Слова: «А романа нет как нет» – явно соответствовали настоящему положению дел. Даже часть первая его в начале 1856 г. еще не была доведена до конца. Характерна в этом плане запись от 13 марта 1856 г. в дневнике Дружинина: «Чтение „Обломовщины”. Бури в душе Гончарова» (Дружинин. Дневник. С. 378).
   21
   Тем не менее роман был уже обещан (вероятно, пока еще на словах) Каткову,1 хотя не утратила своей силы первоначальная договоренность Гончарова – с «Библиотекой для чтения», т. е. с А. В. Дружининым, о чем свидетельствует упоминавшееся выше письмо А. Ф. Писемского к А. Н. Островскому от 11 марта 1855 г.2 Переговоры с Катковым, однако, продолжались. Он соглашался поместить в «Русском вестнике» уже написанную часть, поставив Гончарову лишь одно условие – ее «закругленность». Отсутствие же такой «закругленности» более всего и беспокоило писателя; замыслу конца 1840-х гг. еще предстояло трансформироваться, чтобы мог появиться тот роман, который мы знаем, а пока этот будущий роман Гончаров дважды (в мае и в июне 1857 г.) назовет «несуществующим» (см. ниже), хотя именно в это время появилось его название. Собираясь в двадцатых числах апреля 1857 г. за границу, Гончаров пишет Каткову: «…на свободе я попробую, не приведу ли в порядок „Обломова”, то есть всё, что написано, о продолжении я и думать пока не смею (частию потому, что не умею продолжать, если начало не выработано, частию от старческой немощи), но так, однако, чтоб не запереть себе выхода во вторую часть». Но пока еще сомневаясь, удастся ли нужным образом «выработать» это начало, писатель напоминает Каткову о его прежнем предложении напечатать «первую часть, без надежды на вторую ‹…› но только чтоб всё написанное ‹…› было закруглено, как вещь конченная». Вроде бы уступая это начало, Гончаров все же пытается
   22
   убедить Каткова не спешить: «…я не отчаиваюсь черкнуть когда-нибудь и еще, хотя чувствую, что эта надежда очень неверна, но я столько раз обманывался в хорошем, что считаю себя немного вправе обмануться и в дурном».
   Катков принял решение печатать роман на прежних условиях, т. е. поместить в журнале «закругленную» часть первую, и предложил, в дополнение к прежним «условиям», позднее, когда роман будет дописан до конца, «напечатать шестьсот экз‹емпляров› особо» в свою пользу, в чем Гончаров решительно отказал. 3 мая 1857 г. он пишет ему в Москву: «Так как за приведение в порядок первой части и, если смогу, за писание второй я принялся бы не прежде как за границей, на свободе от всех прочих моих занятий, и притом если буду здоров, то договариваться теперь о несуществующем произведении нахожу почти невозможным. ‹…› Но прекращаю разговор об этом, потому что „Обломова” еще нет и, может быть, и не будет». И еще через месяц, за несколько дней до отъезда за границу, в письме от 5 июня 1857 г., повторяет: «Насчет несуществующего романа прибавлю вот что. ‹…› С обоюдного согласия положим прежние условия несуществующими. Если у меня будет что-нибудь написано и если я с рукописью обращусь к Вам, будемте договариваться вновь». Пока же, ссылаясь на усилившиеся болезни, из-за чего «не надеется» и за границей «написать что-нибудь», он все же сообщает, что берет «на всякий случай уже написанные главы „Обл‹омова›” с собою, чтобы, если можно, прив‹ести их в поря›док и напечатать в „Вестнике” ‹или› в другом журнале как по‹следнее› сказанье и потом замолчать». И заключает: «Пусть они так и будут п‹редставлены› публике какнеоконченные, а ‹если в та›ком виде журналы не примут, то могут остаться и ненапеч‹атанными›».
   Подтверждением того, что дело с написанной частью романа и с неначатым продолжением обстояло именно так, т. е. что Гончаров готов был бросить все, служат его слова из письма к И. И. Льховскому из Варшавы от 13 (25) июня 1857 г.: «Завтра еду вон, в Дрезден, и там, вероятно, будет не веселее. Так я и кругом света ездил, только тогда я мог писать, а теперь не могу и этого ‹…›. Более литературы не будет».
   Это была констатация кризиса первоначального замысла части первой, из которой не было выхода в часть
   23
   вторую; замысел, таким образом, постигла судьба «Стариков». Но если от «Стариков» не осталось ничего, кроме свидетельств современников,1 то от первого замысла сохранилось «невыработанное начало» – рукопись части первой давно задуманного и «неконченного» романа. Причина кризиса первоначального замысла заключается в том, что замысел этот относился к предшествующей литературной эпохе – эпохе «физиологий», «натуральной школы» с ее методом биографической характеристики героев, и соответственно воплощался в ином литературном «ключе» – со своей архитектоникой, своим составом второстепенных персонажей, с особым отношением автора к главному герою. Именно об этом отношении Гончаров пишет в позднем письме (от 21 августа (2 сентября) 1866 г.) к С. А. Никитенко, в котором сначала признается, что с первых шагов писательства у него был «один артистический идеал: это – изображение честной, доброй, симпатичной натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охлаждающегося и впадающего в апатию и бессилие от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры». Эти слова, конечно же, относятся к Обломову, но к Обломову из законченного в конце 1850-х гг. романа; далее в письме следует признание, которое непосредственно относится к раннему Обломову – герою «Обломовщины» (и не к нему одному): «Но тема эта слишком обширна, я бы не совладел с нею, и притом отрицательное направление до того охватило всё общество и литературу (начиная с Белинского и Гоголя), что и я поддался этому направлению и вместо серьезной человеческой фигуры стал чертить частные типы, уловляя только уродливые и смешные стороны» (курсив наш. – Ред.). Отношение Гончарова к своему герою проницательно уловил один из самых близких литературных друзей писателя – А. В. Дружинин, несомненно хорошо знакомый с текстом первоначального замысла. В статье по поводу только что вышедшего романа он писал: «Нет никакого сомнения в том, что первые отношения поэта к могущественному типу, завладевшему всеми его помыслами, были вначале
   24
   далеко не дружественными отношениями ‹…› Время перед 1849 годом не было временем поэтической независимости и беспристрастия во взглядах; при всей самостоятельности г-на Гончарова он все же был писателем и сыном своего времени. Обломов жил в нем, занимал его мысли, но еще являлся своему поэту в виде явления отрицательного, достойного казни и по временам почти ненавистного. ‹…› представлялся ему как уродливое явление уродливой русской жизни» (Дружинин. С. 449-450; курсив наш. – Ред). Именно «уродливым явлением уродливой русской жизни» и изображен ранний герой на страницах части первой сохранившейся рукописи романа, причем сохранившейся именно в том виде, в каком будущий роман существовал до переломного момента, получившего в литературоведении название «мариенбадского чуда».1 По словам самого писателя, это был лишь «материал» для пока «не существующего» произведения (отдельные главы, сцены, «разговоры», «портреты»), которому предстояло стать единым целым. В этом заключалась особенность творческого метода Гончарова, ярко охарактеризованная им самим в письмах периода «Обрыва». «Я сажусь и начинаю главу, не заботясь, чем она кончится, приведет ли к чему-нибудь, выскажет ли то, что нужно для главной цели всего романа, – писал Гончаров И. С. Тургеневу 30 июня (12 июля) 1866 г. из Мариенбада. – Меня занимает злоба дня, то есть каждая глава отдельно: как ни верти, а выйдет (как у Петрушки в чтении) сцена, разговор, силуэт или портрет лица – и иногда бойко или живо, а всё в целом не годится. И это может продолжаться ad infinitum». Таким был и первый этап в создании будущего «Обломова», как и, впрочем, «Обрыва», о котором идет речь в письме к Е. А. и С. А. Никитенко от 29 июня (11 июля) 1860 г. также из Мариенбада: «…я предпринимаю огромный труд – по написанному начать писать
   25
   снова, обдумывая каждую главу, не торопясь ‹…› А теперь спешу писать, затем чтоб потом воспользоваться написанным как планом, как материалом».
   Как известно, большинство рукописей Гончарова, бережно им хранимых,1 до нас не дошло. Не сохранился ни начальный общий план романа, ни отдельные планы (или «программы»), ни «листки» и «клочки» с «заметками, очерками лиц, событий, картин и проч.».2 Не сохранились ни самая ранняя черновая рукопись с началом романа, с которой переписывалась помещенная в томе 5 настоящего издания первоначальная рукопись части первой, ни беловая,3 ни наборная.4 Все это затрудняет воссоздание документированной истории допечатного текста романа. И тем не менее черновая рукопись романа – в силу некоторых своих особенностей – позволяет судить о предшествующих допечатному тексту этапах создания текста «Обломова». Эта рукопись, хотя и неполная,5 представляет собой конгломерат разновременных и разнородных текстов. Его составляют:
   1) переписанный вскоре после 1851 г.6 с несохранившейся рукописи текст будущей части первой романа, главная особенность которого состоит в том, что повествование здесь доведено до конца в полном соответствии с первоначальным замыслом, при этом переписываемая
   26
   рукопись, начиная с л. 3 авторской пагинации и с л. 4 пагинации архивной, подвергалась по ходу работы дальнейшей авторской правке, что придало всей рукописи абсолютно черновой характер; заключительный текст этой части (ср.: наст. изд., т. 5, с. 176-191) дописывается (а точнее, «закругляется»), скорее всего, во второй половине 1856 г. после предварительного соглашения с Катковым;
   2) сохраненные в составе ЧА и восходящие к несохранившейся рукописи фрагменты, от использования которых в дальнейшем, после капитальных попыток их исправления, писатель отказался (таков вариант, относящийся к Тарантьеву, – см.: там же, с. 42-45),1 а также целые отдельные листы несохранившейся рукописи,2 включенные в рукопись первоначальной редакции части первой (таков вариант, посвященный началу служебной карьеры Обломова, и описание утра во дворе дома на Гороховой – см.: там же, с. 87-89 и 134-136; на втором фрагменте сохранилось даже его первоначальное обозначение: «Глава III»3);
   3) обширный пласт текстов на полях всей рукописи, представляющих собою различного рода планы изменения написанного текста, проработку новых возможных поворотов сюжета, наброски к последующему тексту и т. д.; особенно большое число таких текстов содержится на полях части первой романа, и относятся они к 1851 – началу лета 1857 г., когда вторую роль в романе играл Андрей Иванович Почаев; с части второй количество таких текстов уменьшается и по мере завершения романа сводится к минимуму;
   4) первоначальная рукопись написанных летом 1857 – осенью 1858 г. трех последующих частей романа (см.: там же, с. 192-442).
   Важной особенностью рукописи является ее чисто внешняя упорядоченность. Эту работу писатель, скорее всего, проделал летом 1858 г., перед тем как отдать рукопись
   27
   переписчику.1 При этом часть первая еще не была приведена в соответствие со второй (и следующими). Гончаров лишь отметил границу, где по новому плану текст завершался: на л. 54 рукописи появилась помета: «(До сих пор.)» (см.: там же, с. 180, сноска 6). Таким образом от законченной по первоначальному плану части первой отсекались последняя сцена – сцена встречи Обломова с Почаевым (см.: там же, с. 180-191) и набросок предполагаемого продолжения романа с участием Почаева (см.: там же, с. 191). Тогда же появились записи карандашом перед началом всего написанного текста – «Часть I», а перед будущей главой первой (пока еще не обозначенной) части второй – «Часть II-я и следующие».2 На этой же стадии Гончаров вписал на свободных местах л. 11 об. и следующего листа текст письма старосты, который при переписывании после 1851 г. части первой не был внесен в рукопись (место его было определено особой пометой – см.: там же, с. 36-37, сноска 11).
   Особым характером рукописи, в которой часть первая представляет собою переписанное с несохранившегося автографа начало романа, а части вторая – четвертая – текст, отражающий окончательно определившийся замысел произведения, объясняется и форма публикации ее в томе 5 настоящего издания. Он открывается первоначальной редакцией части первой, причем в корпусе дан законченный текст со всеми отброшенными по ходу его писания вариантами, заключенными в квадратные и фигурные3 скобки, а под строкой помещены все последующие исправления, дополнения, пометы разного рода. При другом способе публикации этой части рукописи, например при попытке составления свода отдельных, наиболее значимых, вариантов,4 текст первоначального замысла полностью растворяется среди позднейших вариантов. Представление о первоначальном тексте, достаточно далеком от окончательного, дают и напечатанные
   28
   таким же образом главы IV, V (начало) и XII (окончание) части второй. Фрагменты чернового автографа глав IV и VII части четвертой даны по последнему слою текста с приведением предшествующих вариантов под строкой. Остальные части рукописи представлены в виде вариантов.
 

***

 
   Выше уже отмечалось, что в рукописи текст начальной части будущего романа завершен. И если сравнить его с текстом части первой «Обломова», то станет совершенно очевидно, что это начало во многих отношениях другого произведения.
   Структура части первой несложна: в ней 5 глав (вместо будущих 11 в «Обломове»); глава «Сон Обломова», как уже говорилось, в рукописи отсутствует. Цифровых обозначений глав нет, их заменяет сокращенное слово: «Гл‹ава›», появляющееся в рукописи с главы второй, причем в этой главе упоминаются и предшествующая, и последующая главы: «…читатель видел в начале первой главы…» (наст. изд., т. 5, с. 101); «…и после, в 3-й гл‹аве›, о том, что он практически Захар» (там же, с . 89, сноска 1).
   Глава первая, самая крупная по объему (см.: там же, с. 5-79; из нее в окончательном тексте Гончаров сделал четыре главы – I-IV), начинается утром на Гороховой, продолжается диалогом Обломова и Захара, появлением Алексеева, долгая беседа с которым прерывается приходом Тарантьева; заканчивается глава уходом Тарантьева «к куме ‹…› на Выборгскую сторону», откуда он возвратится к обеду; следом за ним уходит и Алексеев.
   Глава вторая (см.: там же, с. 79-134; из нее в окончательном тексте сделаны три главы – V-VII) почти полностью посвящена Обломову; начинается она с описания петербургского периода его жизни – роли в службе и в свете с экскурсами в юношеские годы героя, в старую Обломовку, из которой Илья Ильич когда-то совершил поездку в Москву на долгих, с рассказом о его плане «устройства имения», по окончании которого Обломов предполагал отправиться в деревню проводить этот план в жизнь.
   29
 
   «Обломов». Фрагмент чернового автографа романа
   (глава I части первой). 1848-1849 гг.
   Российская национальная библиотека
   (С.-Петербург).
 
   30
   После этого в рукописи появляется пробел, отделяющий от предшествующего повествования небольшое ироничное «лирическое отступление», которое следует за обобщающей фразой: «Так вот что занимает его теперь ~ в жизни»: «У кого же после этого достанет духа обвинить героя моего в праздности, когда он взаперти, в тиши кабинета, все часы, употребляемые другими на мелкий, незаметный труд, посвящает такой важной, благородной мысли?» (там же, с. 116). Дальнейший текст с рассказом о «позах», или «категориях», лежанья героя, о доступных ему наслаждениях высоких помыслов и т. д. без всякого пробела переходит в текст будущей главы VII, посвященной Захару (см.: там же, с. 121-134).
   Глава третья (см.: там же, с. 134-176; из нее в окончательном тексте сделаны две главы – VIII и X), которую Гончаров в одной из авторских помет называет «Обломов и Захар», начинается со вставного фрагмента из несохранившейся рукописи, где главы еще нумеровались; на фрагменте сохранилось обозначение: «Глава III» (см.: там же, с. 134). Тогда глава начиналась с описания утра во дворе дома на Гороховой – сценки-«физиологии», в которой в деталях изображался долетавший до слуха Обломова «смешанный шум человеческих и не человеческих голосов: лай собак, пение кочующих артистов, иногда то и другое вместе, потому что собаки приняли за правило не отставать, аккомпанировать без всякого вознаграждения, иногда из одних побоев, всякому совершающемуся на дворе художественному исполнению пьес как вокальной, так и инструментальной музыки и для этого приставали и к пению певцов, и к игре шарманки», и очередной принимаемой Обломовым позы, в которой «мысленно» решались им «важные вопросы» (там же, с. 134-136). Видимо, уже в ходе переписывания главы Гончаров отказался от этого начала и выбрал новый вариант, связав его с концом главы первой, т. е. с уходом Тарантьева и Алексеева: Захар, не дождавшись, пока барин позовет его, входит в кабинет и пытается поднять его с дивана, на котором Илья Ильич предавался своим «неотвязчивым думам» – «то о предстоящем ему переезде, то об уменьшении дохода» и о письме старосты. Далее в новый текст была введена вся утренняя сценка во дворе дома с некоторыми дополнениями. Появляется живописное уточнение в описании лая собак, словно аккомпанирующих выступлениям
   31
   бродячих артистов: они «прилаживали то лай, то вытье, смотря по тому, поет ли артист или играет на шарманке» (там же, с. 138). Детализируются крики разносчиков, при этом первый крик: «Салат! са-ла-т! са-ла-т!» – вызывает у Обломова досаду на то, что ему мешают заниматься, а второй: «Лососина! Лососина!» – напоминает ему, что ее надо купить для Тарантьева, и он делает соответствующее распоряжение. Повествование движется далее и наконец подходит к моменту, когда сон остановил «медленный и ленивый» поток мыслей Обломова и «мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе» (там же, с. 167). Здесь в окончательном тексте будет находиться глава «Сон Обломова».
   В рукописи же непосредственно за этими словами следует текст будущей главы X – сцены у ворот, начинающейся со слов: «Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара…» (там же), которая и завершает главу третью.
   Далее в рукописи идет текст заключительной главы пятой (см.: там же, с. 176-191; в окончательном тексте это коротенькая глава XI), обозначенной, как и все предыдущие, сокращенно: «Гл‹ава›».
   Ни беловая, ни наборная рукописи «Сна Обломова» не сохранились, так что для воссоздания истории допечатного текста этой главы нет никаких материалов, кроме небольшого фрагмента (А), который, вероятнее всего, был подарен в октябре 1848 г. какому-нибудь почитателю автора «Обыкновенной истории», и текста главы в «Литературном сборнике», относящегося к 1849 г. В А текст идет единым потоком, не разбит на абзацы, и это совершенно естественно, ибо в нем каждая следующая фраза (кроме первых пяти) самым тесным образом связана с предыдущей: все они посвящены стихии моря, столь противоположной «мирному» и «благословенному уголку» – Обломовке.
   Сравнение фрагмента (см.: наст. изд., т. 4, с. 98-99, строки 27-18) с соответствующим текстом в «Литературном сборнике» показывает, что он претерпел значительные изменения, будучи заметно доработан в корректуре; в дальнейшем этот текст оставался неизменным (см.: наст. изд., т. 5, с. 442). Что же касается остального текста главы, то правка в нем была продолжена в «Отечественных записках»
   32
   и в отдельном издании (см.: там же, с. 453-462). Но это была именно стилистическая правка; по содержанию же первопечатный текст главы мало отличается от журнального текста и текста издания 1859 г. Единственное заметное отличие – это отсутствие в сборнике большого фрагмента текста (см.: наст. изд., т. 4, с. 120-122, строки 36-13) с описанием традиционной жизни обломовцев, которые «понимали ее не иначе как идеалом покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как-то болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом». Помимо этого в «Литературном сборнике» отсутствуют еще в общей сложности приблизительно две с половиной страницы текста – различного рода фрагменты от четырех строк до одного слова. Часть из них обозначена одной или двумя строками точек или отточием до конца строки. По этому поводу высказывалось мнение о вмешательстве цензуры в текст «Сна Обломова» (см.: Цейтлин. С. 114), что не подтверждается документами: согласно журналу заседаний С.-Петербургского цензурного комитета, 8 и 22 марта 1849 г. рассматривался вопрос о представленных «на разрешение Комитета» следующих «статьях»: «1. „Сон Обломова” (эпизод из романа) 2. „Фомушка” (рассказ) и 3. „Египетская сказка” ‹…›. Комитет разрешил г. ценсора Шидловского одобрить к напечатанию три упомянутые статьи…».1 Остается предположить, что Гончаров, который не мог не знать о характере требований цензуры того времени, а возможно и по согласованию с редакцией «Литературного сборника»,2 сам устранил из текста «Сна Обломова» все то, что могло вызвать цензурный запрет, а ряды точек вместо снятого текста проставил только в тех
   33
   местах, на которые хотел обратить особое внимание читателя. Таких мест в тексте оказалось двенадцать; в 1859 г. Гончаров раскрыл десять из них (см.: наст. изд., т. 5, с. 453, варианты к с. 101, строки 24-28; с. 454, варианты к с. 104, строки 3-6, и к с. 105, строки 30-32; с. 457, варианты к с. 120, строки 19-21, и к с. 120-122, строки 36-13; с. 459, вариант к с. 128, строки 14-16; с. 460, варианты к с. 132, строки 9-13 и 15-17; с. 461, варианты к с. 138, строки 7-10, и к с. 140, строки 18-21); в двух случаях текст восполнен не был. Именно эти два случая позволяют предположить, что ряды точек могли иметь другой смысл: возможно, этим Гончаров хотел подчеркнуть не только «неконченность» всего романа, но и фрагментарность, незавершенность некоторых его эпизодов. Так, во всех последующих изданиях было снято отточие до конца строки после слов «беленькие и здоровенькие» (наст. изд., т. 4, с. 122, строка 37), за которыми вряд ли мог следовать сомнительный в цензурном отношении текст, а после заключительной фразы главы с многоточием в конце: «Возблагодарили Господа Бога ~ опять играть в снежки…» (там же, с. 142, строки 4-9) – была снята строка точек, но сохранено многоточие.
   Главой пятой завершается часть первая, и не просто завершается, а именно «закругляется», как того требовал Катков. «Закругляется» расспросами приехавшего из-за границы Почаева, из ответов на которые вырисовывается картина полного и окончательного погружения Обломова в бездействие, апатию и сон и, более того, в абсолютное отупение и желание отмахнуться от любых вопросов, которые перед ним встают. Включенный Штольцем и Почаевым в число акционеров, он не знает, собирались ли эти последние во время отсутствия Почаева и раздавался ли дивиденд; он не отправил присланное ему Почаевым важное письмо в Москву; не сумел ответить на запрос из гражданской палаты; не принял от приказчика принесенные к нему домой деньги, испугавшись, что не сумеет правильно пересчитать их и отличить настоящие ассигнации от фальшивых, не зная к тому же, куда потом, на случай, если придут воры, «деть такую кучу денег», и забыв слова Почаева, что их следовало положить в банк. Не получив удовлетворительного ответа ни на один свой вопрос, Почаев сначала «внутренно бесился и на себя, и на Обломова. ‹…› На Обломова за неисполнение поручений,
   34
   на себя за то, что, зная характер Обломова, положился на него» (наст. изд., т. 5, с. 188), а затем испытывает уже лишь «минутную досаду… на самого себя». Отказавшись от предложения Обломова «отдохнуть с дороги», Почаев просит у него почтовой бумаги, чтобы «два слова написать по делу». Не получив ни почтовой, ни простой, ни клочка серой, ни клочка картона, ни визитной карточки, он лишь «залился своим смехом…» (там же, с. 191). Глава заканчивается очередным звонком у дверей и «закругляющей» фразой Обломова: «Вот Тарантьев пришел, давай обедать, – закричал Илья Ильич» (там же).
   Гончаров собирался продолжить текст, начав далее: «Тарантьев поздоровался с…», но не дописал фразу, зачеркнул ее и сделал очередную помету-отсылку: «Следует характеристика Почаева. Их воспоминания. (Отдельная сцена или глава. См. Прибавл‹ения›)» (там же, с. 191, сноска 6). Отсылка к «Прибавлениям» может означать, что эта «сцена» должна была войти в состав главы пятой; возможно также, что, «закруглив» главу пятую, Гончаров решил, что «Прибавлениями» откроется часть вторая романа. Но и в том и в другом случае ясно, что «Прибавления» уже существовали и именно к ним относятся слова о наличии к этому времени «нескольких глав далее».1 По первоначальному замыслу именно Почаев (а не Штольц) играл в «Прибавлениях» центральную роль.
 

***

 
   Все пять глав первоначальной редакции части первой так или иначе связаны с Обломовым. Только не с тем Обломовым, в котором, по определению самого писателя, выражается «все то, что есть хорошего в русском человеке»,2 т. е. золотое сердце, простодушие, чистота, кротость, незлобие,3 а с другим. Действительно, ранний Обломов – это еще не Илья Ильич, с первой страницы будущего
   35
   романа отличающийся не только «приятной наружностью», но прежде всего мягкостью, «которая была господствующим ‹…› выражением не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, рук» (наст. изд., т. 4, с. 5). Это не тот Обломов, от которого наблюдательный, неравнодушный человек «отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой» (там же), но другой, «наружность» которого была отмечена не только «дородством» и «апатическим взглядом», но даже и некоторой уродливостью: «подставкой» его «могучему туловищу» служили «две коротенькие, слабые, как будто измятые чем-то ноги», да и волосы его «уж редели на маковке. Можно было предвидеть, что этот человек обрюзгнет и опустится совсем, но теперь его от этого пока спасали еще лета» (наст. изд., т. 5, с. 5). Ум и внутреннее волнение лишь «ненадолго напечатлевались» на лице Ильи Ильича, и «оно тотчас принимало свой обычный характер беззаботности, покоя, по временам счастливого, а чаще равнодушного, похожего на усыпление» (там же, с. 7). Герой «Обломовщины», облаченный в странные «панталоны» и удобный, великолепно драпирующийся около тела халат, склонен к некоему самолюбованию: «Илья Ильич иногда вдруг то плотно обовьется халатом, как статуя греческой богини, которой контуры сквозят чрез прозрачные покровы, и бескорыстно любуется рельефами своего тела, то, как египетский истукан, обвешается бесчисленными складками или обнажит грудь и одно плечо, а на другое накинет халат, как тогу. Обломов иногда любил заняться этим в свободное время» (там же); в прежние годы он, «нарядившись в красивый парижский шлафрок, любил полежать на шитой подушке на окне и позевать на соседок» (там же, с. 97). «Комната», где лежал герой, «с первого взгляда казалась прекрасно убранною» (там же), но в обстановке ее «опытный глаз ‹…› прочел бы только мещанскую претензию на роскошь, убирающуюся в павлиньи перья и рассчитывающую на эффект подешевле ‹..›. Всё показывало, что это была скороспелая работа Гостиного двора» (там же, с. 8-9). Точно такой же «гостинодворский» характер носила картина, украшавшая комнату; пояснения, которые давал к ней Илья Ильич едва ли не всерьез, вызывают явную усмешку автора: «На картине, изображавшей, по словам хозяина, Минина и Пожарского, представлена