Леля печально вздохнула.
   - Я не умею так отдаваться радости, как ты. Так пошло с детства, вспомни: ты всегда кружилась около меня и тревожилась, что я недостаточно счастлива и весела. Мы с тобой, Ася, совсем разные, и того, что может случится со мной, с тобой никогда не будет.
   - Чего не будет, Леля? Что ты хочешь сказать?
   - Ничего. Я пошутила. Береги без меня мою маму лучше, чем это умею делать я.
   В квартире на Моховой отъезд Надежды Спиридоновны тоже вызвал соответствующую реакцию: Катюшу стали преследовать неудачи - кастрюли у нее ежедневно подгорали, кот повадился пачкать у самой двери, аппетитные булочки, положенные на стол под салфетку, оказывались под столом, кипятившееся белье пригорало в новом котле. На все претензии, обращенные к Аннушке, она получала самые различные реплики.
   - Глядеть надоть! Поставишь и бросишь.
   Или:
   - Чего пристала! Я тебе не домработница!
   В одно утро пол перед Катюшиными дверьми оказался весь вымощен котлетами, которые она готовила накануне, и притом не одними только котлетами... Объяснения, визги и угрозы не могли пробудить тот лед равнодушия, с которым ее выслушивал дворник и Аннушка. Доведен-ная до слез, она бросилась стучать к Нине и, когда та появилась на пороге, излила ей свое негодование. Бывшая княгиня окинула ее пренебрежительным взглядом:
   - Я полагаю, даже вам ясно, что подобная проделка не в моем стиле, надменно бросила она и отвернулась.
   Выскочивший на стук Мика, которому Катюша тоже сочла возможным изложить свои претензии, разразился хохотом, упав на стул. Не удалось добиться ни слова.
   Пользуясь высоким покровительством, Катюша очень быстро и легко устроила обмен комнаты. Очевидно, предполагалось, что ей, как провокатору уже разоблаченному, делать в этой квартире больше нечего. В то утро, когда она стала выносить свои тюки и корзины, все обитатели, словно по уговору, собрались в кухне, но никто не обращал на нее ни малейшего внимания: Аннушка и дворник невозмутимо пили чай, держа блюдечки на растопыренных пальцах и потягивая через сахар, Мика с ожесточением тащил плоскогубцами гвоздь, а Нина, стоя в задумчивости около примуса, смотрела поверх Катюшиной головы куда-то в окно... Пробурчав что-то себе под нос, девица стукнула с размаха в дверь Вячеслава.
   - Чего нужно? - спросил Коноплянников, появляясь на пороге.
   - Я к тебе по комсомольской линии: пособи вещи перетащить, видишь, уроды эти бастуют, словно английские горняки.
   - Пожала, что посеяла. Ладно, дотащу до трамвая, а там - управляйся сама. - И Вячеслав забрал чемоданы.
   - Еще мало им перцу задали! Вовсе бы разорить гнездо это контрреволюционное! - буркнула Катюша, забирая в свою очередь корзины.
   - Но, но, но! Помалкивай! Не то накостыляю! - откликнулся дворник.
   Катюша проворно подскочила к двери, но у порога обернулась и еще раз оглядела всех.
   - Не жисть, а жестянка! - и с этим глубоко философским определением существующего порядка Екатерина Томовна захлопнула дверь, навсегда покинув квартиру на Моховой.
   Глава двадцать пятая
   Ася по-прежнему считала себя счастливой и мысленно извинялась за свое счастье перед теми, кто окружал ее. Славчик уже говорил "мама, папа, баба, зай, дай" и еще несколько слов, он хорошо бегал, топая тугими крепкими ножками, ей он улыбался как-то особенно радостно и широко - не так, как другим.
   Она была счастлива и за роялем - дома и в музыкальной школе. Стоило только переступить порог школы - и слышавшиеся из-за всех дверей звуки роялей и скрипок вызывали в ней уже знакомый ей трепет, как далекий прилив, который должен был окунуть ее в море музыки. Она любила сыгровки и репетиции с их повторениями и наставлениями педагогов, ей доставляло радость обязательное хорошее пение, увлекали занятия гармонией и толки о деталях исполнения между молодыми пианистами, которые выползали из классов, напоминая тараканов своими смычками. Немного менее симпатичными казались ей будущие певцы и певицы - они слишком уж носились с собственными голосами и слишком мало уделяли внимания музыке как таковой. Она часто слышала ученический шепот: "Говорят, могла бы большой пианисткой сделаться, да вот в консерваторию не принимают".
   И часто становилось больно: не принимают и не примут! Но она утешала себя мыслью, что музыка и талант при ней останутся - отнять это не властен никто! "Не сделаюсь концертной пианисткой, сделаюсь аккомпаниаторшей, мне нравится играть в дуэтах и трио, а для себя и для друзей буду играть что захочу и сколько захочу..."
   Гораздо больше она огорчалась по поводу Лели, видя, что с каждым днем сестра становится все печальнее и замкнутее. Мысль, что счастье обходит Лелю, настолько расстраивало Асю, что несколько раз она пробовала вступать в договор с Высшими Силами и просила то Божью Матерь, то Иисуса Христа взять от нее кусочек счастья и передать сестре, если возможно!
   Она получила от сестры два письма.
   "Дорогая Ася, - писала Леля в первом письме. - Уже две недели, как я здесь, но здоровье пока не лучше. Санаторий у самого моря, и в палатах слышен шум прибоя, но у меня такая потеря сил, что я почти не выхожу за калитку, а все больше сижу в кресле около самого дома. Первые дни мне вовсе было запрещено вставать. Один раз санитарка, подавая мне в постель утренний завтрак, сказал: "Поправишься небось. У нас чахотку эту самую хорошо лечат". Оказывается , tbs* и чахотка - то же самое, а я и не подозревала! Это меня испугало сначала, а теперь я к этой мысли привыкла. Очень много думаю, и в частности о тебе и о себе. Твой кузен был во многом прав, когда говорил, что воспитать молодое существо так, как воспитали нас, - значит погубить. Сейчас, когда я уже на ногах и выхожу в общую столовую и на пляж, я вижу много молодежи, все держаться совсем иначе, чем мы с тобой. Многие тоже не обеспечены, тоже плохо одеты, но все веселы и полны жизни, они чувствуют себя дома, среди своих, а мы... Изящества в манерах и в разговоре у них, конечно, никакого; очень бойки и распущены, но им весело! Один молодой человек начал со мной знакомство с того, что спросил: "Каким спортом занимается твой мальчик?" Он меня ошеломил так, что несколько минут я весьма глупо на него пялилась, зато потом ответила очень дальновидно: "Боксом". Как тебе хорошо известно, боксера этого на моем горизонте не существует. Другой молодой человек спросил меня: "Почему ты одета?" Очевидно, подразумевалось, почему у меня закрыты плечи и лопатки, так как модные "татьянки" теперь очень низко срезаны. Мужчины в саду и на пляже лежат только в опоясках, первое время мне неудобно делалось. Между собой все на "ты". Палаты по ночам пустуют до 3 часов утра, и все это - вообрази - считается в порядке вещей. Уж не рассказывай маме, чтоб не смущать ее невинность. Вчера я получила еще одну реплику, которая своею дерзостью превосходит все: постронний отдыхающий в общем разговоре в столовой заявил мне: "Не поверю, что вы остаетесь ночью на своей постели!" В прежнем обществе за такой фразой последовала бы дуэль! А здесь она вовсе не считается оскорбительной. Это опрокидывает понятия, в которых мы воспитаны, например неприкосновенность девушки, при которой не должно произноситься ни одно смелое слово и недоступность которой нельзя безнаказанно взять под сомнение. Но вот ирония судьбы: пропадать-то по ночам мне не с кем! Я, может быть, и нравлюсь, но мне самой еще никто не понравился, я еще не могу перемешаться и перезнакомить-ся. Оказывается, я еще вовсе не так испорчена, как думала. По секрету скажу тебе, что мне все-таки очень хочется любви и счастья, прежде чем я умру от этой самой чахотки или.... сгину где-то очень далеко... Еще несколько лет, и я превращусь в такую же злую старую деву, как твоя любимая Елизавета Георгиевна, которую я, кстати сказать, терпеть не моту. Ну, да поживем - увидим! Я вспоминаю здесь всех вас гораздо чаще, чем могла предполагать. Я тебя ведь очень люблю, дорогая Ася, и недавно у меня был случай убедиться, что это не пустые слова. Твоя Леля".
   * Туберкулез (сокр. лат.)
   "Дорогая Мимозочка! - писала она во втором письме. - Мне здесь осталось всего неделя - скоро увидимся! Здоровье мое сейчас гораздо лучше. Я начала гулять и научилась распевать залихватские песни. Но уединенных ночных прогулок по-прежнему избегаю, настолько еще сильна во мне старая мамина закваска. Не могу сказать, чтобы в здешнем, так называемом новом обществе меня заинтересовал кто-нибудь, нет! Но я немножко акклиматизировалась и попривы-кла - не так уж страшно и даже весело! Здесь посвежело и на высоких горах уже выпал снег, но среди дня еще очень тепло и можно бегать в одном платье. Вчера приехала новая партия, и утром за столиком у меня оказался новый сосед, интереснее прочих и собой, и разговором. Он вызвался поучить меня игре в волейбол. Бегу сейчас на площадку. Целую тебя и твоего чудного пупса, напомни ему о крестной маме. Леля".
   Когда поезд, пыхтя, приблизился к перрону и сестры увидели друг друга через окно вагона в сумраке зимнего утра, обе почувствовали себя на несколько минут счастливыми так же беззаботно и цельно, как это бывало в детстве.
   - Стригунчик, родная моя! Девочка ненаглядная! Поправилась, похорошела, загорела! Ну, слава Богу! - твердила Зинаида Глебовна с полными слез глазами, обнимая дочь.
   С вокзала поехали прямо к Наталье Павловне, где всю компанию ждали к утреннему кофе, у мадам уже было приготовлено удивительное печенье. Славчик был мил необыкновенно, он не забыл свою крестную, называл ее "тетя Леля" и ухватился маленькой ручкой за платье. Она посадила его к себе на колени и стала зацеловывать загривок и шейку по принятому ею обыкновению.
   - Ты не бойся, Ася, у меня закрытая форма, я не бациллярная, - вдруг сказала она, что-то припомнив. Ася возмутилась до глубины души, доказывая, что у нее и в мыслях не было.
   Мать и француженка не забыли осведомиться, приобрела ли Леля поклонников на волейбо-льной площадке и в салоне. Леля невольно улыбнулась, вспомнив грубоватых вихрастых парней с потными руками - типики эти никак не могли быть сопоставлены с силуэтами, рисовавшими-ся ее матери, которая невольно припоминала своих партнеров по теннису и верховой езде. И Леля предпочла не вдаваться в подробности, чтобы не разочаровывать ее.
   Как остро чувствовалось что-то исконно родное, свое в этих людях, в их манере говорить, в их настроенности, в их привычках! Ни бесцеремонности, всегда так задевавшей ее, ни этого странного фырканья, которое так сбивает с толку, ни внезапных обид с надутым молчанием, которое принято в пролетарской среде... Безусловная, естественная корректность, которая уже вошла в плоть и кровь, имеет такую огромную прелесть! Только в такой атмосфере чувствуешь себя застрахованной от всяких неосторожных прикосновений. Она в первый раз произвела переоценку ценностей и теперь наслаждалась, как рыба, попавшая с песчаного берега в родную стихию. Понадобилось шесть недель провести в чужой среде, чтобы оценить эту!
   Но где-то в глубине сердца уже шевелился страх: узнал ли он, что она вернулась? Неужели узнал и снова вызовет? Страх этот примешивал чувство горечи к каждому светлому впечатлению.
   "Какая я была счастливая, пока не было в моей жизни э т о г о! Но я тогда недооценивала своего счастья!" - думала девушка, пробуя замечательное "milles feuilles" и мешая ложечкой кофе в севрской чашке.
   Когда кончили пить кофе и перемыли посуду, Ася увела Лелю в свою спальню, чтобы поболтать вдвоем. Тут только Леля рассказала самую интересную и сенсационную новость: у нее появился поклонник!
   - Ходил за мной следом: куда я, туда и он! Глаз не спускал! Гуляли, в волейбол играли, в салоне сидели вместе, фокусы на картах мне показывал, смешил меня...
   - И в любви уже признался? - спросила Ася.
   - Намеки делал, а при прощании просил разрешения продлить знакомство и записал мой адрес. Он приехал за десять дней до моего отъезда и в Ленинград вернется только к Новому году. Я.... знаешь, Ася, он мне понравился! Я вся сейчас точно из электричества - это со мной в первый раз! При прощании он мне сказал, что еще ни одна девушка на него не производила такого впечатления и что во мне удивительно пленительное сочетание скромности и эксцентричности, грусти и жадности к жизни. Это подмечено тонко, не правда ли?
   - А кто он, Леля?
   - Фамилия его Корсунский, а зовут Геннадий Викторович, отец его крупный политработ-ник, только об этом ты пока не говори ни маме, ни Наталье Павловне. Санаторий этот для работников гепеу, но он не агент большого дома - он имеет какое-то отношение к искусству, мы только вскользь коснулись этой темы, и я не совсем поняла... Конечно, Геннадий этот - не нашего круга, но применить к нему мамино любимое "du простой" все-таки нельзя: если в нем мало черточек и ухваток типично дворянских, то и плебейского мало. Взгляды его, конечно, совсем другие, чем, например, у Олега, но мне нравится в нем кипение жизни, что-то победите-льное, жизнерадостное. Я не люблю мужчин, которые в миноре, надломленного достаточно во мне самой.
   - Я так хочу, чтобы и ты была счастлива, Леля! - сказала Ася, и обе одновременно припомнили, как в детстве отказывались вместе от сладкого, если у одной из двух болел живот.
   - Счастье не ко всем так приходит, как пришло к тебе, Ася. Такого у меня не будет, а кусочек, может быть, перехвачу и я.
   - Полковник Дидерихс заключен в лагерь. Его жена сама сообщила это бабушке в воскресенье у обедни, - вдруг вспомнила Ася.
   Удар по больному месту! Последствие визитов в кабинет № 13!
   - Я не ожидала, что так взволную тебя, Леля! Прости. Ты там, у моря, отвыкла от наших печальных новостей. Я тоже стараюсь не думать. Знаешь, я, как страус, не смотрю на опасность, чтобы она меня не увидела.
   На другой день после возвращения Лели Наталья Павловна позвала ее в свою комнату и задала вопрос совершенно прямо, воспользовавшись случаем, что ни Аси, ни мадам дома не было. Она прямо была уверена, что получит ответ вроде ответа Аси или в худшем случае признание в неосторожности при разговоре с соседями. Не получая ответа вовсе, она оглянулась на девушку и увидела ее страшно взволнованное лицо.
   - Говори мне сейчас же все, - сказала Наталья Павловна с тем самообладанием, которое ей не изменяло никогда.
   В ресницах у Лели задрожали слезы.
   - Говори, дитя, - повторила Наталья Павловна.
   - Олег Андреевич знает все. Пусть он расскажет, - с трудом вымолвила Леля.
   Наталья Павловна тотчас кликнула Олега, который был оставлен на этот час в качестве няньки при своем сыне и штудировал газету, сидя около детской кроватки. Олег объяснил все дело без комментариев, но в заключение прибавил:
   - Позволю себе заметить, что не могу считать Елену Львовну слишком виновной: устоять в такой обстановке нелегко! Прошу вас извинить ей вполне понятный в молодой девушке недостаток героизма. Елена Львовна как только могла старалась выгородить меня и Асю.
   Наталья Павловна молчала, глубоко пораженная.
   - Не плачь, моя милая! Я не собираюсь тебя упрекать, - сказала она наконец и провела рукой по кудрям девушки. - Выйди и успокойся. Мама твоя ничего не должна знать.
   Когда Леля вышла, Наталья Павловна в полуоборот головы взглянула на своего зятя, слегка закусив губы:
   - Олег Андреевич, что же это? Мы не на краю бездны - мы уже летим в нее. Как спасти этого ребенка? - спросила она.
   - Ее надо спасать одновременно и от предательства, и от репрессии, и я пока не вижу способа, - сказал Олег. - Заявить на себя? Но моя явка ничем Елену Львовну, по-видимому, не выручит. Этот подлец выбрал ее своим орудием и понимает, что она в его руках.
   - Да, такая явка - не выход. Об этом даже думать не смейте.
   На другой день Олег Дашков вернулся домой к обеду хмурый. Его уволили с работы. Воспользовались долгим отсутствием Рабиновича. Его заместитель, человек очень впечатлите-льный, каждый день читая в газетах о вредном влиянии "белогвардейского охвостья", в конце концов не выдержал и лихорадочно стал увольнять всех подозрительных.
   В эту ночь Олег почти не спал: он ясно видел, что попал в положение человека, у которого земля горит под ногами. Угроза высылки за черту города становилась слишком реальна.
   Среди ночи вставала Ася, и он слышал, как, спрятавшись за шкафом, она молится:
   - Спаси, Господи, и помилуй мужа моего, Олега, и даруй ему мирная Твоя и премирная благая. Спаси, Господи, и помилуй старцы и юныя, нищия и вдовицы, и сущия в болезни и печалех, бедах же и скорбех, обстояниих и пленениях, темницах же и заточениих, изряднее же в гонениях, Тебе ради и веры православный, от язык безбожных, от отступник и от еретиков, сущия рабы Твоя, и помяни я, посети, укрепи, утеши, и вскоре силою Твоею ослабу, свободу и избаву им подаждь.
   Утром Дашков отправился в порт за расчетом, намереваясь затем начать поиски нового места. В манеже руководил верховой ездой Борис Оболенский обещал попытаться устроить его.
   Спускаясь с лестницы, он уже представлял себе корпуса незнакомых заводов и холодные проходные, по которым ему опять суждено скитаться, за проходными - серые и скучные канцелярии и папки анкет с опостылевшими вопросами - вроде: "Чем занимались родители вашей жены до Октябрьской революции?" или: "Ваша должность и звание в белой армии?" Все это надо заполнять и вручать неприветливому, уже заранее ощетинившемуся служащему отдела кадров - сторожевого пса при грозном огепеу.
   Глава двадцать шестая
   Нина и Марина подымались по лестнице в квартиру на Моховой. Щеки им нащипал мороз, отчего обе казались моложе и свежее, но глаза были заплаканы и у той, и у другой.
   - Сейчас согреемся горячим чаем, ноги у меня совсем застыли, - сказала Нина, открывая ключом дверь. И как только они вошли в комнату, Нина усадила Марину на диване и заботливо прикрыла ее пледом. - Отдыхай, пока я накрою на стол и заварю чай. Жаль, что у меня не топлено, но я решительно не успеваю возиться с печкой. Я тебя сегодня не отпущу, ночевать будешь у меня: я ведь знаю, что такое возвращаться с кладбища в опустевший дом.
   Через четверть часа она придвинула к дивану маленький стол и стала наливать чай.
   - Не представляю себе теперь моей жизни! - уныло сказала Марина, намазывая хлеб.
   - Не отчаивайся, дорогая! Первые дни всегда кажется, что нет выхода и неизбежна катастрофа, а потом понемногу силы откуда-то берутся, и снова цепляешься за жизнь. Неужели не сумеешь себя прокормить? Фамилия теперь тебе не помешает: это на наших дворянских именах проклятие, а ты уже не Драгомирова, а Рабинович, поступишь опять в регистратуру или в канцелярию... Кроме того, у тебя вещей много, можно "загнать" часы или чернобурку.
   - Я боюсь, что многие вещи мне не отдадут.
   - Кто не отдаст? Как так?!
   - Его сестры. Если бы ты знала, что за особы эти жидовочки, особенно младшая, Сара. Пока Моисей Гершелевич был жив, обе перед ним на задних лапках танцевали. Да и как не танцевать? На курорт всегда за его счет ездили, ребенок у старшей за счет Моисея Гершелевича в пионерлагерь отправлялся и английскому языку учился - все почему-то Моисей обязан был им устраивать! Воображаю, как обе злились, когда видели, сколько его денег уходит на мои наряды! Однако волей-неволей молчали; ну а в последнее время обнаглели до такой степени, что я при одной мысли о встрече с ними домой возвращаться не хочу.
   - С тобой живет, кажется, только младшая?
   - Вот в младшей-то и все зло! Сарочка просто фурия: старая дева, безобразная, рыжая, в веснушках, завидует моей наружности и туалетам, сама одеваться не умеет: в вещах видит только деньги, а вкуса никакого. "Этот мех - валюта! Эти перчатки, по крайней мере, сторублевые!" - только, бывало, от нее и слышу!
   - Пусть говорит что хочет, но ведь не воровка же она, чтобы присвоить твою собственность! То, что дарил тебе муж, - твое неоспоримо.
   - Воровка не воровка, а интересы мои ущемить сумеет. Ты не представляешь себе ее наглости! На днях в моем присутствии говорит с сестрой по телефону и заявляет ей: "Моя русь присмирела, морду держит вниз". Это обо мне!
   - Что?! - воскликнула Нина и ударила по столу. - И ты не дала ей по физиономии? Ты стерпела?
   - Ты знаешь - я трусиха, и потом... у постели умирающего!..
   - Но какая, однако, наглость!
   - Вот теперь видишь, а мне с ней жить придется! Пока Моисей был жив, она не смела подкусывать, ну а теперь вознаградит себя за все годы.
   - Тебе надо изолироваться от нее, хозяйничай отдельно, а дверь в ее комнату заколоти.
   - Нина, какую дверь, в какую комнату? Она требует себе ту большую, в которой жили мы с Моисеем, а меня предполагает выселить в соседнюю, в проходную. Я тебе говорю: она мне житья не даст.
   - Постой, постой: почему? На каком основании? И разве большая комната не имеет отдельного выхода?
   - Не имеет, а права на эту комнату у Сарочки есть. Тут все напортила практичность еврейская: когда два года тому назад Сарочка эта свалилась к нам на голову из своего Берди-чева, Моисей оформил большую комнату на ее имя, так как ставка ее была ниже и выходило выгодней с оплатой, ну а платил, конечно, сам, - и жили мы себе спокойно в большой комнате; ну а теперь она кричит на меня: "Пусть переезжает в проходную, большая комната принадлежит по закону мне!" Придется ютиться кое-как, а Сара будет ходить мимо в любую минуту.
   - Да что ты! Печально. Пожалуй, и в самом деле ничего нельзя сделать.
   - Конечно, ничего. А как она меня третировала в последние дни жизни Моисея! Она заметила, что я с больным теряюсь и не умею... Проходит, бывало, мимо и бросает мне: "Загляни хоть на минутку к супругу, верная жена!"
   - Тебе, Марина, не надо было уступать ей свои обязанности: теперь у них негодование против тебя отчасти справедливое, ты им сама против себя оружие в руки дала.
   - Поверь, что если б я просиживала напролет все ночи, было бы нисколько не лучше! И разве мало мне досталось забот за эти месяцы? Я тебе, кажется, еще не рассказывала: ведь накануне его смерти - в пятницу - я осталась с ним одна на весь вечер. Врач еще заранее предупредил, что Моисей, может быть, и суток не проживет, а Сарочка все-таки ушла и оставила меня одну. Я сидела в соседней комнате, вдруг он начал стонать, и в эту как раз минуту зашевелилась гардина у двери в переднюю. Отчего-то я вообразила, что это Смерть вошла и вот проходит мимо меня к нему... Я вся похолодела, забралась с ногами на диван и дрожу: как нарочно, я одна, в квартире пусто, зажжена только тусклая лампочка, а я боюсь встать, чтобы включить люстру. Он окликает: "Марина, ты здесь? Подойди!" А я молчу - боюсь выдать свое присутствие, шевельнуться боюсь... "Она тут, она меня заденет", - думаю, и кажется, волосы шевелятся на голове. Так просидела я час или больше... только когда Сарочка зазвенела ключом в передней я решилась вскочить и бросилась ей навстречу; как только другой, живой человек оказался рядом, сразу стало не так страшно. Я знаю, я виновата, что не подошла, не упрекай - я сама знаю, и это уже не поправить! - Она вытерла глаза. - Теперь они затевают семейным суд, - продолжала она после минуты молчания, - соберется вся их родня, и старый дядюшка, новый Соломон, явится разбирать, кому какую комнату и какие вещи. Вот еще удовольствие - являться в качестве подсудимой на еврейский кагал!
   - Не отказывайся, Марина! Являться ты, конечно, не обязана, но этим ты проявишь уважение к их семье. Почем знать? Может быть, этот "Соломон" рассудит по справедливости. Мне кажется, что вещами тебя не обидят: они не такие люди.... вся беда в комнате!
   - Нина, тебе не кажется иногда, что все это только тяжелый-тяжелый сон, что в одно утро ты проснешься и увидишь снова счастливую радостную жизнь вокруг себя, своих родителей живыми, анфилады комнат вместо этих грязных коммунальных углов и все, чему пришел конец в восемнадцатом году?
   - Я спою тебе один романс, - сказала, вставая, Нина, - это Римского-Корсакова.
   Она подошла к роялю, зябко кутаясь в старый вязаный шарф, и, не подымая запыленной крыши и не открывая нот, взяла несколько аккордов и запела:
   О, если б ты могла хоть на единый миг
   Забыть свою печаль, забыть свои невзгоды!
   О, если бы я твой увидеть мог бы лик,
   Каким я знал его в счастливейшие годы!
   И вдруг остановилась и, не снимая рук с клавишей, приникла к роялю головой:
   - О, если бы и я могла хоть во сне, на минуту, перенестись в нашу гостиную в Черемухах... окна в сад, свечи на рояле, соловьиное пение, Дмитрий и наш влюбленный шепот... Ну, не плачь, Марина, не плачь! Не ты одна... у всех горе. Если тебе в самом деле станет невыносимо с твоей Сарочкой - забирай вещи и переселяйся ко мне.
   Мы обе одиноки - станем жить, как две сестры, друг о друге заботиться...
   Они бросились друг другу в объятия.
   - Приедешь? Ну вот и хорошо!
   Послышался стук в дверь и голос Аннушки:
   - Лександровна! Выдь на кухню, тебя дворник ожидает! Не муж, не-е! Другой - Гриша. Бумага у него до тебя какая-то.
   Нина насторожилась:
   - Что такое? Какая бумага? Вот подумай только, Марина: я так издергана, что от слов "дворник" и "бумага" пугаюсь - сама не зная чего! Извини, я на минутку. - И она убежала.
   Марина прилегла на диванную подушку и зябко натянула на себя плед. В ушах ее еще раздавались унылые речитативы кантора, поразившие непривычное воображение. Так странно: мужчины у гроба в шапках, и никто не подходит прощаться и поцеловать чело усопшего! Ей не хватало "со святыми упокой" и "вечная память". Хотелось перекреститься, но она не посмела... Она ничего никогда не посмеет. Одна она заплакала, когда закрывали гроб!
   От усталости она словно погрузилась в небытие. Из дремоты ее вывело прикосновение руки.