. Он часто говаривал, что не видит в чем-нибудь смысла, и оставался глух к задумчивым замечаниям своего приятеля Гэхегена, который предполагал, что он видит в этом бессмысленность. Для сэра Хьюберта Уоттона бессмысленности не существовало; зато для капитана Гэхегена ее было предостаточно. Гэхеген обожал устриц, но не заботился о них, он вообще был человек беззаботный, и целые башни из устричных скорлуп свидетельствовали о том, что он уминал их довольно лихо, словно обычную hors d'oevre 1. А вот мистер Понд относился к ним заботливо — он их пересчитывал, словно овец, и поглощал с величайшей ответственностью.
   — Мало кто знает, — заметил Гэхеген, — что Понд на самом деле — устрица. Опрометчивые натуралисты (упомянем неистового Пилка) предполагали, что он, скорее, рыба. Какая там рыба! Благодаря исследованиям Нибблза в его эпохальном труде «Человек-устрица» наш друг занял высокое и законное место на биологической лестнице. Не хотел бы докучать вам доводами. Понд носит бороду; таким украшением он и устрицы одиноко противостоят миру современной моды. Когда он замолкает, он нем, как устрица. Когда он убеждает нас что-либо проглотить, то мы не сразу осознаем, что за глубоководное чудовище мы проглотили. А главное, в этой устрице — бесценный жемчуг парадокса. — И он поднял бокал, как бы заключая речь и предлагая тост. Мистер Понд поклонился и заглотнул очередную устрицу. — В самом деле, — промолвил он, — мне вспомнилось кое-что, относящееся к речи, навеянной устрицами или, вернее, их раковинами. Вопрос о высылке опасных лиц, даже если их только подозревают, имеет любопытные и трудноразрешимые аспекты. Мне припоминается весьма странный случай, когда правительству пришлось решать вопрос о депортации одного желательного лица. То был иностранец…
   — Видимо, вы хотели сказать: «нежелательного лица», — поправил Уоттон.
   Мистер Понд проглотил еще одну устрицу и продолжал:
   — …и обнаружилось, что трудности просто непреодолимы. Уверяю вас, это деликатное положение я описываю совершенно точно. Если что-нибудь и можно поставить под вопрос, то не столько слово «желательный», сколько слово «иностранец». В некотором смысле его можно назвать очень желательным соотечественником.
   — Устрицы, — скорбно сказал Гэхеген. — Вот кто желательные соотечественники…
   — Во всяком случае, его искали, — продолжал невозмутимый Понд. — Нет, дорогой мой Гэхеген, я не имею в виду, что за ним охотились. Я имею в виду, что почти все хотели, чтобы он остался, и, естественно, понимали, что он должен уехать. Да, скажу, не кощунствуя, — таких, как он, ищет и хочет любая нация, по слову поэтов — о них мечтает весь мир. И все ж его не выслали. Искали, а не выслали. Самый настоящий парадокс.
   — Ах, вон что! — сказал Уоттон. — Неужели?
   — Вы должны помнить этот случай, Уоттон, — продолжил мистер Понд. — Это было примерно в то время, когда мы отправились в Париж с весьма деликатной…
   — Понд в Париже… — пробормотал Гэхеген. — Понд в его языческой юности, когда, по прекрасному выражению Суинберна, «любовь была жемчужиной его, и алая Венера восходила из алого вина».
   — Париж на пути ко многим столицам, — ответил Понд с дипломатической сдержанностью. — Словом, нет необходимости подробно описывать эту небольшую международную проблему. Достаточно сказать, что это было одно из тех новейших государств, в которых республика, сохранив представительные и демократические права, давно уже превратилась в монархию, исчезнувшую среди современных войн и революций. Как и во многих ему подобных, напасти его не кончились с установлением политического равенства, перед лицом мира, обеспокоенного равенством экономическим. Когда я приехал туда, забастовка транспортных служб привела жизнь столицы в тупик. Правительство обвиняли в том, что оно находится под влиянием миллионера по имени Крэмп, контролировавшего дороги; и кризис был тем тревожней, что, по утверждениям правительства, забастовкой тайно управлял знаменитый террорист Тарновский, иногда именовавшийся Татарским Тигром. Его выслали с восточноевропейской родины и теперь подозревали в том, что он плетет паутину заговоров из какого-то неизвестного тайного убежища уже здесь, на Западе.
   И мистер Понд продолжил рассказ о своем приключении, суть которого, если убрать реплики Гэхегена и отчасти ненужные уточнения Понда, была такова.
   Понд был весьма одинок в этой чужой стране, так как Уоттон куда-то уехал с другой деликатной миссией; и, не имея друзей, приобрел лишь нескольких знакомых. По крайней мере трое из них оказались, каждый по-своему, весьма интересными.
   Первый случай был вполне обыкновенный; все началось со случайного разговора с книготорговцем, заурядным владельцем магазина, хорошо знакомым, однако, с научной литературой начала столетия, которой как раз увлекался Понд. Мистер Хасс был истинный буржуа, в тяжелом сюртуке и с длинными старомодными бакенбардами, сходившимися в патриархальной бороде. Когда он выходил из своего магазина, что бывало нечасто, он надевал похоронного вида цилиндр. Научные штудии оставили в нем какой-то атеистический осадок, одновременно респектабельный и подавляющий, но, помимо этого, он ничем не отличался от обычного владельца бесчисленных континентальных магазинов.
   Другой человек, с которым Понду случилось побеседовать в кафе, был немного трезвее и энергичней, и принадлежал к более молодому миру. Но и он был серьезен — мрачный деятельный молодой человек, правительственный чиновник, по-настоящему веривший в правительство или, по крайней мере, в его принципы (он прежде всего думал о принципах). Он осуждал забастовку и даже профсоюзы не потому, что был снобом — он жил так же просто, как рабочие, но потому, что верил в ту старую индивидуалистическую теорию, которую называл свободным договором. Тип этот почти незнаком Англии, такая теория более привычна в Америке. Глядя на лысоватый, морщинистый лоб, выступавший между прядями черных волос, и на тревожные, хотя и сердитые глаза, никто не мог бы усомниться, что он верует как истинный фанатик. Звали его Маркус, он занимал низший правительственный пост, на котором с удовлетворением соблюдал принципы республики, не имея права участвовать в ее совещаниях. Когда, разговаривая, они с Пондом вышли из кафе, появился и третий, самый незаурядный.
   Человек этот был каким-то магнитом, и Понд вскоре убедился, что это справедливо для всех, кроме него. Казалось, что поток общения не прекращается вокруг столика, за которым этот человек курит сигарету, потягивая черный кофе и бенедиктин. Когда Понд впервые его увидел, кучка молодых людей уже расходилась, наговорившись и нахохотавшись; и казалось, что они задержались у столика только ради разговора. В следующий миг ватага уличных мальчишек вторглась в его одиночество и получила кусочки сахара, оставшиеся от кофе; затем подошел неуклюжий, довольно угрюмый трудяга и говорил с ним дольше, чем другие. Самой странной из всех была дама из тех чопорных аристократок, которых редко увидишь на улице: она вылезла из кареты, уставилась на странного человека, а потом влезла в карету опять. Конечно, все это могло бы удивить Понда — удивить, и только; но по каким-то причинам он разглядывал незнакомца с величайшим любопытством.
   Видел он белую широкополую шляпу и весьма потрепанный синий пиджак; высокогорбый нос и бледно-желтую бороду, заостренную в кисточку. Руки были длинные, костлявые, хотя изящные, одну из них украшал перстень с камнем под цвет пегого зимородка, единственный след роскоши; и в серой тени под белой шляпой глаза блестели каменной голубизной. В позе не было ничего особенного — сидел он не на виду, а у стены, под каким-то вьюнком и пожарным выходом. Когда расходились маленькие толпы, у него был такой вид, будто он предпочел бы одиночество. Понд много расспрашивал о нем, много расследовал, но узнал только, что обычно его именовали мсье Луи; но фамилия это, или сокращение какого-то иностранного имени, или просто имя, которым его называют благодаря этой странной популярности, осталось неясным.
   — Маркус, — сказал мистер Понд своему молодому приятелю, — кто этот человек?
   — Все знают его, и никто не знает, кто он, — раздраженно отозвался Маркус. — Но я непременно узнаю.
   Пока он говорил, разносчики листовок, бросавшихся в глаза из-за ярко-алой бумаги, на которой их печатали, совали их немалому числу покупателей за стенами кафе, так что черная мостовая стремительно расцвечивалась кроваво-алыми пятнами. Одни глядели на листовки с усмешкой, другие — с холодным любопытством, и только немногие — с уважением и симпатией. Среди читавших их отчужденно, хотя и со скрытым неодобрением, был и господин с серовато-синим кольцом, мсье Луи.
   — Ладно, — сказал Маркус, нахмурившись. — Пускай стараются. Это их последний шанс.
   — Что вы имеете в виду? — поинтересовался Понд.
   Маркус еще больше нахмурил брови, забеспокоился и наконец сердито, неохотно произнес:
   — Да, я их не одобряю. Я не понимаю, как республика примирит это с либеральным принципом — не давить на прессу. Но они давят на прессу, подавляют ее. Они просто взбесились. Не думаю, что премьер-министру нравится подавлять, но министр внутренних дел — сущий дьявол, и он свое возьмет. Во всяком случае, завтра в редакцию ворвется полиция, и это, может быть, последний выпуск.
   Маркус оказался пророком, если говорить о следующем утре. Видимо, был подготовлен очередной выпуск — но распространить его не удалось, полиция захватила все экземпляры. Одетые в черное буржуа, сидящие у кафе, остались незапятнанными; только в углу у пожарного крана, под вьющимися растениями, сидел мсье Луи, читая свой экземпляр кроваво-алой листовки и не внемля переменам. Некто косился в его сторону — и Понд приметил за ближним столиком мистера Хасса, книготорговца, в черном цилиндре и при белых бакенбардах, поглядывающего с колючим подозрением на того, кто читал красный листок.
   Маркус и Понд уселись за свой обычный столик; и тут же, сразу мимо стремительно промаршировал отряд полицейских, очищая улицы. С ними шагал, еще стремительнее, приземистый, квадратный мужчина с надменными усами, в каком-то мундире, размахивая зонтиком, словно саблей. Это был знаменитый и в высшей степени воинственный доктор Кох, министр внутренних дел; он предводительствовал полицейским рейдом, и его выпученные глаза моментально отметили алое пятно в углу переполненного кафе. Он встал перед мсье Луи и заорал, как на параде:
   — Запрещено читать листовки! Там прямой призыв к преступлению!
   — Как же, — любезно спросил мсье Луи, — как же я могу обнаружить столь печальный факт, если их не прочитаю?
   Что-то в его вежливом тоне взбесило министра. Указывая на него зонтом, он завопил:
   — Вас арестуют! Вас могут выслать! Вы знаете почему? Не из-за этого бреда. Вам не нужен клочок красной бумаги, чтобы отличаться от приличных граждан.
   — Поскольку мои грехи — как багряное, — сказал незнакомец, мягко склонив голову, — мое присутствие здесь и впрямь опасно. Отчего бы вам не арестовать меня?
   — Вы только и ждете, не арестуем ли мы вас, — злобно сказал министр. — Во всяком случае вам не арестовать нас и целый социальный механизм. Неужели вы думаете, что мы позволим этому ржавому гвоздю остановить колесо прогресса?
   — Неужели вы думаете, — сурово спросил другой, — что все колеса вашего прогресса сделали хоть что-то, кроме того, конечно, что давили бедняков? Нет, я не имею чести быть одним из граждан вашего государства; одним из тех счастливых, радостных, сытых, благополучных граждан, которых вы морите голодом. Но я и не подданный другого государства, и у вас будут особые трудности, если вы хотите выслать меня на родину.
   Министр яростно шагнул вперед — и остановился, а потом, крутя усы, словно позабыл о самом существовании собеседника и отправился догонять полицию.
   — Кажется, тут немало тайн, — сказал мистер Понд своему другу. — Во-первых, почему его надо выслать? Во-вторых, почему его выслать нельзя?
   — Не знаю, — сказал Маркус и поднялся, чопорно нахмурившись.
   — Я как будто начинаю догадываться, кто он такой, — сказал мистер Понд.
   — Да, — мрачно сказал Маркус, — а я начинаю догадываться, чем он занят. Догадка не из приятных. — Он резко пошел прочь от столика и одиноко зашагал по улице.
   Мистер Понд остался сидеть в глубоком раздумье. Спустя несколько минут он встал и направился к столику, за которым все еще сидел книготорговец Хасс, в несколько мрачном величии.
   Пока он пересекал запруженный народом тротуар, с улицы, покрытой сумерками, донесся шум, и ему стало ясно, что огромная серая толпа забастовщиков движется по той самой дороге, по которой перед тем прошла полиция, только что очистившая редакцию. Но причина криков была более частная и даже личная. Полумертвый от голода сброд, окинув гневным взором темную нарядную толпу респектабельных людей у кафе, заметил, что нет запрещенных листовок, и вдруг увидел знакомый красный сигнал, развеваемые ветром страницы в руках мсье Луи, который читал их с неизменным спокойствием. Забастовщики остановились и приветствовали его, как солдаты; приветственный клич, сотрясая фонарные столбы и небольшие деревья, понесся к человеку, который сохранил верность алому лоскуту. Мсье Луи поднялся и вежливо поклонился. Мистер Понд присел к своему приятелю книготорговцу и стал с интересом изучать обрамленное бакенбардами лицо.
   — Наш друг вон там, — сказал он наконец, — вот-вот станет вождем революционной партии.
   Замечание это странно подействовало на мистера Хасса. Он неуютно вздрогнул и сказал:
   — Нет, нет, что вы! — И, вернув лицу сдержанность, с необычной четкостью произнес несколько сентенций: — Я сам из буржуазии и пока сторонюсь политики. Ни в какой классовой борьбе я не участвую. У меня нет оснований примыкать ни к протесту пролетариата, ни к нынешней фазе капитализма.
   — О! — сказал мистер Понд, и глаза его озарились догадкой. — Искреннейше прошу меня простить! Я не знал, что вы — коммунист.
   — Я этого не говорил! — воскликнул Хасс, потом резко добавил: — Скажите, кто-то меня выдал?
   — Ваша речь выдает вас, как выдавала Петра-галилеянина, — сказал Понд. — Каждая секта говорит на своем особом языке. Можно заключить, что человек — буддист, когда он уверяет, что он не буддист. Это дело не мое, и, если хотите, я умолкну. Просто вон тот человек, кажется, очень популярен среди забастовщиков и мог бы их возглавить.
   — Нет, нет и нет! — вскричал Хасс, ударяя по столу обоими кулаками. — Он никогда их не возглавит! Поймите, мы — научное движение, мы — не моралисты. Мы покончили с буржуазной идеологией добра и зла. У нас — реальная политика. Единственное благо — то, что способствует программе Маркса. Единственное зло — то, что мешает программе Маркса. Но есть пределы. Бывают столь одиозные имена, столь низкие люди, что их нельзя принять в Партию.
   — Неужели кто-то столь порочен, что пробудил моральное чувство даже в большевике-книготорговце? — спросил Понд. — Что же он натворил?
   — Важно не что он творит, но и то, кто он, — сказал Хасс.
   — Забавно, что вы так выразились, — сказал Понд. — Я как раз почти догадался. Кто же он такой?
   Он достал газетную вырезку из жилетного кармана и протянул ее собеседнику, добавив:
   — Обратите внимание, что террорист Тарновский подстрекает забастовки и мятежи не только в этой стране, но именно в этой столице. Что ж, наш друг в белой шляпе кажется в этом деле мастером.
   Хасс тихонько барабанил по столу и мрачно, монотонно бормотал:
   — Никогда, никогда ему не бывать вождем…
   — Ну а что, если он все-таки вождь? — спросил Понд. — У него, несомненно, повадки вождя, какая-то властность жеста. Разве он ведет себя не так, как вел бы себя Тигр Тарновский?
   Мистер Понд надеялся удивить книготорговца; но удивиться пришлось ему. Эффект был таков, что описывать его как удивление было бы смешно и нелепо. Мистер Хасс застыл на месте, точно каменный идол; выгравированное лицо как-то жутко изменилось. Так и казалось, что это — кошмарная история, в которой человек обнаруживает, что он обедает с дьяволом.
   — Боже мой, — сказал атеист слабым, чуть ли не писклявым голосом, — так вы думаете, что это — Тарновский! — И неожиданно разразился хохотом, подобным мрачному уханью совы — пронзительному, монотонному, непрестанному.
   — Откуда вы можете знать, — сказал Понд, несколько раздосадованный, — что он — не Тарновский?
   — Да оттуда, что я сам Тарновский! — отвечал книготорговец с неожиданной трезвостью. — Вы говорите, что вы не шпион. Но, если вам угодно, можете меня выдать.
   — Уверяю вас, — сказал мистер Понд, — я не шпион и даже, что хуже, не сплетник. Я всего лишь турист, отнюдь не болтливый, и путешественник, который не рассказывает сказок о путешествиях. Кроме того, я благодарен вам, вы подсказали мне важный принцип. Никогда прежде я не понимал это столь ясно. Человек всегда говорит то, что он подразумевает; но особенно — когда он это скрывает.
   — По-видимому, — заметил другой тихим гортанным голосом, — такие фразы вы и зовете парадоксом.
   — Не говорите вы так! — простонал Понд. — В Англии всякий так говорит. А я понятия не имею, что это значит.
 
   — В таком случае, — говорил себе мистер Понд, — кто же тот человек? Что он совершил, почему его могут арестовать или выслать? Или иначе — что это за преступление, если его не могут арестовать или выслать?
   Так на другое утро, в ярком солнечном сиянии, Понд сидел за своим столиком в кафе, обдумывая новые трудности. Солнце веселым золотом озаряло пейзаж, еще недавно столь мрачный, даже черный, хотя и с кровавыми пятнами большевистской газеты. По крайней мере в социальном смысле буря поутихла — если не сама забастовка, то забастовщики. Их удалось перехитрить, по всей улице выставили пикеты полиции, и в солнечном покое они казались столь же безобидными, как игрушечные деревья или нарисованные фонари. Мистер Понд ощутил, что возвращается та смутная радость, которую англичанин порой чувствует просто потому, что он за границей; аромат французского кофе действовал на него так, как на иных действует запах скошенных лугов или моря. Мсье Луи возобновил свое благородное занятие — он раздавал мальчишкам сахар, и самая форма этих косых кусков радовала Понда, словно он смотрел глазами одного из мальчишек. Даже жандармы, расставленные вдоль мостовой, забавляли его своей полнейшей бессмысленностью, словно куклы или манекены восхитительной кукольной комедии, а их петушиные шляпы смутно напоминали о церковном стороже в представлении уличного райка. Сквозь разноцветную комедию двигалась суровая фигура. Физиономия Маркуса живо свидетельствовала о том, что политический пуританин не верит в кукольный театр.
   — Ну вот, — сказал он, глядя на Понда и как бы сдерживая ярость, — кажется, я узнал правду о нем.
   Понд вежливо осведомился, какова же она, — и услышал безобразный, глумливый хохот.
   — Кого, — спросил Маркус, — встречают поклоном и улыбкой? С кем все и всегда любезны и льстивы? Что это за щедрый Друг Народа? Что за святой Отец Бедных? Выслать! Таких вешать надо.
   — Боюсь, я пока ничего не понял, — мягко отвечал Понд, — кроме того, что по каким-то причинам его даже выслать не могут.
   — Очень патриархально, правда? — спросил Маркус. — Сидит на солнышке, играет с детишками… Вчера вечером было темнее, и я поймал его на более темном занятии. Вот, послушайте. На исходе сумерек только мы с ним были в кафе. Не думаю, что он меня заметил, да и не знаю — не все ли ему равно. Подкатила темная, плотно занавешенная карета, и вышла та дама, которую мы уже видели, весьма благородная дама, я уверен, хотя, мне кажется, не такая богатая, как прежде. Она обернулась к нему и стала перед ним на колени, на грязную мостовую, а он сидел и улыбался. Что это за мужчина, который видит пресмыкающуюся перед ним женщину и скалится, точно бес, даже не снимет шляпы? Кто может играть султана, не сомневаясь, что все ответят вежливой улыбкой? Только самый низкий преступник.
   — Попросту говоря, — сказал мистер Понд, — вы считаете, что его надо бы арестовать, потому что он — шантажист. А еще вы считаете, что по этой же самой причине арестовать его нельзя.
   Ярость Маркуса как-то смешалась со смущением, и он опустил глаза, хмуро глядя в стол.
   — Случилось так, — безмятежно продолжал Понд, — что второе заключение наводит на весьма деликатные мысли. Особенно, если я могу так выразиться, для человека в вашем положении.
   Маркус молчал, раздуваясь от злобы. Наконец он резко произнес, словно рванул цепь:
   — Я готов поклясться, что премьер-министр совершенно честный человек.
   — Я не думаю, — сказал мистер Понд, — что когда-либо развлекал вас скандальными историями о премьер-министре.
   — А я не верю, что здесь что-то нечисто, — яростно продолжал Маркус. — Я всегда думал, что именно из-за честности он такой злобный и язвительный. Он старается, среди всего этого…
   — Чего именно? — спросил Понд.
   Маркус повернулся, резко двинув локтем, и промолвил:
   — Вам не понять.
   — Напротив, — отвечал Понд. — Я думаю, что понимаю. Я понимаю ту ужасную правду, что сами вы совершенно достойный и благородный человек и вашу собственную проблему разрешить очень трудно. Уверяю вас, я не способен укорять вас за это. Ведь вы клялись верно служить республике, идее равенства и справедливости — вот вы и служите.
   — Вы бы лучше сказали, что вы думаете, — мрачно заметил Маркус. — Вы считаете, что на самом деле я служу шайке обманщиков, которых любой мерзавец может запугать?
   — Я не прошу вас признать это теперь, — ответил Понд. — Я бы хотел задать вам совсем другой вопрос. Вы можете представить человека, который сочувствует забастовщикам или даже верит в социализм?
   — Ну, — отвечал Маркус после сосредоточенного раздумья, — я полагаю, это представить можно. Вероятно, он утверждал бы, что, если республика держится на общественном договоре, она может отказаться от свободных договоров.
   — Благодарю, — сказал м-р Понд, — этого я и хотел. Вы внесли ценный вклад в Закон Понда, если мне можно простить столь игривые слова о себе. А теперь пойдемте побеседуем с мсье Луи.
   Он встал перед изумленным чиновником, у которого явно не было иного выбора, и тот последовал за ним, быстро зашагав через кафе. Несколько молодых людей, бодрых и разговорчивых, раскланялись с мсье Луи, и тот с изысканной вежливостью пригласил их занять пустые кресла, сказав что-то вроде: «Молодые друзья часто оживляют мое одиночество своими социалистическими взглядами».
   — Я бы не согласился с вашими друзьями, — резко сказал Маркус. — Я столь старомоден, что верю в свободный договор.
   — Я старше и, быть может, верю в него еще больше, — улыбаясь, ответил мсье Луи. — Конечно, львиный договор не свободен. 2
   — Он поглядел вверх, на пожарный выход с приставной лестницей, ведущей на балкон высокой мансарды. — Я живу на том чердаке; точнее — на том балконе. Если бы я упал с балкона и повис на гвозде, далеко от ступенек, а кто-нибудь предложил мне помощь, если я дам ему сто миллионов, я был бы морально оправдан, воспользовавшись его лестницей, а потом прогнав его ко всем чертям. Черти тут весьма кстати, ведь это грех — несправедливо извлекать выгоду из чужого отчаяния. Что же, бедные — в отчаянии; умирая от голода, они висят на гвозде. Если им не сговориться друг с другом, они ничего не смогут сделать. Вы не поддерживаете договор, вы против всякого договора, для вас и таких, как вы, настоящий договор невозможен.
   Пока дым от сигареты поднимался к балкону, мистер Понд следовал за ним глазами и увидел, что балкон оснащен чем-то вроде кровати, ширмой и старым зеркалом. Все было очень убогим, выделялся лишь старый запылившийся меч с крестообразной рукояткой — из тех, что продаются в антикварных лавках. Мистер Понд разглядывал меч с огромным любопытством.
   — Разрешите мне сыграть роль хозяина, — приветливо сказал мсье Луи. — Может быть, хотите коктейль или что-нибудь еще? Я упрямо потягиваю бенедиктин.
   Когда он повернулся в кресле к официанту, сквозь кафе прогремел выстрел — и маленький стакан перед ним разлетелся на осколки. Пуля, разлив ликер, промахнулась на пол-ярда. Маркус дико озирался; кафе опустело, никого не было, кроме внушительной спины жандарма, стоявшего снаружи. Но Маркус побелел от ужаса, когда мсье Луи сделал странный жест, который если и значил что-нибудь, то только одно: сам полисмен на миг обернулся — и выстрелил.
   — Возможно, нам напомнили, что пора спать, — весело сказал мсье Луи. — Я поднимаюсь по пожарной лестнице и сплю на балконе. Врачи очень советуют лечиться свежим воздухом. Ну а мой народ всегда ложится спать прилюдно, как многие бродяги, не так ли? Доброй ночи, господа.
   Он легко взобрался по железной лесенке, и на балконе, перед их изумленными взорами, надев просторный халат, приготовился спать.
   — Понд, — сказал Маркус, — мы в кошмаре бессмыслицы.
   — Нет, — отвечал Понд, — как раз впервые появился смысл. Я был болваном. Наконец-то я начинаю постигать, что все это значит. — И после минутного раздумья он виновато заключил: — Простите, если я повторю свою дурацкую шутку про Закон Понда. Думаю, это весьма полезный принцип, и вот какой: люди могут защищать чужие, не свои принципы по разным причинам — шутливо, в веселом споре, или по профессиональному этикету, как, скажем, адвокат, или просто подчеркивая и напоминая что-нибудь полузабытое. Все давно уже это делают — и лицемерно, и за плату. Человек может спорить, отстаивая чужие принципы. Но он не может спорить по чужим принципам; то, из чего он исходит, даже в софистике и в суде будет его собственными, первыми, фундаментальными принципами. Самый язык выдаст его. Книготорговец признался, что он — буржуй, но говорил он о буржуях, как большевик, говорил об эксплуатации и классовой борьбе. Вы попробовали вообразить себя социалистом, но не говорили, как социалист. Вы говорили об общественном договоре, как старик Руссо. Наш друг мсье Луи защищал свои симпатии к забастовщикам и даже к социалистам. Но он использовал самый старый и самый традиционный из всех аргументов, более старый, чем римское право. Идея львиного договора так же стара, как Лев, и куда старше, чем Лев XIII. 3
   Следовательно, он представляет то, что старше даже вашего Руссо и вашей революции. После пяти слов я понял, что он совсем не мерзавец-шантажист из романа; и все же он романтик. Его могут законно арестовать, но за очень странное преступление. И опять же его нельзя арестовать. Его можно только убить.
   Обвинение в шантаже зиждется на той одной сцене, когда дама преклонилась перед ним. Вы верно заметили, что женщины в вашей стране так заботятся об условностях и о приличиях, что поступят таким образом только в агонии или крайнем отчаянии. Вероятно, вам не приходило в голову, что есть и крайняя степень условности и приличия.
   Маркус было начал:
   — Какого дьявола…
   Но тут мистер Понд торопливо выкрикнул:
   — А потом — меч! Зачем он? Вы скажете, для драки? Нелепо замахнуться средневековым мечом на людей, стреляющих из револьвера. Для дуэли нужна шпага, а то и две на всякий случай. Что еще можно делать мечом? Ну, можно его проглотить; одно время я и впрямь воображал, что он фокусник. Но для этого меч велик. Что можно сделать мечом, а не пикой, револьвером, боевым топором? Вы слыхали об акколаде? В давние времена в рыцари мог посвятить любой рыцарь; но по современным обычаям это может сделать только…
   — Только?.. — повторил Маркус, вопросительно глядя на него.
   — Только король, — сказал Понд.
   И молодой республиканец внезапно застыл при этом слове.
   — Да, — продолжал Понд, — между вами вкрался король. Это не ваша вина. С республиканцами все было бы в порядке, если бы республиканцы были так же достойны, как вы, но вы признали, что они не совсем такие. Именно это он имел в виду, говоря о том, что спит прилюдно. Знаете, в старину короли так делали. Но у него другая причина. Он боится, что его могут взять и выслать тайно. Конечно, технически они могли бы это сделать, у республик есть законы против так называемых претендентов, остающихся в стране. Но если бы они сделали это публично, он бы сказал, кто он, и…
   — Почему им не сделать этого публично? — вспылил республиканец.
   — Политики не так уж много понимают, но они понимают в политике, — задумчиво сказал Понд. — Они знают, что такое непосредственное воздействие на толпу. Как-то он обрел доверие, как-то добился популярности прежде, чем они даже узнали, кто он такой. Разве они могли бы сказать: «Да, он популярен, он — на стороне народа и бедных, молодые идут за ним, но он — король и, значит, должен уехать»? Они понимают, как опасно, если им ответят: «Да, он король, и, ей-Богу, он останется».
 
   Мистер Понд рассказывал свою историю подробнее, в гораздо более классическом стиле, и за это время докончил устриц. Задумчиво посмотрев на пустые ракушки, он добавил:
   — Вы, конечно, помните слово «остракизм». Оно означало, что в древних Афинах человека иногда отправляли в ссылку за его значительность. Голоса считали пустыми раковинами. Вот и здесь его следовало выслать за его значительность; но он был так значителен, что об его значении никто не мог узнать.