Глеб Шульпяков
Письма Якубу: Третья книга стихотворений

«прозрачен как печатный лист…»

 
прозрачен, как печатный лист,
замысловат и неказист,
живет пейзаж в моём окне,
но то, что кажется вовне,
давно живёт внутри меня —
в саду белеет простыня,
кипит похлёбка на огне,
который тоже есть во мне,
и тридцать три окна в дому
открыто на меня – во тьму
души, где тот же сад, и в нём
горит, горит сухим огнём
что было на моём веку
(кукушка делает «ку-ку»)
– и вырастает из огня
пейзаж, в котором нет меня
 

«человек на экране снимает пальто…»

 
человек на экране снимает пальто
и бинты на лице, под которыми то,
что незримо для глаза и разумом не,
и становится частью пейзажа в окне, —
я похож на него, я такой же, как он
и моя пустота с миллиона сторон
проницаема той, что не терпит во мне
пустоты – как вода – заполняя во тьме
эти поры и трещины, их сухостой —
и под кожей бежит, и становится мной
 

«гуляет синий огонёк…»

 
гуляет синий огонёк
в аллее дачного квартала
– не близок он и не далёк,
горит неярко, вполнакала,
как маячок среди стропил
того, кто прошлой ночью эти
на землю сосны опустил
и звёзды по небу разметил, —
стучит его больной мелок,
летит в небесное корыто,
он – это маленький глазок
за дверь, которая закрыта
 

в деревне

 
человек остаётся с самим собой —
постепенно дымок над его трубой
поднимается ровным, густым столбом,
но – перед тем как выйти с пустым ведром,
чтобы элементарно набрать воды,
человек зажигает в деревне свет,
развешивает облака, расставляет лес,
а потом устраивает метель или гром
(в зависимости от времени года) —
в сущности, этот человек с ведром
просто переходит из одного дома в другой —
и остаётся собой
 

«в моём углу – бревенчатом, глухом…»

 
в моём углу – бревенчатом, глухом —
такая тишина, что слышны крови
толкание по тесным капиллярам
да мерная работа древоточцев —
ни шеи, ни руки не разгибая,
в моём углу я словно гулливер —
то с этой стороны трубы подзорной
смотрю вокруг, то с этой
(меняя мир по прихоти моей),
но слышу только равномерный скрежет,
– пройдёт ещё каких-нибудь полвека,
изъеденный, дырявый – угол мой
обрушится под тяжестью себя
и только скобы новый гулливер —
изогнутые временем, стальные —
поднимет из травы на свет и скажет:
умели строить
 

искусство поэзии

 
Я жил в деревне
и ждал друга.
А он не ехал,
он всё не ехал.
Распутица! И я
бродил один.
В жухлой траве
– в тишине, когда
слышно реку
и как летит птица,
я не сомневался:
всему вокруг
– облакам и соснам,
валунам и даже
голубым лужам
(не говоря обо мне)
есть причина.
Что мир кем-то
вызван к жизни.
Но, как иной отец,
уходя из семьи,
забывает детей
– так этот кто-то
забыл про нас.
Не помнит.
 
 
Забытыми
они и выглядели.
Дуб, несущий крону
в пустое небо.
Мокрые собаки.
Тропа, ведущая никуда.
Искрящие провода.
Землеройки.
Даже фонарь и тот
по ночам мигал
морзянкой:
точка-тире, тире —
кого-то звал.
Но кроме меня
никто фонаря
не видел.
 
 
…Ночью
было не до сна.
Я выходил.
Вся в вате, луна
лежала на дне
ящика со звёздами —
но разве кто-то
слышал как
они бренчат?
 
 
Один в поле, я
смотрел на свой дом.
В темноте мне
казалось, в окне,
кто-то есть
(и разливает чай)
– но кто? Ведь я
был здесь.
…Наверное, так
я хотел влезть
в чью-то шкуру.
Но я ошибался,
ведь этот кто-то
мог и не знать,
что мы существуем.
 
 
Оставалось – что?
найти слова и
рассказать всё.
Пусть увидит.
Пусть запомнит.
Кто мы? Что у нас?
– вот удивится!
Как щелкают
эти семечки
– словечки.
 

«ворона прыгает с одной..»

 
ворона прыгает с одной
тяжёлой ветки на другую —
здесь что-то кончилось со мной,
а я живу и в ус не дую,
небытия сухой снежок
ещё сдувая вместо пыли,
– так по ночам стучит движок,
который вырубить забыли
 

«качается домик на белой воде…»

 
качается домик
на белой воде
бульварного неба —
а может, нигде
– качается
между бульваров
москва (давно
опустели москвы
рукава) – одна
по привычке
дворняга нужду
справляет в её
позабытом углу
(мелькает как облако
жизнь в голове)
– и дальше бежит
по небесной
москве
 

«как лыжник, идущий по снегу во тьму…»

 
как лыжник, идущий по снегу во тьму,
держу на уме, что не видно ему —
всё дальше уходит по лесу лыжня,
всё больше того, что в уме у меня;
сосна, как положено древу, скрипит
в ночи на морозе, который сердит;
и лыжник выходит из леса к реке
(я вижу цветные огни вдалеке)
– спускается вниз, и скрипит языка
большая, как память, ночная река
 

«поэзия растёт из ничего…»

 
поэзия растёт из ничего —
возьмем картину, что
висит против окна,
точнее, момент, когда
на стене появляется тень
от дерева, что растёт
за окном —
 
 
картина неизменна, хотя
нарисованная река
течет – а тени, наоборот,
то видны, то нет
(в зависимости от облаков)
и мало-помалу
наплывают на реку
 
 
неподвижна одна
стена, но поскольку она
никому не видна,
(с тем, что на ней) – стихи
о движении/покое,
объекте/субъекте,
искусстве и жизни
(не говоря об окне)
так и останутся не —
написанными
 

джема аль-фна

   «Спутник находится в мёртвой зоне…
   …………находится в мёртвой зоне…»

 
Марракеш!
Розовые десны старого города.
Белые спутниковые тарелки
зря сканируют небо —
ни дождя, ни фильма небо им не покажет.
Погасла черная теле-кааба.
И город под вечер идет на площадь.
 
 
Головы. Головы.
Головы. Головы. Головы.
Голос на башне хрипит и стонет.
Все на молитву! но голос никто не слышит.
Сотни рук выстукивают барабаны.
Сотни губ вытягивают флейты.
Сотни ртов выкрикивают слова —
и площадь затягивает меня в воронку.
 
 
«Что бы вы хотели, мсье?»
слышу возбуждённый шёпот.
«Qu’est-ce que vous voulez?» —
Я отмахиваюсь:
«Не хочу смотреть гробницы Саадитов».
«Не хочу слушать сказки тысячи и одной ночи».
«Не хочу пробовать печень хамелеона».
«Ни будущее, ни прошлое менять не желаю».
 
 
«Так что бы вы хотели, мсье?» —
не унимается тип в полосатой джеллабе.
 
 
«Можешь мне вернуть “я”?» – спрашиваю.
«Нет ничего проще, мсье!»
Он покорно опускает веки —
виден лиловый узор, которым они покрыты.
«Идем до квартала двойников.
Тому, кто твой, положишь руки
на темя – так, смотри».
Грязные ладони складываются «лодочкой».
«И все?» – «Все». Улыбаясь, он
обнажает кривые белые резцы.
«Combien? – Сколько?» – «Сколько
Аллах подскажет сердцу».
 
 
Широкая, как жизнь, площадь
стекает в адские трещины улиц.
Утроба города урчит и чавкает.
 
 
В темноте на прилавках
все сокровища мира. Но где
полосатый балахон?
Еле успеваю за провожатым.
 
 
«Пришли!»
Под коврами, в шерстяном капюшоне
некто уставился в пустой телевизор —
рядом на ступеньке чай, лепешка.
Он подталкивает: «Пора, друг».
Замирая, складываю руки, и —
…………………………………
…………………………………
«Я – продавец мяты, сижу в малиновой феске!»
«Я – погонщик мула, стоптанные штиблеты!»
«Я – мул, таскаю на спине газовые баллоны!»
«Я – жестянщик, в моих котлах лучший кускус мира!»
«Я – кускус, меня можно есть одними губами!»
«Я – ткач, мои джеллабы легче воздуха!»
«Я – воздух, пахну хлебом и мокрой глиной!»
 
 
Теперь, когда меня бросили посреди медины,
я с ужасом понял, что я – это они: продавцы
и погонщики, зазывалы и нищие, ремесленники
и бродяги; что я смотрю на мир их чёрными
глазами; вдыхаю дым кифа их гнилыми ртами;
пробую мятный чай их шершавыми губами;
сдираю шкуру с барана их заскорузлыми
руками; что мне передалась тупая поступь
старого мула; то, как зудит лишай на
бездомной кошке. Я хотел найти себя, но стал
всеми! всеми! стою – и не могу сойти
с камня.
………………………………………
В этот момент вспыхивают экраны
– спутник вышел из мёртвой зоны!
и город отворачивается к телевизору.
А я застыл посреди базара
и не понимаю: кто я? что со мной?
«Мсье!» – слышу над ухом голос.
Это говорит офицер, патрульный.
«Ваши документы, мсье!»
 
 
– Мне кажется, что я не существую…
– Кому кажется, мсье?
 

«моя стена молчит внутри…»

 
моя стена молчит внутри;
на том конце стены горит
фонарь или окно без штор —
отсюда плохо видно, что
я слышу только скрип камней
прижмись ко мне еще плотней
кирпич бормочет кирпичу
– стена молчит, и я молчу
 

«наших мертвецов…»

   п. а.

 
наших мертвецов
продрогшие виолончели
мы вынимаем из футляров
и день за днем, нота за нотой —
трогая слабые, сухие струны
– вспоминаем, как они звучали
 

«гуди, гуди – мой чёрный ящик…»

 
гуди, гуди – мой чёрный ящик,
на плёнку сматывай, пока
мой привередливый заказчик
не обесточил провода —
пока потрескивает сверху
его алмазная игла
я не закрою эту дверку —
мне по душе его игра,
в которой медленно и тускло,
без препинания и шва,
слова прокладывают русло
реки наверх – а жизнь прошла
 

«calem»

 
Я Новый год люблю встречать не дома —
 
 
не по душе мне здешние «забавы»:
мешочники на улицах, торговцы
с дешёвыми гирляндами на пальцах
и пьяные подростки в переходах.
 
 
Мне нравилось встречать его не здесь,
 
 
а сесть на Белорусском
в натопленный вагон и долго ехать
– туда, где из фарфоровых напёрстков
старухи тянут кофе на верандах
и пахнут морем свежие газеты —
 
 
где край земли и дышит горизонт.
 
 
И вот однажды я в последних числах
года, похожего на чешскую оправу,
оказался в городе на скалах,
где мост великого Эйфеля
висит над пропастью —
и лучший в мире делают напиток.
 
 
Итак, под Новый год я прибыл в Порто.
 
 
С утра меня будили крики чаек
и звон соборов. Я шёл в город,
измятый и окаменевший, словно
бельё, внесённое с мороза —
где гжельская посуда колоколен
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента