Я была так пьяна, что даже не могла понять - шутит он или нет. В точности не помню, что в конечном счете между нами случилось, как я оказалась дома, в своей кровати, и чей именно галстук нашла у себя утром в кармане пиджака.
   Ты стоишь на пороге с охапкой белых лилий, в восемь утра. Ты просишь прощения, и говоришь, что был во всем неправ. Голова после вчерашнего гудит страшно, все тело как будто били батогами, и у меня нет никаких сил выразить тебе свою радость.
   - Проходи, давай выпьем кофе.
   - От тебя страшно несет перегаром, где ты вчера была?
   Нет сил отвечать.
   - На встрече.
   - Я звонил допоздна.
   - Ты же знаешь, что у нас проблема....
   - До трех часов ночи?
   Я хочу только одного - покоя. Я говорю тебе: "Маркуша, я хочу только одного, покоя. Я говорю тебе, я измучена, у меня нет сил ни на что".
   - На что "ни на что"? - переспрашиваешь ты бессчетное число раз.
   Пытаешься обнять, поцеловать, нервничаешь, не чувствуешь ответа. "Что с тобой, что с тобой, что случилось?"
   Я ставлю кофе. Нарезаю хлеб. Бросаю в стакан с водой две таблетки "алка-зельцер". Я знаю, что впереди у меня длинный день и идти мне некуда. Все опечатано, работает комиссия, ее грамотно пасут, но мне из тактических соображений лучше не появляться.
   - Ты серьезно пьешь?
   - Нет, в шутку.
   - Ларочка, Ларочка, - обнимает, целует плечи, - мне так хотелось, чтобы сегодня все загладилось, все было опять очень хорошо, как раньше. Какие у тебя на сегодня планы?
   Глухо, почти что себе под нос:
   - Никаких.
   - Значит, я остаюсь. Никуда не пойду. Буду купать тебя в ванне, тереть тебе спинку, хочешь, я сделаю тебе педикюр? Я в этом большой мастак.
   - Педикюр? Откуда?
   - Секрет.
   Снимает пиджак, галстук, звонит в банк, говорит: "Заболел", еще какие-то правильно выученные слова, подходит к столу, аккуратно раскладывает салфетки, открывает холодильник:
   - Съедим ветчинки?
   Не дожидаясь моего ответа, что-то нарезает, разливает по чашкам кофе, я сижу и сквозь непроходящую головную боль смотрю это кино, в котором я статист, предмет мебели, не кресло даже, а крошечный пуфик в углу большой комнаты.
   Мы пьем кофе. Каждый глоток, очевидно в сочетании с "алка-зельцер", проясняет картинку. Твои обожающие глаза напротив. Удивительные рассказы ни о чем: "Вот друзья вчера взяли собаку, щенка, знаешь, какой смешной, ходили вчера покупать одногруппнице подарок на день рождения, купили чашку от Версаче, так у нее вместо ручки крыло какой-то неведомой птицы".
   Прихожу в себя.
   - Что делать-то будем?
   - Делать будем все.
   - Не говори так, мон амур, это пошлость.
   - Извини.
   Смущается.
   - Примем ванну, погуляем по солнышку, пообедаем в какой-нибудь кафешке, пойдем в кино на дневной сеанс, приедем к тебе ужинать, а потом посмотрим новости, как весь народ этой великой страны, и ляжем спать.
   - Ты останешься?
   - Ну, если не надоем тебе до смерти.
   Быстро допиваю кофе и понимаю, что такого дня у меня не было тысячу лет.
   - А куда поедем гулять?
   - На Воробьевы горы, там запускают воздушных змеев, очень красиво.
   Вот он, настоящий подарок, заесть вчерашнюю гадость, неотступно пялящиеся отовсюду размазанные сенбернарьи глаза, настоящим чудесным днем из счастливой молодости.
   Без преувеличения - головокружительно. Плескались в джакузи, как дети, брызгались и плевались, натирали друг другу докрасна спины, фыркали от пены, заворачивались в гигантские махровые полотенца. Хохотали до упаду.
   - А у тебя впервые как это было?
   Я вспоминаю про Сашку, про запрет рассказывать одному мужчине про другого и с серьезным лицом рапортую:
   - Мне, Ваше Величество, было тогда лет пятнадцать отроду, и один проезжавший мимо нашего замка рыцарь подкараулил меня у ручья, другие принцессы с визгом разбежались, и я пала.
   - А как вы изволили лишиться того, чем мужчины вовсе не дорожат?
   Ты мотаешь головой и, честно краснея, признаешься, что проиграл "это" в карты два года назад одной влюбленной дуре: "Это не я ее того, а она - меня, смешно было до ужаса, но в общем приятно".
   Я расчесываю твои мокрые волосы. Смазываю твое тело миндальным бальзамом, вижу твое возбуждение и, посмеиваясь, напоминаю: "Этого у нас сегодня в программе не было".
   Мы выползаем на улицу, как две полусонные бабочки, нанюхавшиеся ацетона, ты - в новой шикарной одежде, купленной мною для тебя несколько дней назад, умопомрачительно красивый, плюхаемся в мою машину, через двадцать минут оказываемся на Воробьевых горах, где за тридцать рублей берем наши первые уроки запускания змеев. Один бежит впереди, другой со змеем сзади, и, когда скорость достаточна, отпускает его, и змей взмывает в небо - твой - красный с желтыми и фиолетовыми полосками, мой - желтый, с коричневыми полосками. Твоего подхватывают воздушные потоки, и он долго парит высоко в небе, мой все время входит в штопор и плюхается на землю, как лягушка. "Эх, нескладеха, повторяешь ты, - ну-ка, давай держи моего, подергай его за хвостик".
   Это небо в воздушных змеях, как картинка из книжки китайских сказок, и твоя улыбка, мон амур, и твои развевающиеся волосы на ветру, и мои неудачи с этими яркими бумажными птицами. Господи, вот оно, счастье, твержу я про себя, фантастическое, как этот змей, пронзительное, как это весеннее голубое небо, вот оно, счастье, легкое и быстротечное, как проносящиеся сквозь нас минуты нашей жизни.
   Когда-нибудь через много лет, в моем роскошном загородном доме, после пустых и холодных встреч с моей дочерью, я буду ронять маленькие желтые старческие слезки, вспоминая об этом дне. Я буду гладить рукой тяжелый шелк гардин и проживать вновь и вновь наш обед в итальянском ресторанчике на старом Арбате - спагетти с белыми грибами и прекрасное столовое вино и ароматный кофе. Я буду вспоминать мелодраму, которую мы посмотрели в тот вечер в самом модном кинотеатре Москвы с вибрирующими креслами и квадрофоническим звуком про провинциальную американскую журналистку, в которую влюбился Роберт Рэдфорд, сделал ее настоящей звездой, а потом погиб, совершая свой журналистский подвиг в одной из горячих точек Зимбабве.
   Мы возвращались домой поздно вечером на моем-твоем любимом БМВ, слушали, как всегда, музыку и целовались у каждого светофора. Из соседних машин на нас с любопытством поглядывали, но нам было очень приятно все делать по своим правилам, и ты весело махал рукой какому-нибудь зазевавшемуся очкарику, когда мы стартовали впереди всей колонны.
   Проезжая мимо Баррикадной, мы вдруг заметили почти что на разделительной полосе лежавшего навзничь мужчину, неестественно раскинувшего руки. Метрах в трех от него лежала ничком женщина. Все как в кино, очень обыденно, тоненькая струйка крови на асфальте, у уголка рта.
   Невзрачный владелец "Жигуленка" в стареньких джинсах растерянно машет руками, пытаясь привлечь внимание проезжающих мимо машин. Я притормаживаю.
   - Что ты делаешь? - почти что кричишь ты, - проезжай, проезжай! Вызови по мобильнику "скорую" и проезжай!
   Меня начало мутить, и я припарковалась у обочины.
   - Успокойся, ничего особенного не произошло, - повторял ты.
   Слишком обыденно. Обычные люди, ветер трепет край плаща, у девушки в волосах заколка с ромашкой, розовый маникюр, платок в синих цветах.
   Мы трогаемся. Гробовая тишина, сидим, отвернувшись друг от друга.
   - Успокойся, это были и не люди вовсе.
   - А кто?
   - Да обычные бомжи. Провели ночь в подвале, напились, утром опохмелились, бродили весь день по городу, потерялись, шли по разным сторонам Садового кольца и вдруг увидели друг друга. Ну и ринулись, не глядя на машины, без всяких правил, не разбирая дороги. И их искать-то никто не будет.
   - Откуда ты это взял, Марк?
   - Я так думаю.
   - Хорошее утешение.
   Мы решили проехать еще кружок по Садовому, чтобы прийти в себя, даже и не подумав, что обязательно снова будем проезжать это место. Там уже стояла "скорая", машина спасателей, место было освещено фарами машин, и вместо двух тел лежали два аккуратненьких черных полиэтиленовых гигантских пакета, застегнутых на "молнию".
   - Мы с тобой такие же бомжи, понимаешь?
   - Ты просто расстроена.
   Мы приехали и легли спать, не сказав друг другу ни слова.
   Сегодня мамин день. Уже восемь лет, как ее нет.
   С утра раскладываю семейные фотографии. Вот они с отцом в послевоенные годы стоят на фоне Московского университета, и ели вокруг еще совсем крошечные. Вот они на болгарском курорте, и мама в красивом, очень отрытом сарафане, а папа обнимает ее, лукаво улыбаясь. Вот мы втроем, счастливые, мне пять лет, и я держу их обоих за руки - счастливый детский снимок. Вот мама с Наськой.
   Моя дорогая мамуля, всегда такая подтянутая, такая сдержанная, удивительные карие глаза, тонкий нос, тонкие губы, безупречная фигура - отбоя от ухажеров никогда не было, а личная жизнь разлетелась вдребезги, как ударившаяся об пол фарфоровая чашка.
   Разошлись с папой по дурацкой случайности, кто-то нашептал ей, что у него есть другая, и мама выставила его в двадцать четыре часа, потом неуклюжие браки, переписка с отцом, тоже дважды неудачно женившимся, переписка до последнего дня.
   Мы с мамой много говорили о любви. Всегда на кухне, таинственно запершись, тихими голосами, как будто сообщали друг другу главные секреты.
   - Любовь - это легенда, - любила повторять мама. - Ты придумываешь себе историю, веришь в нее с самого начала и живешь ею, пока жизнь не разнесет ее в клочья. Вот твой Сашка, кем он был для тебя?
   Я всегда что-то мямлила в ответ, не соглашалась. Говорила: "Сашка умел доставать что-то с самого дна моих мыслей и дотрагиваться до самого острия моих чувств".
   - Вот видишь, какая легенда, - улыбалась мама, - а он на самом деле был простой парень из соседнего двора.
   Или Федор. Мама сама пересказывала мне наизусть все мои легенды. Надежный, основательный, мудрый, неумный, но мудрый.
   - Так было, ребенок?
   - Так.
   - А потом что? Показался скучным и ненужным, когда не стало Сашки.
   - А потом Борис, талантливый, неповторимый и сияющий, легкий и остроумный, феерический кудесник и фокусник. Тоже легенда, оказавшаяся на деле чем? Банальной историей на два месяца и последствий на полгода. Разбил чужую машину, ты еще потом расхлебывала, выплачивала что-то.
   - А папа?
   - А папа - это не легенда, а, если хочешь, история моего поколения. Мы, молодые, приехали из разных уголков страны и хотели вместе завоевать этот город, со сверкающими театрами, красивыми витринами и нарядными смеющимися людьми. Мы любили друг друга и завоевывали новый мир. Строили свою легенду. Снимали комнатушку в Жуковском, когда родилась ты, и жили по фильмам, которые смотрели - физики и лирики, предчувствие великих открытий, полет Гагарина... Мы тогда жили на пороге чуда, говоря о любви так же страстно, как и о холодном термояде.
   Мама в последние годы жизни считала, что любовь - это совершенно не то же самое, что истерика. Это было главным открытием ее последних лет. "Все, что мы принимаем за любовь, на самом деле - что-то совсем другое, болезнь какая-то. А на самом деле, любовь - это когда ты хорошо спишь, это когда ты находишься в настоящем покое, которого и быть не может без настоящей любви".
   Мы спорили об этом очень много, вспоминали ее жизнь, жизнь моей бабушки, выскочившей замуж в сорок лет за чернобрового цыгана и бросившей ради него все на свете, включая и мою маму. Мы говорили об этом с мамой и уже перед самой ее смертью, в одиночном боксе первой градской больницы, где она дотягивала свои дни. Она тогда, по-прежнему любившая по настоящему только отца, говорила о том, что любовь вообще неправильно придумали, что философы и поэты, давшие миру представление об этом чувстве как помешательстве, хуже всех видели истину, что ниша в нашей душе, которую обычно заполняет любовь к мужчине, наверное, вообще создана для чего-то другого.
   Может быть, для умиления облаками или восхищения музыкой, или для того, чтобы вообще открылись глаза вовне и видели мир, а не бесконечные узлы собственных неразобранных мыслей и страхов. Она умерла со словами: "Я не долюбила, Ларочка", и сейчас, в ее день, глядя на ее старую пожелтевшую фотографию, где ей лет тридцать - не больше, я повторяю: "Мамочка, моя родная, я тоже не долюбила, и может быть, поэтому я переживаю такую страсть к мальчишке, который мог бы быть моим сыном. Я не выполнила твоих заветов и не нашла любви, от которой хорошо спишь".
   Телефон.
   "Я месяцами не вижу собственную дочь и развлекаюсь с ее сверстником. Я даю взятки и пью вино. Я давно ушла из той морали, которой жила ты. Из той системы координат, в которой развивались все твои мысли чувства. Мамочка..."
   Телефон.
   - Алло. Привет, Мариночка. Что ты говоришь?
   Спокойный, светский разговор, безупречно вежливый. "Я не ожидала от тебя". Идеально ровные интонации. "Нам нужно встретиться и поговорить, как выйти из сложившейся ситуации". "С тобой хотел поговорить Жан-Поль, но я подумала, что мы лучше поймем друг друга, как женщина женщину. В конце концов, как матери, вырастившие детей". Я со всем соглашаюсь.
   - Да, кстати, я помню, что сегодня день твоей мамы. Она была у тебя замечательная. Помнишь, как мы с тобой вместе готовились к сессиям, а она кормила нас капустными пирогами? Поедешь сегодня на кладбище?
   - Поеду.
   Вечером мы сидели друг против друга в кафе "Делифранс" на Маяковке, заказали кофе и круассаны с шоколадом и вели безупречный с виду светский разговор.
   - Я не ожидала от тебя этого.
   - Откуда ты все-таки узнала?
   - Я нашла твое письмо к нему. Я знаю твой почерк лучше, чем свой собственный. По университету. Ты мне противна, Лариса. Я полагаю, что ты, как человек хотя бы йоту порядочный, немедленно прекратишь этот криминал. Я рожала его не для того, чтобы ты его пользовала.
   Хочется провалиться под землю. Кричать во весь голос, что это не криминал, что просто так случилось и что в этом никто не виноват.
   Это безупречно правильное, справедливо брезгливое Маринкино лицо. Это мое знание, что она, пускай даже и не любила никогда, но и никогда не поступала так, как я. Эта ее благородная правота и сдержанность во всем, по всему кругу, эта ее великолепно скрываемые боль и ужас матери, которая выносила моего мальчика в своем чреве, выкормила своей грудью, сидела с ним, когда у него были кори и ветрянки, не то что я, кукушка, бросила Наську на мамины руки, чтобы выживать без опоры на мужские плечи.
   - Ты во всем права, Марина.
   Я вижу, что еще мгновение - и из ее глаз польются слезы. Ком в горле и страшное стеснение оттого, что в этом кафе нельзя курить.
   - Прости меня.
   Она достает носовой платок с аккуратной вышивкой CD.
   - Прости меня, Мариночка, ты права - я последняя дрянь, и я обещаю тебе положить этому конец.
   - Не травмируй Маркушу. Он не виноват. Он вообще еще ребенок. Придумай, что хочешь. Уезжай куда-нибудь.
   - Я не могу сейчас уехать.
   - Тогда исчезни.
   - Хорошо, я исчезну, я клянусь тебе.
   - Дочерью клянись.
   - Не могу Наськой, это самое святое, что у меня есть.
   - Вот видишь. Марк тоже у меня самое святое. А ты что сделала? Если бы Жан-Поль твою Наську пользовал?
   - Клянусь, Мариночка, собой клянусь.
   Она резко поднялась, пристально посмотрела на меня и ушла не попрощавшись.
   Дурно множащиеся стратегии уничтожения чувств, отношений, образа любимого человека. Сегодня, завтра, послезавтра я должна предпринять боевые действия и понять, по какой схеме действовать. Нужно просто выбрать. Потому что не впервой.
   Совершенно дохлый номер - категорические схемы. Говорить: "Некогда". Нужно говорить: "Все будет, и все будет хорошо, но только через некоторое время, а пока нам нужно побыть врозь". Совершенно дохлый номер, выныривая из кошмаров, где ты в драной ночной рубашке и с разбитыми коленками гоняешься за его тенью по белому сияющему лабиринту, - а он все ускользает и ускользает - с бьющимся сердцем говорить: "Я не могу без тебя, знай это, но нам надо расстаться". Чувства нужно убивать на цыпочках. Предварительно расковыряв все самые больные участки булавкой и насыпав на кровоточащие болячки соль, лимонный сок, перец. Именно так выглядит главное блюдо, главный яд, чашу которого должен испить готовящийся к умерщвлению любви.
   Здесь это просто. Что этот мальчик? Сын моей университетской подруги, годящийся мне в сыновья? И если строго разобраться, наши отношения - грань патологии. Почти то же самое, что спать с болонкой или попугаем.
   Я запала на него, потому что давно не чувствовала любви, сама и к себе. Потому что мир, в котором я живу, наводнен ходячими покойниками, принимающими массажи и холящими себя на курортах.
   Я почувствовала тепло и пошла на него. И утонула в нем и в страсти - очень давно никто не дотрагивался до меня так трепетно и так страстно, с такой наполненностью чувством. Это моя вина. Я забыла о том, что такое бывает, и сама не искала любви.
   И, конечно же, главное: увлечение молодыми мальчиками - симптом старения. Я просто старею, эта истина стара как мир, молоденькие девушки увлекаются взрослыми мужчинами, стареющие дамы - безусыми мальчиками. И что делают эти безусые мальчики со своими стареющими леди? Сначала носят на руках и боготворят, и сходят с ума от того, как "такая" снизошла до них и даже отдалась так пылко, а потом делают тете ручкой, потому что жизнь берет свое.
   Сколько я видела таких пар и сколько раз содрогалась от отвращения. Тетенька тянет за ручку мальчика, пьяненького и упирающегося, и уже до смерти уставшего тискать ее сиськи.
   Воспоминания. Пришпорить. Закурить. Ну конечно же, у нашей университетской преподавательницы был роман со студентом. Сначала он красиво за ней ухаживал, а потом вытирал об нее ноги на глазах у всего курса. Бросил ее, увлекшись одной молоденькой латышкой, приехавшей в Москву на летний месяц посмотреть на большой город. Он прогулял ее по городу и увенчал прогулки страстной ночью.
   После того, как такое со мной проделает Марк, а он обязательно проделает это, я буду лежать в соплях и глотать транквилизаторы. Как же его звали, этого студента?
   Все будет как по-писанному. Войдешь с букетом цветов, улыбнешься обворожительно и скажешь: "Прости, мон амур, ты клевая, но жизнь взяла свое. Пока".
   Без чего меня будет ломать страшная абстиненция, я знаю уже сейчас. Без страсти. Это редкое и изысканное блюдо, и встречается в наших краях крайне редко. У меня не получится тут же пересесть на другую лошадь, хотя я, конечно же, это попробую. Пересплю с тем же унылым Петюней и буду потом рыдать под душем. Этой неизбежности - быть, никуда не денешься.
   Главное другое. Убедить себя в том, что в этом разрыве есть огромная красота, что такие истории нужно останавливать на самом взлете, чтобы не переживать отката, понижения температуры, первой капельки пустоты и скуки в глазах. Гениально срежиссировано. Это Бог вложил в Маринкины руки письмо, чтобы она пришла и сказала мне - тебе был сделан судьбой огромный подарок, тебе подвалило редкое счастье, так вот, не меняй его на медяки - у тебя уже все было. Я потом смогу внутренне гордиться, что у меня была такая история и что у меня хватило сил прервать ее. Только страсть и нега без всяких полуостывших гарниров. Белая молочная кожа и ниспадающая на глаза прядь волос. Поцелуй, пахнущий мятой. Это мое, это со мной. Вот она - добыча, с которой нужно уметь уйти, пока жизнь не отобрала ее и не превратила в прокисшее: "да, но", "нет, но", "возможно", "вероятно", "поживем увидим".
   Что будет больнее всего?
   Сигарета. Коньяк.
   Нужно просчитать сейчас. Удержать тебя от возвратов, посещений, звонков. Удержать себя от них. Сменить номер мобильного, в конце концов, сменить номер домашнего телефона, на работе поставить кордон из секретарш, стараться не выходить с работы одной и не подъезжать к дому одной. Первый месяц всегда звать к себе кого-нибудь, чтобы не было возможности остаться наедине и поговорить, сорваться, если вдруг ты придешь или где-нибудь подкараулишь меня.
   Лучше переехать к друзьям на дачу, как раз через неделю начинается лето, а к осени уже все утрясется.
   Звоню маминой старинной подруге, вдове знаменитого переводчика, исполненной хороших манер, великих разговоров и по-настоящему ненавязчивого интеллигентного присутствия.
   - Антонина Павловна, это Лара, как вы? Пустите меня на месяцок к вам в Переделкино?
   Замечательный теплый разговор о рассаде и новых сортах роз, понимаю, чувствую, что там смогу, что буду ковыряться в земле под огромным раскинувшимся небом и жевать вместе с песком и слезами твое имя. Пойдет.
   Теперь наше объяснение. "Это не может так продолжаться дальше. Я не могу так больше".
   Выдержать разговор от начала до конца, не поддаваясь. У тебя настоящий мужской характер, и в твоей первой реакции я уверена. Даже знаю, скажешь:
   - Ну, раз ты решила, все, Лара, так и будет.
   Знаю, что в самом начале сможешь уйти достойно, потом понесет.
   Или не говорить ничего, написать письмо. Нет, с письмами, пожалуй, хватит. Или все-таки написать очень короткое, всего несколько фраз, и сказать правду, о том, что невозможно не думать о твоей маме и моей дочери, которые обязательно узнают и лишатся разума? А лучше сразу всю правду - мама знает, я не могу причинять ей такую боль. Написать правду - это честнее, это поможет.
   Может, Бог наказал меня историей с таможней и развалом бизнеса из-за тебя? Послал мне испытание, а я его не выдержала?
   А теперь искуплю и все пойдет нормально? И буду крутиться, как раньше, только уже с открытыми глазами, может быть, Бог пошлет мне еще любви?
   Или для стопроцентной верности разыграть роман с другим, сказать, я не люблю тебя больше, я люблю другого?
   Дико жестоко. Просто сказать: "Не люблю, прошло" и - выдержать игру до конца. Сделаться последней сукой, дрянью. Но все это требует времени, Маринка столько ждать не будет. Не зря намекнула на Наську, сделает так, что та все узнает.
   Что я буду делать, если стану сходить с ума? Кокаин? Выход есть. И если повезет, дикая работа и командировки.
   А если не поможет?
   Бог знает. Нужно все это послать куда подальше, сказать правду, мужественно жить изо дня в день и молиться, чтобы отпустило. И меня и тебя, мон амур.
   Самое великое мужество - жить с такой раной изо дня в день, не строить декораций из визитов, друзей и ночных клубов, приходить в свою пустую жизнь каждое утро, уходить из нее в бессонную страшную ночь каждый вечер и честно проживать все, что есть. Без великих технологий убийства любви, по которым у каждого из нас к нашим годам - черный пояс тхэквандо.
   На часах половина восьмого утра. Разбор вариантов занял почти всю ночь. Падаю в кровать и продолжаю вычерчивать на белом потолке, залитом чудесным утренним весенним светом, схемы и графики разрывов, неморгающими глазами, из которых, кажется, ушла вся влага. Одновременно из чувства самосохранения в левом верхнем углу потолка, где гуляет солнечное световое пятно, выстраиваю список твоих, мон амур, страшных недостатков - мальчик, угловат, спишь с открытым ртом, часто проявляешь подростковую глупую импульсивность, не умеешь красиво есть десерты - обсыпаешься и изгваздываешься. Несмотря на все Маринкино воспитание, тебе бы мотоцикл и банку "Спрайта", а не такую кобылку, от которой у тебя начинается беспросветное мельтешение мыслей. Все живет в голове, кружится и вращается одновременно, сливаясь в умопомрачительные соития. Бог и десерты, честность и страшный яд, умерщвляющий любовь, готовность к красивым поступкам и страданиям и страшное малодушие перед неизбежно грядущей разлукой. И поверх всех графиков и схем, уже налившимися влагой глазами, поверх всего на безупречной белизне потолка (молодцы, маляры, хорошо побелили!) выписанные воображаемой школьной прописью: "Прости меня, мон амур, прости меня, прости".
   Половина десятого. Ты звонишь по телефону и говоришь, что забежишь на секунду, на одну маленькую секундочку.
   - Я еще сплю.
   - Да я и будить тебя не буду, появлюсь и тут же исчезну.
   Ты врываешься, как вихрь, и протягиваешь мне гигантскую коробку.
   - Я купил тебе подарок. Еще одну вазу в ванную, вон в тот угол. Их будет две - очень красиво.
   Из-за спины ты достаешь твой традиционный букет белых лилий и ставишь его в вазу. Через секунду ты и вправду испаряешься, прокричав мне: "До вечера!", и я стою, как вкопанная, перед этими двумя вазами, повторяя свое ночное: "Прости меня, Маркушечка. Прости меня".
   Сегодня разговора не будет. Сегодня мы будем прощаться.
   Ну, конечно, реву, обставляя праздничный ужин и готовя только мне понятные прощальные речи.
   Ну, конечно, режу, как и положено по учебнику, палец и оттого реву еще сильнее.
   Ну, конечно же, именно накануне твоего прихода, мон амур, заявленного на половину седьмого, звонит Палыч, долго мычит про наши убытки, понимаю: жена, приехавшая с Канар, пошла к подружке, он дерябнул и хочет поболтать.
   Хлюпаю носом и говорю про насморк.
   Пошло шутит и снова говорит про шашлычки. Я прислушиваюсь к шагам на лестнице - идешь, не идешь. Слать Палыча по телефону немыслимо, разговаривать при тебе немыслимо вдвойне. "Вроде как рассосется, - говорит он в конце разговора, - готовь презенты и учи уроки на будущее". Кладет трубку как всегда на середине фразы, не прощаясь, и я, задыхаясь от унижения, отправляюсь в ванную, открываю кран горячей воды и долго смотрю на себя в зеркало, глаза в глаза, пока отражение не стирают капельки конденсировавшегося пара.
   Последние двадцать минут я провожу в коридоре у двери, прижавшись спиной к стене и анализируя все звуки, доносящиеся с лестничной площадки. Я стараюсь обещать себе не портить сегодняшнего праздника и выдержать при этом весь стратегический сумбур, придуманный за ночь. Я даю себе слова и клятвы, почти что срываясь в истерику от слишком медленного течения минут, талдыча, как заклинание, мамины слова: "Любовь - это не истерика, любовь это - когда ты хорошо спишь".