Я стоял, щурясь от блеска, примерзнув к скрипке, и вот раздался первый одинокий хлопок, второй – и хлынули теплым потоком аплодисменты. В них слышалась ласка. Ясно было, что меня узнали, признали аптекарского сынка; ясно было, что да, я парень что надо. Я вдруг понял, что все мои шапочные знакомцы одобряли мое поведение, во всяком случае извиняли его. От страха, даже ужаса меня непоследовательно кинуло сразу к самонадеянности. Прямой, музыкант до кончиков ногтей, скрипач не только с дипломом, но еще и смычком владеющий, я взял свой первый аккорд. Пальцы были жаркими, нежными, рука со смычком – вольной, гибкой. Меня не мучили никакие сомнения, я играл так же громко, как пела миссис Андерхилл. Я кончил – я заранее знал, как точны, как ликующе тонки будут три моих последних эффектных двойных флажолета, – и каскадом обрушились аплодисменты. Самоуверенность и самообладание не покинули меня. Я пригляделся к свету и видел маму за пианино, она кивала, смеялась, аплодировала. С великолепным хладнокровием я поклонился. И когда выпрямился, кошель с деньгами, просвистев мимо моего лица, шмякнулся о циклораму. Пятясь со сцены, я снова кланялся. В зале топали.
   – Бис! Бис!
   Скромность мне подсказала, что, пожалуй, довольно. В конце концов, это была сцена мистера Клеймора, и я не хотел ему ее омрачать. Пот застывал у меня на лбу, и, вжимаясь в лестничную давильню, я нежно, учтиво улыбался всем и каждому с высоты своего нового роста. Времени у меня было полно, в сущности, целый вечер оставался до перевоплощения в бифитера, и я предвидел, что это, конечно, будет некоторый спад. Зато – как легко. Не играть на скрипке, вообще – ничего. Только оживлять сцену. Я спустился вниз, и вечер обдал меня внезапной свежестью. Я стоял, наслаждаясь простотою действительности и воспоминаниями о своем триумфе.
   В нескольких метрах от меня опирался о колонну мистер де Трейси. На лице его была та же нежная улыбка.
   – Поспешаем прочь, мальчуган?
   – Мне переодеться надо. Значит, вас не было за сценой, сэр?
   – Я понял, что, стоя здесь, можно полней сосредоточиться на музыке. Были у вас какие-нибудь затруднения?
   – Вообще-то я эти деньги не успел поймать. И усы отстали.
   Мистер де Трейси улыбнулся и сверху овеял меня сладостью.
   – Прелестно! Прелестно!
   Он пошарил в полах плаща, вынул бутылку, осмотрел на свет, убедился, что она пуста, и сунул обратно.
   – Не пойти ли нам тихохонько вместе выпить, Оливер?
   – Я же в костюме!
   – Я тоже. Можно мне отбросить притворное и глупое «мальчуган»?
   – Вы слышали, как я играл?
   – О да. И что-то мне подсказало, что вашего пенса не было с вами.
   – Ради Бога, простите!
   Мистер де Трейси подрожал коленками.
   – Едва ли вы угодили своему ненавистному сопернику.
   – Моему?
   – Нашему великолепному герою-любовнику.
   Я переглотнул и поднял на него глаза. В ответ он улыбнулся, обдав меня призрачным веяньем джина.
   – Но как?
   – Мужественные ноги чуть-чуть носками внутрь. Взгляд... щенячьей преданности. Прелесть, прелесть!
   – Но я не...
   – Я соблюду ваш секрет.
   – Она не...
   Он обвил мое плечо своей длинной рукой. Странная приятность, ощущение защиты.
   – Она ничего не знает, да? По-моему, пора исцелиться.
   – Пока я жив...
   Он потрепал меня по плечу.
   – Шоковая терапия.
   – Да нет же, я ничего. Честно.
   – Десять гиней – и билет туда-обратно третьим классом. Кажется, грех жаловаться. А жалуешься, и еще как! И до того хочется удрать, что под конец почти все эти десять гиней... Тем не менее. Пошли в мавзолей.
   – Где это?
   Я увидел, что он смотрит на «Корону», и разразился пылкими протестами:
   – Ой! Мне, во-первых, переодеться надо! Ведь я, как-никак, тут живу!
   – Единственное утешение, какое я могу предложить вам в столь горестной участи, Оливер, – хороший стаканчик джина. У вас еще уйма времени до того, как вы будете оживлять сцену для мистера Клеймора.
   – Я думал, вы его Норманом зовете.
   Мистер де Трейси кротко кивнул.
   – Да-да, в самом деле?
   – Но разве вам не надо сидеть за сценой, сэр?
   – А я и сижу. – Он сверху дохнул на меня. – Ты же знаешь, что я там сижу, правда, Оливер? Ты будешь моим свидетелем, правда?
   Я радостно рассмеялся.
   – Уж будьте уверены!?
   – И называй меня Ивлин.
   – Как Норман?
   – Нет, не как Норман, дитя мое. Как мои друзья.
   – Ага!
   У самой «Короны» он легонько меня отстранил и постоял, глядя на ратушу, несколько набок склонив голову.
   – Судя по совершеннейшему отсутствию звука, поет мистер Клеймор.
   Я хихикал, я его обожал.
   – Да! Да! Господи!
   – Я с ними работал, видишь ли, – за мои грехи! – так что я все про них знаю. Особенно про нее.
   – Почему это?
   – Бернард Шоу называет такое «Женщина во мне самом». Во мне много женского, Оливер. Так что уж я-то знаю.
   – Она красивая.
   Мистер де Трейси улыбался. И каждое его слово было как осиный укус.
   – Она – пустая, бесчувственная, суетная женщина. У нее недурное личико и хватает ума вечно улыбаться. Да что там! Ты в сто раз... Никогда не открывай ей своей телячьей любви. Это только потешит ее суетность. И как спесивы оба! Нет, тут не то что десяти гиней, тут тысячи...
   Я открыл рот, но не находил слов. Мистер де Трейси отпустил мое плечо, с живостью распрямился.
   – Ну вот. Мы у цели.
   Ввинтился во вращающуюся дверь, оглядел пер вый зал.
   – Если ты принесешь мне то кресло, Оливер, и сядешь вот сюда, мы очень уютно разместимся между камином – и пальмой.
   И пошел во второй зал. Менять этот незыблемый интерьер было отважное предприятие. Однако, чувствуя, что все теперь вдруг изменилось, я радостно приволок кресло. Мистер де Трейси принес два бокала с прозрачной жидкостью.
   – Превосходно исполнено. Твоя бы мама, и та... Нет. Это низко с моей стороны. Прости меня, Оливер, но, видишь ли, я, – пошарил глазами, будто рассчитывал прочесть где-то в воздухе нужное слово, – я... истерзан. – Протянул мне бокал и сложился в кресле. – И даже нельзя ведь сказать, что во имя искусства. Все во имя десяти гиней, и ты – первое, буквально первое человеческое существо, которое я встречаю в связи с этими возмутительными упражнениями в буколических глупостях. Н-да. За исключением, разумеется, твоей достойнейшей мамы.
   – Она вас без конца превозносит.
   – Вот как? Весьма польщен. Ну а твой отец?
   – Он вообще мало разговаривает.
   – Это ведь тот обширный господин в сером, который играет на скрипке с каким-то тлеющим жаром?
   – Верно.
   – Он пользуется методом Станиславского. Я никогда не видел, чтоб так явственно выказывалось яростное презрение. Ни единого слова. Взгляд устремлен в ноты. Каждая нота на месте. Тлеет, тлеет, тлеет. О Боже – зачем?
   – Так маме хочется.
   Я хлебнул из бокала и задохнулся.
   – Пей медленнее, Оливер. Ты почувствуешь такое освобождение! Господи. Уж я-то попил на своем веку.
   – Освобождение? От чего?
   – Вообще. От чего хочется удрать. Освободиться.
   Я помолчал, прикидывая тесные пределы собственного существования. И вдруг меня прорвало, хлынуло горлом:
   – Верно. Точно. Все – зло! Ложь! Все. Нет ни правды, ни совести. Боже! Не может ведь жизнь... ну, где-то глянешь на небо, и... а для Стилборна же это – крыша! крыша! Как... И как надо прятать тело, о чем-то не говорить, о чем-то даже не заикаться, с кем-то не кланяться... и эта штука, которую они выдают за музыку, – все ложь! Неужели они не видят? Ложь, ложь! Похабщина какая-то.
   – Весьма прославленная. Огромные сборы.
   Я сделал быстрый глоток.
   – Знаете, Ивлин? Когда я был маленький, я думал, что дело во мне, и, конечно, так оно и было отчасти...
   – Прелестно! Прелестно!
   – Все так запутано. А знаете? Всего несколько месяцев назад я... брал девушку, там, на горе. Можно сказать, публично. А почему бы и нет? Почему? Кто в этом... этом... кто делал что-то более... более...
   – Вас кто-нибудь видел, Оливер?
   – Мой отец.
   Коленки мистера де Трейси раз-другой распахнулись, сомкнулись.
   – Знаете, Ивлин. Как в химии. Можно видеть в ней – то, можно – это.
   – Что «как в химии»?
   – Ну. Жизнь.
   – Жизнь – чудовищный фарс, Оливер, с неумелым режиссером. Эта девушка. Она была хорошенькая?
   – Очень даже.
   Мистер де Трейси смотрел на меня над краем бокала, улыбался нежно при полной недвижности меченых бильярдных шаров, и тощее вытянутое лицо слегка лоснилось.
   – Завидую.
   – Да вы бы на нее и не посмотрели. Ивлин, там у вас такие актрисы, а она – ну, деревенская девушка из Бакалейного тупика. Но как подумаю – зачем мы... зачем...
   Я осекся, припоминая, что я еще хотел сказать – про Эви, про Стилборн, про папин бинокль и про небо, – что-то, что легко было сказать Ивлину, потому что ему все легко было сказать. Я глядел на него и преданно улыбался. Вокруг него всклубился легкий туман, а сам он, четкий и милый, оставался в середке. Наконец-то я понял, почему у него такие точечные зрачки. Желтизна глазных яблок хлопьями и кристалликами выпала на радужке, и стало трудно их во всем этом различить.
   – Ивлин. Я хочу правды. И нигде ее нет.
   Мистер де Трейси испустил долгий, прерывистый вздох, и еще шире стала его улыбка.'
   – Правды, Оливер? Ну...
   – Жизнь должна быть...
   – Проникновенной.
   Он сунул руку в нагрудный карман, вынул небольшой кожаный бумажник. Не отрывая от меня глаз, вытащил пачку фотографий и верхнюю протянул мне. Туман сомкнулся, я уже видел только ее. Или я так сосредоточился, хмурясь над фотографией, что прочее все застлало туманом. Мистер де Трейси совал мне в другую руку остальные, но я уже приковался к этой. На фотографии, бесспорно, был мистер де Трейси. Помоложе. Но длинный нос и подбородок в профиль не оставляли сомнений. Как и тощая фигура. Распущенные темные волосы парика не доставали до плеч, открывая взору часть жилистой шеи. Правая голая рука лебедино выгибалась вперед и вверх, левая – назад и вниз, и вместе они составляли диагональ. Балетный костюм туго его обтягивал, а из-под белой пены кружев струились, смыкаясь, тощие ноги и завершались неимоверного размера балетными тапочками. Женский маскарад только еще подчеркивал его маскулинистость.
   – Господи, что это?
   – Просто к вопросу, Оливер. О проникновенности. Отдай, пожалуйста.
   Но я перелистал всю пачку. Везде тот же костюм, тот же мистер де Трейси. На некоторых его поддерживал пухлый молодой человек. И они неизменно глубоко заглядывали друг другу в глаза. Я так хохотал, что мне стало больно.
   – Ну отдай же, Оливер.
   – Да что это?
   – Фарс, только и всего. Отдай, пожалуйста.
   – Я, по-моему, в жизни не видел...
   – Оливер. Отдай. И беги.
   – Давайте еще по одной...
   – Не забудь, тебе выходить бифитером.
   – А ну его!
   – Тем не менее.
   Я поднял глаза на мистера Трейся и удивился, как он отодвинулся далеко-далеко, оставаясь на том же месте.
   – По-моему...
   – Мы не станем ведь огорчать твою маму.
   И тут я вспомнил.
   – Да! Вы же что-то хотели мне сказать!
   – Не припоминаю.
   – Насчет правды. И честности, кажется.
   – Решительно не помню.
   – Я вам рассказывал – про этот город и вообще.
   – По-моему, тебе пора переодеваться.
   – Разве?
   – Ну – беги.
   – А, вспомнил! – Я снова рассмеялся от этой мысли. – Вы же хотели меня исцелить!
   Лицо мистера де Трейси вплыло в фокус.
   – В самом деле, Оливер. Прощальный дар. Ну так вот. После того как ты отдашь честь и уйдешь со сцены, послушай Великий Дуэт.
   – Да? Ну – и?
   – И все. Просто послушай.
   – Ладно. А потом прибегу рассказать...
   – Меня не будет.
   – А, так вы за сценой будете?
   – Я – удеру.
   Вдруг он придвинулся совсем близко, поднял руку и указательным пальцем постучал по часам. Я увидел время и в ужасе метнулся прочь. Нацепил костюм бифитера, пустился через Площадь к гаражу. Алебарда была совсем сухая, только безумно тяжелая. Я взвалил ее на плечо и сунулся черным ходом, но в таком положении она в дверь не пролезала. Я взял ее на изготовку и так двинулся наверх. Но на лестнице выстроились артисты, и через несколько секунд то, что замышлялось как выход на сцену, превратилось в рукопашную гримированных борцов, осыпавших бранью меня и красную рукоять моего оружия. Мелькали полуголые груди, карминные губы, яркие платья и ноги, ноги. Я, однако, оставался верен своей алебарде, движимый жаждой скорее отделаться и бежать к Ивлину. Первую площадку я одолел, но на второй мне открылась беспощадная истина. Алебарда моя тут пройти не могла.
   Спуск вообще-то занял у меня даже больше времени, чем подъем. Ибо каждый артист жался поближе к магическому квадрату, на котором разворачивался «Червонный король», и не желал ни на пядь отступать в сторону холодной ночи. Наконец я все-таки вырвался и, стоя возле ратуши, думал, что же еще теперь делать. Прислонив к колонне алебарду, я побежал в «Корону», но Ивлина там не было. Я сунул свою голову и шляпу во второй зал.
   – Вы не видали мистера де Трейси, миссис Минайвер?
   – Ушел он.
   – Вернется?
   – Жди. Задолжал мне за выпивку. Артист! Знаю я их.
   – А куда он пошел?
   – В кабак небось.
   – Мне надо его найти!
   – И зачем он тебе сдался, Оливер. Старый...
   – Да это насчет представления. Там не ладится кое-что.
   – А-а. Ладно, тогда загляни в «Беговую лошадь», куда конюхи ходят. Да скажи ему, пусть лучше по-хорошему деньги отдаст, которые за выпивку задолжал!
   – Ладно!
   – А если уедет последним автобусом, не плативши...
   – Ладно!
   Я бросился по Главной улице к Старому мосту. В «Беговой лошади» было почти пусто, но мистер де Трейси уютно устроился в уголке. Спиной упираясь в стойку, положив на нее локоть. Когда я ворвался, он бросил на меня взгляд и стал сотрясаться от колен и выше.
   – Ивлин! Что мне делать?
   Поразительно, как он сохранял это бледное, неизменное, улыбающееся лицо, весь ниже пояса содрогаясь и корчась.
   – Ивлин! Алебарда! При выходе с лестницы. Не пролезает!
   Из сплошной тряски пролился мягкий, певучий голос:
   – Он не может протащить алебарду с черного хода! Кто поверит?
   – Что мне делать?
   – Значит, надо зайти спереди, не так ли?
   Это повело к новому пароксизму тряски. Прилизанный хохолок на самой макушке вдруг отклеился и встал, как рог.
   – Меня же увидят!
   Но Ивлин только знай себе трясся. Локоть соскользнул, он утвердил его вновь. Я выскочил из «Беговой лошади», зашлепал по Главной улице. Взял алебарду и пошел к главному входу. Мне удалось без особого грохота проволочить ее в дверь, через темный зал, и левой стороной я прокрался к зеленому сукну за пианино.
   Осторожно, предусмотрительно я поднял край занавеса клинком и вслед ему выбросил рукоять. Сперва я встретил легкое сопротивление, унявшееся после глухого стука, и, сунув голову под занавес, толкнул вперед алебарду. Сразу за занавесом были: включенный фонарик, складной перевернутый стульчик и партитура «Червонного короля» в синеве чернильных помет. Я встал на четвереньки и пополз. С этой стороны сцены оставался очень узкий проход между стеной и циклорамой. И в конце его была запертая дверь – верней, часть запертой двери – в приемную мэра. Посмотрев туда, я сообразил, почему сопротивление, встречаемое моей алебардой, так и не прекратилось и после того первого стука снова заставило ее прыгать и плясать в моей руке. В дальнем конце темного прохода спиной к мэрской двери, вжимаясь в нее головой и плечами, лежал молодой человек и обеими руками удерживал клинок моего оружия в нескольких сантиметрах от своей груди. Когда я попытался отдернуть алебарду, он, весьма неразумно, возобновил борьбу с нею, строя мне рожи.
   – Но, – пел комариный голос, – погодите, ваше королевское высочество, мы не одни!
   Итак, я опоздал, и я дернул алебарду у молодого человека, и он – крайне неудачно – в тот же самый миг ее выпустил. Я радовался, что не шлепнулся навзничь на сцену, и был благодарен судьбе, что оплошно высунул клинок всего на каких-то полметра. Я повернулся, шагнул, вытянулся. Я оказался рядом с Имоджен и что-то нигде не видел мистера Клеймора. Поискав глазами, я обнаружил его прямо перед собой, только он как-то странно согнулся надвое и будто разглядывал пряжки на моих туфлях. Имоджен выбросила вперед руку, ожгла меня взором:
   – Оставьте нас!
   Я был так смущен ее гневом и напуган жестом, что с горящими ушами поспешил прочь со сцены. Даже не слышал, что творилось в зале. Стоял, прислонив за циклорамой к стене свою алебарду, и клял себя за то, что забыл отдать честь.
   Началась музыка.
   Сердце мое не обрывалось, как бывало, познавая одно из совершенств Имоджен. Как будто рядом стоял Ивлин. И будто все еще обнимал меня за плечо. Пот просыхал у меня на лбу. Она равнодушно вступила в ту землю, куда мне открыли доступ, в землю, где я был свой. Этот ландшафт, где музыкальные ноты, где все звуки – зримы и разноцветны, она наобум топтала тупой стопой. И дело даже не в том, что петь она не умела. Так нет же, наплевав на то, что не умеет петь, она преспокойно выставляла себя на посмешище. Она так ужасно фальшивила, что мотив, зубчатый, как горный кряж, грядой меловых холмов опадал в ее исполнении. Я слушал, а рука Ивлина все лежала неосязаемо у меня на плече, и сквозь звуки Великого Дуэта – комариный писк сплетался теперь со шмелиным жужжаньем – я слышал голос:
   – Пустая, бесчувственная, суетная женщина.
   Эти двое, невежественные, суетные, были созданы друг для друга и больше никому на свете не нужны. Я подсмотрел за ними в замочную скважину, мне на душу пролился мерзкий бальзам. Я их дослушал. Я освободился. И снова бросился против течения вниз по лестнице к человеку, которому я был теперь столь многим обязан. Но в «Беговой лошади» его не оказалось, как и в остальных четырех пивных по эту сторону Главной улицы. Я вернулся к ратуше, решив, что, вполне возможно, он за сценой дожидается финального занавеса.
   Но я ошибся, он был на Площади. Я увидел его еще издали, он был почти прямо под фонарем. Он обеими руками держался за прутья железной ограды, повиснув на ней. Паучьи ноги были соответственно сложены, и так, словно вибрация, пульсация жизни только в них и осталась, они одни еще двигались. Лицо, профилем над оградой, не изменилось и, все такое же бледное, нежно улыбалось. Ноги пытались сами собой сделать несколько шажков, потом, как бы спохватившись, что кого-то оставили сзади, возвращались восвояси.
   Я нагляделся на этот специфический феномен в Оксфорде и сразу понял, в чем дело. Выходить на поклоны он, по-видимому, не мог. Оставалось одно.
   – Пойдемте, Ивлин!
   Он меня не узнал, он меня не увидел. Я обхватил его за плечи и поднял. Вся энергия сосредоточилась у него в кистях, и мне пришлось их отдирать от ограды. Почти волоком я потащил его по Главной улице. Барчестерский автобус, последний, дожидался пустым.
   Мы не очень понравились кондуктору в наших костюмах.
   – Кабы не вытошнило его.
   – Не вытошнит, – сказал я и рассмеялся. – Не из таковских мистер де Трейси, правда, Ивлин?
   Ивлин не ответил. Я внес его в автобус, он теперь меня слушался и был как перышко. Нежно, бережно я усадил его на длинное сиденье прямо за дверью.
   – Ну вот!
   Как будто он держался на воде или, скажем, всю свою жизнь только так и укладывался, Ивлин легко и готовно подложил обе ладони под правую щеку, подтянул к подбородку колени и одновременно повалился на девяносто градусов вправо. Так он и лежал, свернувшись калачиком, и лицо, улыбка, меченые шары не изменились ничуть, будто смотреть на мир под таким углом – самое натуральное дело. Но тут мотор, взревев, бросил в дрожь тело мистера де Трейси, будто он на прощанье по-своему отдал должное забавному ракурсу Стилборна.
   Кондуктор засомневался.
   – Ой, не знаю я...
   – Да все обойдется. Пока он до Барчестера доедет...
   И только когда звякнул звоночек, меня вдруг стукнуло, что я ведь взял с потолка, что ему надо в Барчестер, никто мне такого не говорил.
   Я побежал за автобусом, я кричал:
   – Ивлин! Эй! Вы едете в Барчестер!...
   Но автобус уходил от меня, качался по Старому мосту, тяжко взбирался к лесу. Я повернул, прикидывая, не забежать ли домой, взять деньги для миссис Минайвер. Но, увидев, что в «Беговой лошади» гасят свет, я решил, что миссис Минайвер придется обойтись до завтра. А если сумма окажется для меня разорительной, я всегда смогу ее вернуть, когда увижусь с Ивлином или он мне напишет. И я пошел к черному ходу ратуши, но там было пусто. Я поднялся по лестнице. Сцена тоже была пуста, хотя приглушенный гул голосов тек из-за занавеса. Я приладился к глазку и увидел, что артисты, рабочие сцены, музыканты со своими знакомыми стоят и пьют кофе. Стоят группками, между собой не сообщающимися. И я с облегчением понял, что еще года три по крайней мере SOS не сможет функционировать. Я отдернул занавес и пошел получать поздравления.

III

   «Стилборн». Но как поражало взгляд это виданное-перевиданное имя. Раньше надтреснутые, уныло-черные буквы «Стилборн» бежали по стрелке навек накренившегося столба, иногда совсем не в ту сторону. Бузина, терновник и низкорослые клены заслоняли их, оставляя ненужную информацию подстригателям изгородей да землекопам. И столб ветшал в пустом ожидании канувших в вечность почтовых карет.
   Нынешний «Стилборн» прочитывался с расстояния полумили. При автостраде, белым по сини. И вдруг меня осенило, что и Стилборн такое же место, как всякое другое. Которое может засечь на пути бог весть откуда к Барчестеру и сфотографировать спутник. Место и место. Столпившиеся у жалкой речушки дома, пункт, застигнутый автострадой, как застигает пахаря с его лошадками вертолет. Руки сами крутили руль, и я механически скатывался к своему прошлому. Старый мост честь честью горбатился, серый и непрактичный, как и положено красоте. Никто не расширил его, не сровнял горб, меня подбросило, как на качелях, и понесло по вихляющему спуску к нашей маленькой Площади, и там я остановил машину. Я поискал у себя в душе эмоций, но не нашел. Моя решимость в жизни не возвращаться, чтобы давно умершее ненароком не разбило мне сердце, заместилась прохладным любопытством. Я, конечно, был начеку и готов вовремя смыться, если ностальгия сделается непереносимо острой, но окна машины цветными открытками отпечатывали пейзаж. Я мог их листать, пролетая под защитой стали, резины, кожи, стекла.
   Правда, нельзя сказать, что Главная улица уж вовсе не переменилась. Правая сторона почти от самого Старого моста до Площади была схвачена бетоном, зеркальным стеклом и хромом. Все это, разумеется, Генри. Аршинные буквы кричали: «Гараж Уильямса», «Выставочный зал Уильямса», «Сельскохозяйственный инструментарий Уильямса»; а там, в парке, жадно припавшем теперь к реке, демонстрировались эти предметы, с помощью которых Генри преобразовывал наше существование, – комбайны, тракторы, сенокосилки, столь пронзительно синие и оранжевые, что ясно было, как он процветает. Гигантские бетонные трубы лежали вдоль реки, собираясь ее сглотнуть, чтоб Генри вышел прямо на автостраду. Я проехал вперед, к бетонной площадке возле заправки. То, что Марку и Софи угодно было означить как «бензинная леди», двинулось мне навстречу. Пухлая блондинка в белом халате с «Гаражом Уильямса», вышитым над левой грудью.
   – Можно видеть мистера Уильямса?
   Выяснилось, что молодой мистер Уильямс в Лондоне, а старший мистер Уильямс у себя в кабинете. Я вышел из машины. И, едва ступив на этот бетон, я почувствовал себя растерянным юнцом. Я вдруг понял, что зря сюда явился. Но не успел вернуться под защиту стали и стекла, потому что услышал сзади голос:
   – Мастер Оливер!
   Он крепко, тепло и долго жал мою руку. Не тряс, но нежно водил ею вверх-вниз, словно мы причащались вместе печали мира. Я успел заметить, как мало изменилось его худое лицо, подсвеченное, возможно, зимним солнцем Египта или Марокко, – столь печально обрамляло оно карие глаза, вечно готовые как будто налиться слезами. Только волосы стали другие. Совершенно белые.
   – Милый Генри. Время тебя не берет!
   – Стараемся.
   – А какими машинами торгуешь! Высший класс!
   – Ну-ну, может, со мной поменяться желаете, сэр?
   Но он увидел мою машину через мое плечо. И выпустил мою руку.
   – Ну-ну, сэр! Извини меня!
   Тут оно прорвалось, всегда призрачно отдававшееся в прихрамывании валких гласных, – почти пародийное его валлийство. Как квохчущий на склоне горы ручей.
   – Да, исключительного качества вещь, сэр, извини меня!
   Я стал чуть выше ростом. Впервые в жизни я почувствовал, что произвел впечатление на Генри. Сказалось то, что лежало у него на самой глубине и рождало все эти стекла, гудрон, бетон, механизмы, – тяга, не дававшая радости и покоя, ощущаемая как неизбежность, как не знающее снисхождения божество. Его отношение ко мне чуточку изменилось. Он отдавал дань успеху, не вникая в его природу. И я, окончательно овладев собой, эту дань принимал. Я ходил с ним по его владеньям, не обращая внимания на вибрацию наших социальных антенн, и только в самом конце экскурсии, в старой части здания, я замер перед чем-то смутно знакомым, еще не успев сообразить почему. Тут были: пальмы, еще какие-то растения в кадках, приглушенный свет и – вращающийся помост. На помосте, в сверкании радиатора и сиянии фар, в новых шинах на допотопных колесах, откинув верх, помещалась отставная малолитражка. И вращалась с гонором неуемной вдовицы, демонстрируя мне то правый свой бок, то номер под радиатором.