Когда он проснулся, свет только-только начинал пробиваться сквозь мглу. Роса выпала обильная, Уилфрид продрог и закоченел, но голова работала ясно. Он встал, размял руки, закурил сигарету и глубоко затянулся. Потом сел, обхватил руками колени и докурил сигарету до конца, ни разу не вынув её изо рта и выплюнув превратившийся в столбик пепла окурок лишь после того, как тот чуть не обжёг ему губы. Вдруг Уилфрида затрясло. Он встал и побрёл обратно к дороге. Он так закоченел и устал, что еле шёл. Уже совсем рассвело, когда он выбрался на шоссе и, понимая, что должен вернуться в Лондон, поплёлся тем не менее в противоположную сторону. Он с трудом передвигал ноги, время от времени его начинала бить неистовая дрожь. В конце концов он сел, прижался головой к коленям и впал в оцепенение. Его привёл в себя окрик: "Эй!" Свежевыбритый молодой человек остановил рядом с ним свой маленький автомобиль:
   – Что-нибудь случилось?
   – Ничего, – пробормотал Уилфрид.
   – Все равно вид у вас неважный. Вы знаете, который час?
   – Нет.
   – Садитесь, я подвезу вас до гостиницы в Чингфорде. Деньги у вас есть?
   Уилфрид мрачно взглянул на него и засмеялся:
   – Да.
   – Не обижайтесь. Вам нужно выспаться и выпить чашку крепкого кофе. Поехали!
   Уилфрид встал. Ноги под ним подгибались, и, кое-как забравшись в машину, он тут же рухнул на сиденье рядом с молодым человеком. Тот заверил:
   – Доедем в два счёта.
   Через десять минут, которые показались пятью часами смятенному и лихорадочному мозгу Уилфрида, автомобиль остановился у гостиницы.
   – У меня здесь знакомый чистильщик сапог. Я попрошу его присмотреть за вами, – объявил молодой человек, – Как вас зовут?
   – К чёрту! – пробормотал Уилфрид.
   – Эй, Джордж! Я подобрал этого джентльмена на дороге. Он еле стоит. Устройте ему приличный номер, приготовьте грелку погорячей и суньте к нему в кровать. Заварите кофе покрепче да заставьте его выпить.
   Чистильщик осклабился:
   – Это всё?
   – Нет. Измерьте ему температуру и вызовите врача. Слушайте, сэр, обратился молодой человек к Уилфриду. – Я рекомендую вам этого парня. Сапоги он чистит – лучше не надо. Положитесь на него и ни о чём не беспокойтесь, а мне пора дальше – уже шесть часов.
   Молодой человек подождал, пока Уилфрид, опираясь на руку чистильщика, доковыляет до гостиницы, и уехал.
   Чистильщик отвёл Уилфрида в номер:
   – Разденетесь сами, хозяин?
   – Да, – выдавил Уилфрид.
   – Тогда я схожу за грелкой и кофе. Насчёт постели будьте спокойны, они у нас всегда сухие. Вы что, всю ночь провели на улице?
   Уилфрид сидел на кровати и не отвечал.
   – Вот что! – объявил чистильщик. – Давайте-ка руку.
   Он стянул с Уилфрида пиджак, затем жилет и брюки.
   – По-моему, вы всерьёз простыли. Белье у вас хоть выжми. Стоять можете?
   Уилфрид покачал головой.
   Чистильщик выдернул из-под него верхнюю простыню, стащил с Уилфрида через голову рубашку, затем не без борьбы снял с него нижнее бельё и завернул больного в одеяло.
   – Ну, а теперь, хозяин, ложитесь как следует.
   Он опустил голову Уилфрида на подушку, закинул ему ноги на кровать и накрыл его ещё двумя одеялами:
   – Лежите пока. Я минут через десять вернусь.
   Уилфрид лежал, и его сотрясала такая дрожь, что он утратил способность связно мыслить и не мог уже членораздельно произносить слова, так как зубы у него неистово стучали. Всё же он, заметил, что в номер вошла горничная, а затем услышал голоса:
   – Он раздавит градусник зубами. Куда ещё можно поставить?
   – Попробую под мышку.
   Ему сунули под мышку термометр и прижали руку к телу.
   – Вы не болели жёлтой лихорадкой, сэр? Уилфрид качнул головой.
   – Можете приподняться, хозяин? Ну-ка, выпейте.
   Сильные руки приподняли Уилфрида; он выпил.
   – Сто четыре.[10]
   – Ого! Суньте грелку ему в ноги, а я позвоню доктору.
   Уилфрид разглядел горничную, которая наблюдала за ним с таким видом, словно спрашивала себя, какую лихорадку подцепит она сама.
   – Малярия, – неожиданно объявил он. – Не заразно. Дайте мне сигарету. Возьмите в жилете.
   Горничная поднесла ему к губам сигарету и дала прикурить. Уилфрид глубоко затянулся, потом попросил:
   – Е-ещё.
   Горничная вторично поднесла сигарету к его губам:
   – Говорят, в лесу есть малярийные комары. Вас не покусали ночью, сэр?
   – О… она у ме… меня давно.
   Сейчас его трясло меньше, и он видел, как горничная ходит по комнате, собирая его одежду и задёргивая занавески, чтобы свет не падал на кровать. Затем она подошла к нему. Он улыбнулся ей.
   – Ещё чашечку горячего кофе? Уилфрид потряс головой, снова закрыл глаза и опустился на постель, продолжая дрожать и сознавая, что она по-прежнему наблюдает за ним. Потом опять раздались голоса:
   – Фамилия нигде не указана, но видно, он из высокопоставленных. В карманах деньги и письмо. Доктор будет через пять минут.
   – Ладно, я дождусь, но я ведь на работе.
   – Ничего, мне тоже на работу. Позовите хозяйку и объясните.
   Уилфрид заметил, что горничная стоит и смотрит на него с благоговейным испугом. Чужой, из высокопоставленных, да ещё с редкою болезнью любопытная загадка для неискушённого ума. Голова его уткнулась в подушку; смуглая щека, ухо, прядь волос, прищуренный глаз под густой бровью, – вот всё, что ей видно. Он почувствовал робкое прикосновение её пальца ко лбу. Ого, как пышет!
   – Не хотите ли сообщить вашим друзьям, сэр? Уилфрид замотал головой.
   – Доктор сейчас придёт.
   – Я проваляюсь дня два… Ничем не поможешь… Хинин… апельсиновый сок…
   Его снова неудержимо затрясло, и он замолчал. Затем вошёл врач; горничная, по-прежнему прислонясь к комоду, покусывала мизинец. Потом вытащила палец изо рта, и Уилфрид услышал, как она спросила:
   – Остаться мне, сэр?
   – Да, можете остаться.
   Пальцы врача нащупали пульс Уилфрида, приподняли ему веки, раздвинули губы.
   – Как самочувствие, сэр? Давно этим болеете? Уилфрид кивнул.
   – Ну что ж, полежите здесь и поглотайте хинин. Ничего другого посоветовать не могу. Приступ весьма острый.
   Уилфрид кивнул.
   – Ваших визитных карточек не нашли. Как вас зовут?
   Уилфрид замотал головой.
   – Хорошо, хорошо, не волнуйтесь! Примите-ка вот это.

XXX

   Динни вылезла из автобуса и выбралась на простор Уимблдонского парка. Она ускользнула из дому после почти бессонной ночи, оставив записку, что её не будет до вечера. Торопливо ступая по траве, она вошла в берёзовую рощицу и легла на землю. Однако ни облака, проплывавшие высоко над головой, ни солнечный свет, пробивавшийся сквозь ветки берёз, ни трясогузки, ни холмики сухого песка, ни зобатый лесной голубь, которого даже не встревожило её распростёртое тело, не принесли ей успокоения и не обратили её мысли к природе. Девушка лежала на спине с сухими глазами и вздрагивала. Неужто есть существо, которому её страдания доставляют неизъяснимое наслаждение? Человек, потерпевший поражение, должен не ждать поддержки извне, а искать её в самом себе. Динни не могла ходить и показывать людям, что переживает трагедию. Это отвратительно, и она так не сделает! Но ничто: ни благоуханный воздух, ни бегущие облака, ни шорох листвы под ветром, ни голоса детей не подсказывали девушке, как обновить себя и начать жить сначала. Одиночество, на которое она обрекла себя после первой встречи с Уилфридом у памятника! Фошу, стало теперь особенно ощутимым. Она все поставила на одну карту, и карта была бита. Динни врылась пальцами в песчаную почву; чья-то собака, заметив норку, подбежала и обнюхала девушку. Она только-только начала жить и уже мертва. "Венков просим не возлагать!"
   Вчера вечером она предельно отчётливо поняла, что всё кончилось, и теперь даже не думала о возможности связать порванную нить. Он горд, но и она горда! По-другому, но тоже до мозга костей. Она никому по-настоящему не нужна. Почему бы ей не уехать? У неё ведь почти триста фунтов. Отъезд не принесёт ей ни радости, ни облегчения, но избавит от необходимости огорчать близких, которые ждут, что она станет прежней весёлой Динни. Девушке вспомнились часы, проведённые вместе с Уилфридом в таких же парках. Воспоминание было таким острым, что Динни зажала рот рукой, боясь, как бы у неё не вырвался стон отчаяния. До встречи с ним она не знала одиночества. А теперь она одинока! Холод, холод – леденящий, беспредельный! Вспомнив, как она установила, что быстрая ходьба успокаивает сердечную боль, держась за сердце, перешла через шоссе, по которому из города уже выплёскивался воскресный поток машин. Дядя Хилери уговаривал её однажды не терять чувства юмора. Да было ли оно у неё? В конце Барнзкоммон Динни села в автобус и поехала обратно в Лондон. Она должна чтонибудь съесть, иначе упадёт в обморок. Она вылезла около Кенсингтонского сада и завернула в первую попавшуюся гостиницу.
   После завтрака Динни посидела в саду, затем отправилась на Маунтстрит. Дома никого не застала, прилегла в гостиной на диван и, сломленная усталостью, заснула. Её разбудил приход тётки. Динни приподнялась, села и объявила:
   – Все вы можете порадоваться за меня, тётя Эм. Всё кончено.
   Леди Монт посмотрела на племянницу, на её тихую бесплотную улыбку, и две слезинки одна за другой скатились по её щекам.
   – Я не знала, что вы плачете и на похоронах, тётя Эм.
   Динни встала, подошла к тётке и своим платком стёрла следы, оставленные слезами:
   – Ну вот! Леди Монт тоже встала.
   – Я должна выреветься. Мне это просто необходимо! – сказала она и поспешно выплыла из комнаты.
   Динни с той же бесплотной улыбкой снова опустилась на диван. Блор внёс чайный прибор; она поговорила с ним о его жене и Уимблдоне. Он вряд ли полностью отдавал себе отчёт о состоянии Динни, но всё же, выходя, обернулся и посоветовал:
   – С вашего позволения, мисс Динни, вам не повредил бы морской воздух.
   – Да, Блор, я уже об этом думала.
   – Очень рад, мисс. В это время года все переутомлены.
   Он, видимо, тоже знал, что её игра проиграна. И неожиданно почувствовав, что у неё больше нет сил присутствовать на собственных похоронах, девушка прокралась к двери, прислушалась, спустилась по лестнице и выскользнула из дома.
   Но она была так вымотана физически, что еле дотащилась до СентДжеймс-парка. Там она посидела у пруда. Вокруг люди, солнце, утки, тенистая листва, остроконечные тростники, а внутри неё – самум! Высокий мужчина, появившийся со стороны Уайтхолла, машинально сделал лёгкое движение, словно собираясь поднести руку к шляпе, но увидел её лицо, спохватился и прошёл мимо. Сообразив, что, наверно, написано у неё на лице, Динни встала, добралась до Вестминстерского аббатства, вошла и опустилась на скамью. Так, наклонясь вперёд и закрыв лицо руками, девушка просидела целых полчаса. Она не помолилась, но отдохнула, и лицо её приобрело иное выражение. Она почувствовала, что опять способна смотреть людям в глаза и не показывать при этом слишком много.
   Уже пробило шесть, и Динни направилась на Саут-сквер. Пробралась незамеченной к себе в комнату, долго сидела в горячей ванне, потом надела вечернее платье и решительно спустилась вниз в столовую. Обедала она вместе с Майклом и Флёр; ни один из них ни о чём её не спросил. Ясно, что они знают. Динни кое-как продержалась до ночи. Когда она собралась к себе наверх, они оба поцеловали её и. Флёр сказала:
   – Я велела сунуть вам в постель горячую грелку. Если её положить за спину, легче заснуть. Спокойной ночи.
   Девушка снова почувствовала, что. Флёр когда-то уже выстрадала ту муку, которая терзает теперь её, Динни. Ночью ей спалось лучше, чем можно было ожидать.
   За утренним чаем ей подали письмо со штампом чингфордской гостиницы:
   "Мадам,
   В кармане джентльмена, который лежит здесь в остром приступе малярии, было обнаружено нижеприлагаемое адресованное Вам письмо. Пересылаю его Вам.
   С совершенным почтением
Роджер Куили, доктор медицины".
   Девушка прочла письмо. "Что бы ни случилось, прости и верь: я любил тебя. Уилфрид". И он болен! Динни мгновенно подавила первый порыв. Нет, она не бросится во второй раз туда, куда боятся входить ангелы! Тем не менее она побежала вниз, позвонила Стэку и сообщила, что Уилфрид лежит в чингфордской гостинице с острым приступом малярии.
   – Значит, ему понадобятся пижамы и бритва, мисс. Я отвезу.
   Динни сдержалась и вместо: "Передайте ему привет", – сказала:
   – Он знает, где меня найти, если я буду нужна.
   Письмо смягчило душевную горечь Динни, но девушка по-прежнему была отрезана от Уилфрида. Она не может пальцем шевельнуть, пока он не придёт или не пришлёт за ней, а он не придёт и не пришлёт, – в этом она была втайне уверена. Нет! Он снимет свою палатку и покинет места, где слишком много страдал.
   Около двенадцати заехал Хьюберт, чтобы проститься с ней. Она сразу же поняла, что он тоже знает. Он пробудет в Судане до октября, потом вернётся заканчивать отпуск. Джин остаётся в Кондафорде до родов, которые, видимо, будут в ноябре. Врачи считают, что африканское лето вредно отразилось бы на её здоровье. В это утро брат показался Динни прежним Хьюбертом. Он распространялся о том, какое преимущество – родиться в Кондафорде, И девушка, напустив не себя притворную оживлённость, подтрунила:
   – Странно слышать это от тебя, Хьюберт. Ты раньше не особенно любил Кондафорд.
   – Всё меняется, когда у тебя есть наследник.
   – Вот как? Вы ждёте наследника?
   – Да, мы настроились на то, что будет мальчик.
   – А уцелеет ли Кондафорд до тех пор, пока он вступит в права наследства?
   Хьюберт пожал плечами:
   – Попробуем сберечь. Сохраняется только то, что хотят сохранить.
   – И даже при этом условии – не всегда, – поправила Динни.

XXXI

   Слова Уилфрида: "Можете сказать её родным, что я уезжаю", – и слова Динни: "Всё кончено", – с почти сверхъестественной быстротой облетели всех Черрелов, но их не охватило то ликование, которым сопровождается обычно раскаяние грешника. Все слишком жалели её, и жалость эта граничила с печалью. Каждый стремился выразить ей сочувствие, но никто не знал – как. Сочувствовать слишком явно – хуже, чем не сочувствовать вовсе. Прошло три дня, но ни один из членов семьи так его и не выразил. Наконец Эдриена осенило, и он решил пригласить её позавтракать, хотя ему, как, впрочем, и всем на свете, было неясно, почему еда может служить утешением. Он позвонил ей и договорился о встрече в одном кафе, репутация которого, вероятно, не соответствовала истинным его достоинствам.
   Поскольку Динни не относилась к числу тех молодых женщин, для кого житейские бури – удобный случай приукрасить свою внешность, Эдриен имел полную возможность заметить бледность племянницы. От комментариев он воздержался. В сущности, он вообще не знал, о чём говорить, так как понимал, что мужчина, увлечённый женщиной, все равно живёт своей прежней духовной жизнью, тогда как женщина, менгее увлечённая физически, непременно сосредоточивает свою духовную жизнь на любимом мужчине. Тем не менее он стал рассказывать девушке, как ему пытались "всучить липу".
   – Он заломил пятьсот фунтов, Динни, за череп кроманьонца, найденный в Сэффолке. Вся история выглядела вполне правдоподобно. Но мне посчастливилось встретить археолога графства. Тот и говорит: "Ого! Значит, теперь он пытается сбыть его вам? Старая уловка! Он откапывал этот череп, по меньшей мере, три раза. По парню тюрьма плачет. Он держит череп в шкафу, каждые пять-шесть лет роет яму, кладёт его туда, а потом пытается сбыть. Возможно, что череп действительно кроманьонский, но он-то подобрал его во Франции лет двадцать назад. Будь череп найден в Англии, это был бы уникум". Словом, я отправился на то место, где он откопал его в последний раз, и, как ты понимаешь, сразу убедился, что парень сам зарыл его в землю. В древностях есть нечто такое, что подрывает "моральный уровень", как выражаются американцы.
   – Что он за человек, дядя?
   – С виду энтузиаст; немного похож на моего парикмахера.
   Динни рассмеялась.
   – Примите меры, не то он в следующий раз всё-таки продаст свою находку.
   – Ему помешает кризис, дорогая. Кости и первопечатные издания – на редкость чувствительны к конъюнктуре. Пройдёт ещё лет десять, прежде чем за череп дадут мало-мальски приличные деньги.
   – А многие пытаются вам что-нибудь всучить?
   – Некоторым это даже удаётся. Я жалею, что с этой «липой» ничего не вышло. Череп – превосходный. В наши дни такие редко встретишь.
   – Мы, англичане, безусловно, становимся уродливей.
   – Неправда. Надень на тех, с кем ты встречаешься в гостиных и лавках, сутаны и капюшоны, доспехи и камзолы, и на тебя глянут лица людей четырнадцатого или пятнадцатого века.
   – Но мы презираем красоту, дядя. В нашем представлении она связывается с изнеженностью и безнравственностью.
   – Да, люди склонны презирать то, чего лишены. С точки зрения примитивности, мы стоим на третьем, нет, на четвёртом месте в Европе. А если исключить кельтскую примесь, то и на первом.
   Динни оглядела кафе, но осмотр ничего не прибавил к её выводам – отчасти потому, что восприятие у неё притупилось, отчасти потому, что завтракали здесь преимущественно евреи и американцы.
   Эдриен с болью следил за племянницей. Какой у неё безразличный взгляд!
   – Значит, Хьюберт уехал? – спросил он.
   – Да.
   – А ты что намерена делать, дорогая? Динни сидела, уставившись в тарелку. Затем неожиданно подняла голову и объявила:
   – Думаю поехать за границу, дядя.
   Рука Эдриена потянулась к бородке.
   – Понимаю, – согласился он наконец. – А деньги?
   – У меня хватит.
   – Куда?
   – Куда угодно.
   – Одна?
   Динни кивнула.
   – У отъезда есть оборотная сторона – возвращение, – напомнил Эдриен.
   – По-моему, сейчас мне здесь нечего делать. Почему бы мне не порадовать окружающих, избавив их от необходимости видеть меня?
   Эдриен замялся.
   – Конечно, дорогая, тебе виднее, что для тебя лучше. Но если ты подумываешь о длительном путешествии, я уверен, что Клер была бы рада видеть тебя на Цейлоне.
   Перехватив удивлённый жест племянницы, Эдриен понял, что такая мысль не приходила ей в голову, и продолжал:
   – Мне почему-то кажется, что жизнь у неё будет нелёгкая.
   Их взгляды встретились.
   – Я подумала о том же на её свадьбе, дядя. Мне не понравилось его лицо.
   – У тебя, Динни, особый дар – умение помогать ближним, а христианство, при всех своих недостатках, всё-таки учит одному хорошему правилу: "Блаженнее давать, нежели принимать".
   – Даже Сын человеческий любил иногда пошутить, дядя.
   Эдриен пристально посмотрел на девушку и предупредил:
   – Если поедешь на Цейлон, помни: манго надо есть над тарелкой.
   Вскоре он расстался с Динни, но настроение помешало ему вернуться на службу, и он отправился на выставку лошадей.

XXXII

   На Саут-сквер "Дейли фейз" рассматривалась как одна из тех газет, которые приходится пробегать политикам, если они хотят правильно определить температуру Флит-стрит. За завтраком Майкл протянул Флёр свежий номер.
   Со дня приезда Динни прошла уже неделя, но никто из них ни словом не напомнил ей об Уилфриде, и сейчас Динни сама осведомилась:
   – Можно взглянуть? Флёр передала ей газету. Девушка прочла, вздрогнула и снова принялась за завтрак. Наступила пауза, которую прервал Кит, пожелавший выяснить рост Хоббза. Как считает тётя Динни, он такой же длинный, как У. Г. Грейс?
   – Я никогда не видела ни того, ни другого.
   – Не видели Грейса?
   – По-моему, он умер до того, как я родилась.
   Кит с сомнением посмотрел на неё:
   – Ну?
   – Он умер в тысяча девятьсот пятнадцатом, – вмешался Майкл. – Тебе, Динни, было тогда одиннадцать.
   – Вы в самом деле не видели Хоббза, тётя?
   – Нет.
   – А вот я видел его три раза. Я учусь водить мяч, как он. "Дейли фейз" пишет, первый игрок в крикет сейчас Брэдмен. По-вашему, он лучше Хоббза?
   – Он – новинка, а к Хоббзу все привыкли.
   Кит уставился на неё:
   – Что такое новинка?
   – То, чем занимаются газеты.
   – Они их делают?
   – Не всегда.
   – А какую новинку вы сейчас прочли?
   – Для тебя ничего интересного.
   – Почём вы знаете?
   – Кит, не надоедай тёте! – прикрикнула Флёр.
   – Можно мне яйцо?
   – Возьми.
   Новая пауза длилась до тех пор, пока Кит не задержал ложку в воздухе, показав Динни отставленный палец:
   – Смотрите! Ноготь черней, чем вчера. Он сойдёт, тётя?
   – Как тебя угораздило?
   – Прищемил, когда задвигал ящик. Я не плакал.
   – Кит, не смей хвастаться.
   Кит поднял на мать ясные глаза и доел яйцо.
   Полчаса спустя, когда Майкл разбирал почту, к нему в кабинет вошла Динни:
   – Ты занят, Майкл?
   – Нет, дорогая.
   – Что нужно этой газете? Почему она не оставит его в покое?
   – Потому что «Барса» расхватывают, как горячие пирожки. Что слышно об Уилфриде, Динни?
   – Я знаю, что у него был приступ малярии. Но где он сейчас и что с ним – неизвестно.
   Майкл посмотрел ей в лицо, на котором улыбка маскировала отчаяние, и нерешительно предложил:
   – Хочешь, я выясню?
   – Если я ему понадоблюсь, он знает, где меня найти.
   – Я схожу к Компсону Грайсу. С самим Уилфридом у меня не получается.
   Когда Динни ушла, Майкл наполовину расстроенный, наполовину обозлённый, долго сидел над письмами, на которые ещё не успел ответить. Бедная, милая Динни! Как ему не стыдно! Потом отодвинул письма и вышел.
   Контора Компсона Грайса помещалась неподалёку от Ковент-гарден, поскольку тот, по ещё не изученным причинам, оказывает притягательное действие на литературу. Когда к двенадцати Майкл добрался туда, молодой издатель сидел в единственной прилично обставленной комнате здания, держал в руках газетную вырезку и улыбался. Он встал навстречу Майклу и поздоровался:
   – Хелло, Монт! Видели это в "Фейз"?
   – Да.
   – Я послал вырезку Дезерту, а он сделал сверху надпись и возвратил её. Недурно, правда?
   Майкл прочёл строки, написанные Уилфридом:
   Когда ему хозяин скажет:
   "Пиль!" – он куснёт. "Ложись!" – он ляжет.
   – Значит, он в городе?
   – Полчаса назад ещё был.
   – Вы его видели?
   – С тех пор как вышла книжка – нет.
   Майкл пристально посмотрел на пригожее полноватое лицо Грайса:
   – Удовлетворены спросом?
   – Мы перевалили на сорок первую тысячу, и берут бойко.
   – Я полагаю, вам неизвестно, собирается ли Уилфрид обратно на Восток?
   – Понятия не имею.
   – Ему, наверно, тошно от этой истории.
   Компсон Грайс пожал плечами:
   – Много ли поэтов получали тысячу фунтов за сто страничек стихов?
   – За душу – не много, Грайс.
   – Он получит вторую тысячу ещё до окончания распродажи.
   – Я всегда считал опубликование «Барса» глупостью. Раз уж он на неё пошёл, я его поддерживал, но это была роковая ошибка.
   – Не согласен.
   – Естественно. Поэма сделала вам репутацию.
   – Смейтесь сколько угодно, – возразил Грайс с некоторым пафосом, – но если бы он не хотел её печатать, то бы не прислал её мне. Я не сторож ближнему моему. То, что эта штука вызвала сенсацию, к делу не относится.
   Майкл вздохнул.
   – Конечно, не относится. Но для него это не шутка, а вопрос всей жизни.
   – Опять-таки не согласен. Всё началось с того, что он отрёкся, спасая свою шкуру. А то, что последовало, – только возмездие, которое к тому же обернулось для него изрядной выгодой. Его имя стало известно тысячам людей, слыхом о нём не слыхивавших до "Барса".
   – Да, – задумчиво согласился Майкл. – Вы правы. Ничто так не способствует популярности, как нападки газет. Грайс, можете вы кое-что сделать для меня? Найдите предлог и выясните намерения Уилфрида. Мне это очень важно, но я ввязался в одно дело, касающееся его, и не могу пойти сам.
   – Гм-м! – протянул Грайс. – Он кусается.
   Майкл ухмыльнулся:
   – Не укусит же он своего благодетеля! Я серьёзно спрашиваю: выясните?
   – Попробую. Между прочим, я только что издал книжку одного Франко-канадца. Послать вам экземпляр? Вашей жене понравится.
   "И она будет говорить про неё", – мысленно прибавил он, откинул назад гладкие чёрные волосы и протянул руку. Майкл пожал её несколько горячее, чем ему втайне хотелось, и ушёл.
   "В конце концов для Грайса это – только дело. Уилфрид ему никто! В наше время надо хвататься за всё, что бог ни пошлёт", – решил он и погрузился в размышления о том, что заставляет публику покупать книжку, не имеющую касательства к вопросам пола, скандальным воспоминаниям или убийствам. Империя? Престиж англичанина? В них Майкл не верил. Нет, она раскупается потому, что связана с непреходящим интересом, который всегда пробуждается в связи с вопросом: как далеко может зайти человек, желая спасти свою жизнь и не погубить то, что принято называть душой. Другими словами, книга расхватывается благодаря тому ничтожному обстоятельству, – по мнению известных кругов, давно ставшему пустым звуком, – которое именуется совестью. Дилемма, поставленная поэтом перед совестью каждого читателя, такова, что от неё легко не отмахнёшься; а так как сам автор лично столкнулся с нею, читатель неизбежно приходит к выводу, что и он в любой момент может стать лицом к лицу с какой-нибудь страшной альтернативой. А как он, бедняга, тогда поступит? И Майкла охватил один из тех приступов сочувствия и даже уважения к публике, которые частенько накатывали на него и за которые его более разумные друзья называли Монта не иначе, как "бедный Майкл".