– Тётя Эм, – сказала Динни, – пусть, мои мелкие личные дела никого не огорчают. Это всё, чего я прошу. Если люди не станут огорчаться и беспокоиться из-за нас, мы с Уилфридом можем быть счастливы.
   – Ты умница! Лоренс, передай это Майклу. Блор, хересу мисс Динни.
   Динни пригубила херес и взглянула через стол на тётку. Вид её действовал успокоительно – приподнятые брови, опущенные веки, орлиный нос и словно припудренная шевелюра над ещё красивыми шеей, плечами и бюстом.
   В такси, увозившем её на Пэддингтонский вокзал, девушка так живо представила себе Уилфрида наедине с нависшей над ним угрозой, что чуть было не наклонилась, чтобы бросить шофёру: "На Корк-стрит". Машина сделала поворот. Прид-стрит? Да, видимо, так. Все горести мира рождаются из столкновения любви с любовью. Как всё было бы просто, если бы родные Динни не любили её, а она не любила их!
   Носильщик спросил:
   – Прикажете помочь, мисс?
   – Благодарю, я без вещей.
   В детстве она мечтала выйти замуж за носильщика! Потом за своего учителя музыки, выписанного из Оксфорда. Он ушёл на фронт, когда ей было десять. Динни купила журнал и села в поезд, но усталость так разморила её, что она сразу же прикорнула в углу на скамейке, – вагон был третьего класса, так как железнодорожные поездки тяжким бременем ложились на почти всегда пустой кошелёк девушки. Она откинула голову назад и уснула.
   Когда Динни вылезла на своей станции, луна уже взошла и наступила ночь, ветреная и благоуханная. Домой предстояло возвращаться пешком. Было достаточно светло, и девушка решила пойти напрямик. Она проскользнула через живую изгородь и двинулась тропинкой через поле. Ей вспомнилась та ночь, почти два года тому назад, когда, вернувшись тем же поездом, она привезла новость об освобождении Хьюберта и застала отца в кабинете, где он сидел не в силах заснуть, измученный и поседевший. На сколько лет он помолодел, когда она принесла ему добрую весть! А теперь она везёт новость, которая причинит ему боль. Именно объяснение с отцом больше всего пугало девушку. С матерью – пожалуйста! Конечно, та, несмотря на свою доброту, упряма, но женщина всё-таки меньше верит в непререкаемость слова "нельзя", чем мужчина. Хьюберт? В былое время она прежде всего посчиталась бы с ним. Странно, но теперь он для неё потерян. Он, разумеется, ужасно расстроится, – он же непреклонен во всём, что касается его взглядов на "правила игры". Что ж, пусть. Его неудовольствие она перенесёт. Но отец! Нечестно причинить ему такое горе после сорока лет службы.
   От изгороди к стогам метнулась коричневая сова. Совы любят лунные ночи. Сейчас в тихой мгле прозвучит жуткий вопль пойманной жертвы. И всё-таки как можно не любить сов, их неслышный, плавный и быстрый полет, их мерный и зловещий крик? Ещё один перелаз, и девушка была уже в своих владениях. На поле возвышался сарай, где находил себе по ночам пристанище старый строевой конь её отца. Кто это сказал – Плутарх или Плиний: "Я не продал бы даже старого вола, на котором пахал". Кто бы ни сказал хороший человек! Грохот поезда уже замер вдали, всюду царила тишина, слышался лишь шелест молодой листвы под ветром и топот старого Кысмета в сарае. Девушка пересекла ещё одно поле и вышла к узкому бревенчатому мостику. Ночь была так же сладостна, как чувство, которое теперь ни на минуту не покидало Динни. Она перебралась через деревянный настил и вошла под сень яблонь. Они, казалось, жили своей, особой, радостной жизнью между нею, ступавшей по земле, и залитым луною небом, где под ветром бежали облака. Казалось, деревья дышат и безмолвно поют, прославляя свои распускающиеся цветы. Они сверкали тысячами побелевших ветвей самой причудливой формы и были прекрасны, словно каждую из них изваял и залил звёздным светом какой-то страстно влюблённый в своё ремесло безумец. Так бывало здесь каждую весну на протяжении многих сотен лет. В такую лунную ночь мир всегда кажется полным чудес, но больше их всех Динни потрясало ежегодно свершавшееся чудо цветения яблонь. Она остановилась между их старых стволов, вдыхая воздух, пропитанный запахом мшистой коры, и ей припомнилась вся чудесная природа Англии. Горные луга и поющие над ними жаворонки; тихий шум капель, стекающих с листвы после дождя, когда проглядывает солнце; дрок на пустошах, где гуляет ветер; лошади, которые прочерчивают длинные рыжие борозды, поворачивают обратно и снова поворачивают, реки, то прозрачные, то зеленоватые в тени склонённых над водой ив; соломенные крыши, над которыми курится дымок; скошенные травы, золотистые поля пшеницы, голубые дали и вечно изменчивое небо, – все это, как драгоценные камни, светилось в памяти девушки, и все это затмевалось белым чародейством весны. Динни заметила, что насквозь промочила туфли и чулки, – высокую траву обильно увлажняла роса. Было достаточно светло, чтобы разглядеть в траве звёздочки жонкилей, гроздья гиацинтов и пока ещё неяркие чашечки тюльпанов. Встречались ещё белые буквицы, колокольчики и баранчики, но их было немного. Динни, осторожно ступая, поднялась вверх по склону, вышла изпод деревьев и опять на минуту остановилась, чтобы окинуть взглядом кипящую позади белизну. "Все словно с луны упало, – подумала она. – Боже, мои лучшие чулки!"
   Через обнесённый невысокой стеной цветник и лужайку девушка приблизилась к террасе. Скоро двенадцать. В нижнем этаже светится только окно в кабинете отца. До чего похоже на ту ночь!
   "Не скажу ему", – решила Динни и постучала в окно.
   Отец впустил её:
   – Хэлло, Динни! Ты не осталась на Маунт-стрит?
   – Нет, папа. Я больше не в силах брать взаймы чужие ночные рубашки.
   – Садись, выпьем чаю. Я как раз собирался заварить.
   – Дорогой, у меня ноги до колен мокрые, – я прошла садом.
   – Снимай чулки. Вот тебе старые шлёпанцы.
   Динни стянула чулки и сидела, созерцая свои освещённые лампой ноги. Генерал разжигал спиртовку. Он не терпел, чтобы за ним ухаживали. Девушка смотрела, как он, наклонившись, хлопочет над чайной посудой, и думала, какие у него быстрые и точные движения, как ловки длинные пальцы его смуглых рук, поросших короткими чёрными волосами. Он выпрямился и, не шевелясь, следил за разгоравшимся пламенем.
   – Пора сменить фитиль, – заметил он. – Похоже, что в Индии нас ждут неприятности.
   – Она, кажется, начинает доставлять нам их столько, что уже не окупает их.
   Генерал повернул к дочери лицо с высоко посаженными, но в меру широкими скулами. Глаза его остановились на ней, тонкие губы под седыми усиками улыбнулись.
   – Это часто случается с имуществом, отданным во временное пользование. У тебя красивые ноги, Динни.
   – Неудивительно, папа, если вспомнить, какие у меня родители.
   – Мои хороши только в сапогах. Чересчур жилистые. Пригласила ты мистера Дезерта?
   – Пока что нет.
   Генерал сунул руки в карманы. После обеда он снял смокинг и был теперь в старой охотничьей куртке табачного цвета. Динни заметила, что манжеты у неё обтрепались и одной кожаной пуговицы недостаёт. Тёмные высокие брови отца сдвинулись к переносице, посередине лба обозначились три морщинки. Наконец он мягко сказал:
   – Знаешь, Динни, не понимаю я, как можно отказаться от своей религии… С молоком или с лимоном?
   – Лучше с лимоном.
   "А почему бы не сейчас? Ну, смелей!" – решилась девушка.
   – Два кусочка?
   – Три, папа, – я же пью с лимоном.
   Генерал взял щипцы. Он опустил в чашку три кусочка сахару, затем ломтик лимона, положил на место щипцы и нагнулся над чайником.
   – Закипел, – объявил он, налил чашку, насыпал туда полную ложечку чая, вынул её и подал чашку дочери.
   Динни сидела, потягивая прозрачную золотистую жидкость. Затем сделала глоток, опустила чашку на колени и подняла глаза на отца.
   – Я тебе все объясню, папа, – сказала она и подумала: "После моих объяснений он окончательно перестанет что-нибудь понимать".
   Генерал наполнил свою чашку и сел. Динни стиснула пальцами ложечку:
   – Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он попал в руки фанатиков-арабов, которые держатся там со времён махди. Их начальник приказал привести пленника к себе в палатку и объявил, что сохранит ему жизнь, если тот примет ислам.
   Девушка увидела, что рука отца конвульсивно сжалась. Чай плеснул на блюдечко. Генерал поднял чашку и слил чай обратно. Динни продолжала:
   – Уилфрид такой же неверующий, как большинство из нас, только относится к религии гораздо непримиримее. Он не только не верит в христианского бога, но решительно ненавидит религию в любой её форме, считая, что она разобщает людей и приносит больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. И потом, ты знаешь… вернее, знал бы, если бы прочёл его стихи, что война оставила в нём глубокий и горький след: он нагляделся, как швыряются человеческой жизнью. Просто выплёскивают её, как воду, по приказу тех, кто сам не понимает, чего хочет.
   Рука генерала снова конвульсивно дёрнулась.
   – Папа, Хьюберт рассказывал то же самое. Я ведь слышала. Во всяком случае, война научила Уилфрида ненавидеть всё, что попусту губит жизнь, и вселила в него глубочайшее недоверие ко всяким красивым словам и прописным истинам. Ему дали пять минут на размышление. Это была не трусость, а горькое презрение. Он не захотел примириться с тем, что люди могут лишать друг друга жизни ради верований, которые казались ему в равной степени бессмысленными. Он пожал плечами и согласился. А согласившись, должен был сдержать слово и пройти через установленные обряды. Конечно, ты его не знаешь. Поэтому бесполезно объяснять.
   Динни вздохнула и одним глотком допила чай.
   Генерал отставил свою чашку. Он встал, набил трубку, раскурил её и подошёл к камину. Его морщинистое лицо помрачнело и стало ещё более тёмным. Наконец он сказал:
   – Это выше моего понимания. Значит, религия, которой веками придерживались наши отцы, ничего не стоит? Значит, по приказу какого-то араба можно послать к чёрту всё то, что сделало нас самой гордой нацией на свете? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Николе он, Чемберлен, Сендмен и тысячи других, отдавших свою жизнь во имя того, чтобы весь мир считал англичан смелыми и верными людьми, могут быть сброшены со счётов любым англичанином, которого припугнут пистолетом?
   Чашка Динни заходила по блюдцу.
   – Пусть даже не любым, а хотя бы одним. На каком основании, Динни?
   Динни не ответила, – её била дрожь. Ни Эдриен, ни сэр Лоренс не вызвали у неё такой острой реакции: она в первый раз была задета и растрогана тем, с кем спорила. Отец затронул в ней какую-то древнюю струну, а может быть, её заразило волнение дорогого ей человека, которым она всегда восхищалась и который был всегда чужд красноречия. У девушки не находилось слов.
   – Не знаю, верующий ли я, – снова заговорил генерал. – С меня довольно веры моих отцов.
   Он махнул рукой, словно добавив: "Моё дело, конечно, сторона", – и продолжал:
   – Я не мог бы подчиниться такому насилию. Да, не мог бы и не могу понять, как мог он.
   Динни тихо ответила:
   – Я не стану больше ничего объяснять, папа. Будем считать, что ты не понял. Почти каждый человек совершает в жизни такие поступки, которых окружающие не могли бы понять, если бы узнали о них. Вся разница в том, что поступок Уилфрида известен.
   – Ты хочешь сказать, что стала известна угроза… причина, по которой…
   Динни кивнула.
   – Каким образом?
   – Некий мистер Юл привёз эту историю из Египта; дядя Лоренс считает, что замять её не удастся. Я хочу, чтобы ты был готов к самому худшему.
   Динни взяла в руку свои мокрые чулки и туфли:
   – Папа, не поговорить ли мне вместо тебя с мамой и Хьюбертом? Она встала.
   Генерал глубоко затянулся, в трубке всхлипнуло.
   – Пора почистить твою трубку, милый. Завтра я этим займусь.
   – Он же превратится в парию! – вырвалось у генерала. – Динни, Динни!
   Никакие слова не могли бы вернее потрясти и обезоружить девушку, чем два эти короткие возгласа. Динни разом забыла о себе, опять стала альтруисткой и отказалась от возражений.
   Она закусила губу и сказала:
   – Папа, я разревусь, если останусь. И у меня очень озябли ноги. Спокойной ночи.
   Динни повернулась, быстро направилась к двери и с порога оглянулась: её отец дрожал, как лошадь, которую остановили на всём скаку.
   Девушка поднялась к себе и села на кровать, потирая замёрзшие ноги одну об другую. Всё сказано. Теперь остаётся только преодолеть ту стену глухого сопротивления, которой отныне окружат её родные и через которую она должна перебраться, чтобы отстоять своё счастье. И чем дольше она сидела, растирая ноги, тем больше удивлялась тому, что слова отца встретили тайное сочувствие в её душе, ни в коей мере не умалив её чувства к Уилфриду. Значит, между любовью и разумом действительно нет ничего общего? Значит, древний образ слепого бога в самом деле исполнен правды? Значит, правда и то, что недостатки любимого человека делают его ещё дороже для нас? Это, видимо, объясняется той неприязнью, которую вызывают к себе чересчур положительные герои в книгах, бунтом против героической позы, раздражением при виде вознаграждённой добродетели.
   "Зависит ли все от того, что нравственный уровень моей семьи выше моего, или мне просто нужно, чтобы Уилфрид был рядом со мной, и безразлично, кто он и как поступает, раз он со мной?" – подумала Динни и внезапно ощутила необъяснимую уверенность в том, что знает Уилфрида насквозь, со всеми его ошибками и недостатками и какими-то особыми искупающими и восполняющими их свойствами, которые никогда не дадут угаснуть её любви к нему. Только эти его свойства и представлялись ей загадочными. "Дурное я чую инстинктом, а разумом постигаю лишь добро, правду и красоту", – решила девушка и легла в постель, не раздеваясь; она была вконец разбита усталостью.

XIII

   Брайери, ройстонская резиденция Джека Масхема, представляла собой здание старомодное, низкое и непритязательное снаружи, зато комфортабельное внутри. Оно было увешано головами скаковых лошадей и эстампами спортивного содержания. Только одна из комнат, ныне почти всегда пустовавшая, сохранила следы прежнего образа жизни владельца поместья.
   "В ней, – как писал один американский журналист, приехавший к "последнему денди" за интервью о чистокровках, – собраны предметы, свидетельствующие о том, что в былое время этот аристократ посетил наш великолепный Юго-Запад: навахские ковры и серебряные изделия, заплетённая конская грива из Эль Пасо, огромные ковбойские шляпы и выложенная г серебром мексиканская сбруя.
   Я расспросил хозяина об этом периоде его жизни.
   – О! – ответил он, растягивая слова, как это любят делать англичане, – в молодости я пять лет служил ковбоем. У меня, видите ли, с детства всегда была одна страсть – лошади, и мой отец счёл, что мне будет полезней пасти у вас стада, чем тратить здесь время на скачки с препятствиями.
   – Не могли бы вы уточнить даты? – попросил я этого высокого худощавого патриция с зоркими глазами и томными манерами.
   – Отчего же? Я вернулся обратно в тысяча девятьсот первом и с тех пор непрерывно, если не считать войны, занимаюсь разведением чистокровок.
   – А во время войны? – поинтересовался я.
   – О! – процедил он, и я почувствовал, что кажусь ему навязчивым, обычная история: сначала территориальная кавалерия, потом регулярный полк, окопы и всё прочее.
   – Скажите, мистер Масхем, понравилось ли вам у нас? – спросил я.
   – Понравилось ли? Я, знаете ли, просто был в восторге! – ответил он".
   Интервью, опубликованному в одной из газет американского Запада, был предпослан заголовок:
   БРИТАНСКИЙ ДЕНДИ В ВОСТОРГЕ
   ОТ ЖИЗНИ НА НАШЕМ ЮГЕ
 
   Конский завод располагался в доброй миле от Ройстона, и точно без четверти десять утра, если только Джек Масхем не уезжал на скачки, торги или ещё куда-нибудь, он садился на своего пони-иноходца и отбывал в то место, которое журналист окрестил "конским питомником". Джек Масхем любил демонстрировать своего пони, чтобы показать, чего можно добиться от лошади, если никогда не повышать на неё голос. Это была умная, на три четверти кровная кобылка-трёхлетка мышиной масти и с такими крапинами, словно на неё кто-то опрокинул бутылку чернил и не сумел дочиста отмыть пятна. Белой у неё была только подпалина в форме полумесяца на лбу; гриву лошадке подстригали коротко, а её длинный хвост опускался ниже подколенок. Глаза у неё были весёлые и кроткие, а зубы – для лошади – прямо-таки жемчужные. На ходу она почти не вскидывала ног и, сбившись с аллюра, легко брала его снова. Рот её не оскверняли уздечкой и перед ездой просто набрасывали ей на шею поводья. Рост её составлял четырнадцать с половиной пядей, ноги Масхема, которому приходилось сильно отпускать стремена, свисали довольно низко. Он утверждал, что ездить на ней – всё равно что сидеть в покойном кресле. Кроме него самого, иметь с ней дело разрешалось лишь одному мальчику жокею, выбранному за спокойные руки, голос, нервы и характер.
   Джек Масхем слезал с пони у ворот образованного конюшнями квадратного двора и входил, держа в зубах янтарный мундштучок с сигаретой, – сигареты изготовляли для него по особому заказу. У лужайки в центре двора его встречал управляющий. Джек бросал сигарету, обходил конюшни, где в стойлах содержались матки с жеребятами и однолетки, или давал распоряжение вывести ту или иную лошадь для проминки на дорожку, которая шла мимо конюшни, опоясывая двор. Закончив осмотр, Джек Масхем и управляющий проходили через арку на задней стороне двора, как раз напротив ворот, и направлялись к загонам, где на свободе резвились матки, жеребята и однолетки. Дисциплина в конском питомнике Джека была образцовой; служащие его были так же спокойны, опрятны и вышколены, как и лошади, вверенные их попечениям. С момента приезда на завод и до той минуты, когда он отбывал обратно на своём пони мышиной масти, Джек говорил только о лошадях спокойно и деловито. Каждый день ему приходилось сталкиваться с таким количеством неотложных мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа. Он никогда не пускался в обсуждение теоретических проблем коневодства с управляющим, несмотря на солидные познания этого должностного лица, потому что для Джека Масхема лошади были предметом такой же политики, как внешние сношения его страны для министра иностранных дел. Его решения о том, с каким производителем спарить ту или иную матку, принимались единолично и основывались на тщательном изучении вопроса, подкреплённом тем, что он сам назвал бы чутьём, а другие – предубеждениями. Звезды падали с неба, премьер-министры возводились в дворянское достоинство, эрцгерцоги восстанавливались в наследственных правах, землетрясения и всяческие иные катаклизмы сметали города, а Джек Масхем все так же занимался скрещиванием мужских потомков Сен-Симона и Ласточки с законными наследницами Хэмптона и Золотой Опояски или же, опираясь на более оригинальную теорию собственного изобретения, случал отпрысков старого Ирода с наследницами Де Санси, к родословному древу которых у корня и у вершины были сделаны прививки за счёт крови Карабина и Баркалдайна. Джек Масхем в сущности представлял собою мечтателя. Его идеал – выведение совершенной лошади, вероятно, был столь же неосуществим, как все другие идеалы, но, по крайней мере для самого Масхема, гораздо более привлекателен, хотя он никогда не высказывал этого вслух: о таких вещах не говорят! Он никогда не заключал пари, и поэтому земные страсти не влияли на его суждения. Высокий, в тёмно-коричневом, подбитом верблюжьей шерстью пальто, в буро-коричневых замшевых ботинках и с таким же буро-коричневым цветом лица, он был, пожалуй, самой заметной фигурой в Ньюмаркете. Только три члена Жокей-клуба соперничали с ним в авторитетности своих мнений. По существу Джек Масхем являл собой наглядный пример того высокого положения, какого может достичь на жизненном пути человек, безраздельно, молча и преданно посвятивший себя служению одной-единственной цели. Идеал "совершенной лошади" был поистине наиболее полным выражением души Джека Масхема. Будучи одним из последних приверженцев внешней формы в век всеобщего потрясения основ, он перенёс свою любовь к ней на лошадь. Объяснялось это отчасти тем, что судьба скаковой лошади неотделима от генеалогии чистокровных пород, отчасти тем, что это животное олицетворяет собою гармоническую соразмерность; отчасти и тем, что культ его служил Джеку Масхему прибежищем, куда он бежал от грохота, беспорядка, мишуры, крикливости, безграничного скепсиса и шумной назойливости эпохи, которую он именовал "веком ублюдков".
   В Брайери было двое слуг, выполнявших всю работу по дому, кроме уборки, для которой приходила подёнщица. За исключением последней, ни – что в Брайери не напоминало о существовании на земле женщин. Здание отличалось тем монашеским обликом, который характерен для клубов, обходящихся без женской прислуги, но было меньше их и потому комфортабельнее. Потолки в первом из двух этажей были низкие; наверху, куда вели две широкие лестницы, – ещё ниже. Книги, если отбросить бесчисленные тома, посвящённые скаковой лошади, охватывали исключительно три жанра: путешествия, историю, детектив. Романы с их скептицизмом, жаргонной речью, описаниями, сентиментальностью и сенсационными выводами отсутствовали полностью, и лишь собрания сочинений Сертиза, УайтМелвила и Теккерея не подпали под общее правило.
   Погоня людей за идеалом неизбежно приобретает лёгкую, но спасительную ироническую окраску. Так было и с Джеком Масхемом. Задавшись целью вывести идеально чистокровную лошадь, он по существу стремился отмести все, ранее считавшиеся безусловными, признаки чистокровности, начиная с морды и кончая крупом, и создать животное такой смешанной крови, какого ещё не знала "Родословная книга племенных производителей и маток".
   Не отдавая себе отчёта в противоречивости своих стремлений, Джек Масхем обсуждал за завтраком с Телфордом Юлом вопрос о переброске кобыл из Аравии, когда слуга доложил о сэре Лоренсе Монте.
   – Позавтракаешь с нами, Лоренс?
   – Уже завтракал, Джек. Впрочем, от кофе не откажусь. От рюмки бренди тоже.
   – Тогда перейдём в другую комнату.
   – У тебя здесь настоящая холостяцкая квартира времён моей юности, какую я уже не надеялся ещё раз увидеть, – объявил баронет. – Джек – поразителен, мистер Юл. Человек, который в наши дни смеет идти не в ногу со временем, – гений. Что я вижу? Полные Сертиз и Уайт-Мелвил! Вы помните, мистер Юл, что сказал мистер Уафлз во время "увеселительной поездки" мистера Спонджа, когда они держали Кейнджи за пятки, чтобы у того из сапог и карманов вытекла вода?
   Ироническая мордочка Юла расплылась в улыбке, но он промолчал.
   – Так и есть! – воскликнул сэр Лоренс. – Теперь этого никто не знает. Он сказал: "Кейнджи, старина, ты выглядишь, как варёный дельфин под соусом из петрушки". А что ответил мистер Срйер в "Маркет Харборо", когда достопочтенный Крешер подъехал к заставе и осведомился: "Ворота, я полагаю, открыты?"
   Лицо Юла расплылось ещё больше, словно было сделано из резины, но он по-прежнему молчал.
   – Ай-ай-ай! Ты, Джек?
   – Он ответил: "А я не полагаю".
   – Молодец! – Сэр Лоренс опустился в кресло. – Кстати говоря, ворота были действительно закрыты. Ну, организовали вы похищение той кобылы? Великолепно. А что будет, когда её привезут?
   – Я пущу её к наиболее подходящему производителю. Затем скрещу жеребёнка с наиболее подходящим производителем или маткой, каких только сумею подыскать. Затем случу их потомство с лучшей из наших чистокровок того же возраста. Если окажется, что я прав, я смогу внести моих арабских маток в "Родословную книгу". Между прочим, я пытаюсь раздобыть не одну, а трёх кобыл.
   – Джек, сколько тебе лет?
   – Около пятидесяти трёх.
   – Прости, что спросил. Кофе у тебя хороший.
   Затем все трое помолчали, выжидая, пока выяснится истинная цель визита. Наконец сэр Лоренс неожиданно объявил:
   – Мистер Юл, я приехал по поводу истории с молодым Дезертом.
   – Надеюсь, это неправда?
   – К несчастью, правда. Он и не пытается скрывать.
   И, направив свой монокль на лицо Джека Масхема, баронет увидел на нём именно то, что рассчитывал увидеть.
   – Человек обязан соблюдать внешние формы, даже если он поэт, – с расстановкой произнёс Джек Масхем.
   – Не будем обсуждать, что хорошо и что плохо, Джек. Я готов согласиться с тобой. Дело не в этом. – В голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная торжественность. – Я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история всплывёт, тогда уж ничего не поделаешь, но пока что я прошу, чтобы ни один из вас не вспоминал о ней.
   – Мне этот парень не нравится, – кратко ответил Масхем.
   – То же самое приложимо по меньшей мере к девяти десятым людей, которых мы встречаем. Довод недостаточно веский.
   – Он один из пропитанных горечью современных молодых скептиков, лишённых подлинного знания жизни и не уважающих ничего на свете.
   – Знаю, Джек, ты – защитник старины, но ты не должен привносить сюда свои пристрастия.
   – Почему?
   – Не хотел я рассказывать, но придётся. Он помолвлен с моей любимой племянницей Динни Черрел.
   – С этой милой девушкой!