Идеал автора «Обыкновенной истории», по мнению Григорьева, соответствовал «требованию минуты, требованию большинства, чиновничества, морального мещанства» (Там же. С. 332). А поскольку за эти годы мало что изменилось (сознание автора «Фрегата „Паллада”», как выразился критик, «застряло в Японии», т. е. пребывало в некоем восточном оцепенении), от и в новом романе Григорьев увидел прежде всего утверждение «искусственной», «бюрократической практичности» (Там же. С. 526, 539-540) и не более того.
   В этом ракурсе роман, естественно, показался критику «вчерашним»: он «опоздал, по крайней мере, пятью или шестью годами» (Там же. С. 332).1 «Весь „Обломов”, – категорически заявляет Григорьев, – построен на азбучном правиле: „возлюби труд и избегай праздности и лености – иначе впадешь в обломовщину и кончишь, как Захар и его барин”» (Там же. С. 325). Это «азбучное правило», считал Григорьев, использовал в своем анализе романа и «публицист „Современника”» (т. е. Добролюбов. – Ред.), и другие критики – «люди, живущие исключительно вопросами минуты, люди честные, благородные, но недальновидные» (Там же. С. 325). Очевидно, такое понимание авторского идеала, такое «выпрямление» авторского замысла помешали критику воспринять широкий, вневременной социально-психологический и философский смысл романа «Обломов».
   Особый сюжет в суждениях Григорьева – отношение автора и критиков к Обломовке и обломовщине.
   317
   Жизнь в Обломовке, обломовщина в сознании Григорьева теснейшим образом связана с тем, что он называет «почвой», т. е. с национальным патриархальным бытом, традицией, отношение к «почве», к обломовщине для него – жгучая, важнейшая проблема. Размышления Григорьева о почве (обломовщине) приобретают порой напряженный, открытый, лирический характер: «Как только вы ‹…› станете, как анатомическим ножом, рассекать то, что вы называете Обломовкой и обломовщиной, бедная обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой человек, органический продукт почвы и народности. Пусть она погубила Захара и его барина, – но ведь перед ней же склоняется в смирении Лаврецкий, в ней же обретает он новые силы любить, жить и мыслить» (Там же. С. 326).
   И в другом месте: «Ведь мы ищем, мы просим ответа на страшные вопросы у нашей мало ясной нам жизни; ведь мы не виноваты ни в том, что вопросы эти страшны, ни в том, что жизнь наша, эта жизнь, нас окружающая, нам мало ясна с незапамятных времен. Ведь это поистине страшная, затерявшаяся где-то и когда-то жизнь, та жизнь, в которой рассказывается серьезно, как в „Грозе” Островского, что „эта Литва, она к нам с неба упала”, и от которой, затерявшейся где-то и когда-то,отречься нам нельзя без насилия над собою, противуестественного и потому почти преступного; та жизнь, с которой мы все сначала враждуем и смирением перед неведомою правдою которой все люди с сердцем, люди плоти и крови кончали, кончают и, должно быть, будут еще кончать, как Федор Лаврецкий, обретший в ней свою искомую и созданную из ее соков Лизу; та жизнь, которой в лице Агафьи Матвеевны приносит Обломов в жертву деланную и изломанную, хотя внешне грациозную, натуру Ольги и в которой он гибнет, единственно, впрочем, по воле его автора и не миря нас притом нисколько своею гибелью с личностью Штольца.
   Да, страшна эта жизнь, как тайна страшна, и, как тайна же, она манит нас и дразнит и тащит…
   Но куда? – вот в чем вопрос.
   В омут или на простор и на свет? В единении ли с ней или в отрицании от нее, губящей обломовщины, с одной стороны, безысходно-темного царства, с другой, заключается для нас спасение?» (Там же. С. 375-376).
   318
   Характеры героев Тургенева, Островского, Гончарова, смысл их судеб Григорьев часто пытался объяснить, опираясь на главный критерий: как они связаны с «почвой», обломовщиной. Чаще других в поле его зрения оказывается Лаврецкий: «В нем столько же натуры и привязанности к почве, сколько идеализма. В его душе глубоко отзываются и воспоминания детства, и семейные предания, и быт родного края, и даже суеверия. Он человек почвы, он, если хотите, из обломовцев ‹…›. В этом его слабость, но в этом и его сила; слабость, разумеется, в настоящем, сила в будущем» (Там же. С. 316; курсив наш. – Ред.). Почему речь идет и о силе, и о слабости такого героя? Очевидно, потому, что в смирении перед почвой, обломовщиной выразились «известные мотивы нашего самосознания», «наши различные идеалы».
   В размышлениях о патриархальном, обломовском мире Григорьев приходит к пониманию необходимости двойного, объемного взгляда на него: этот мир одновременно и родная «почва», и «тина», «в которой все глохнет без развития или развивается нескладно и дико» (Там же. С. 419) . И в этом критик, по сути, сближается с романистом, ибо главная особенность и «Сна Обломова», и романа в целом – сосуществование двух несовпадающих точек зрения на изображаемый мир.
   Это «двойное» видение Григорьев обнаружил в «Сне Обломова» и осудил: наряду с эпически объективным изображением он увидел «неприятно резкую струю иронии в отношении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины» (Там же. С. 329). Для критика категорически неприемлемо то, что предлагается, по его мнению, как способ выхода из «тины» – «татаро-немецкое воззрение Штольца», «бесцельная деятельность для деятельности, которая математически резко, но верно представлена Гончаровым в фокусе ‹…› Штольца» (Там же. С. 316).
   Лаврецкий так близок Григорьеву, в частности, потому, что герой «Дворянского гнезда» воспитан той эпохой, когда «философские верования были истинно верования, переходили в жизнь, в плоть и кровь», и в то же время в нем сильна тяга к «почве». Подобного сочетания качеств: и «идеалист», и человек «почвы» – критик не находил в Обломове. Этим, очевидно, объясняется то, что о главном герое гончаровского романа он говорит мало, вскользь, не углубляясь в анализ образа. Лаврецкий для
   319
   него – «живое, с муками и болью выношенное в душе поэта лицо», а Обломов – «холодное отвлечение различных однородных свойств и качеств в пользу теории» (Там же. С. 326), «отвлеченный математический итог недостатков и дефицитов того, что автор романа называет Обломовкой» (Там же. С. 322). И вместе с тем Григорьев был категорически против того, чтобы «романтику Обломову» (Там же. С. 526) предпочесть Штольца, в котором он видел «порождение искусственное» (Там же. С. 290).
   Григорьеву глубоко импонировал взгляд на характер Обломова, выраженный в неопубликованной рецензии Де-Пуле, которую он цитирует. Григорьев отметил, в частности, наблюдение Де-Пуле, касающееся потрясающей психологической глубины, с которой в романе изображены чувства героя. Так, ужас, который испытывает Илья Ильич, узнав при последнем свидании от Штольца, что Ольга ждет его у ворот, Де-Пуле сравнивает с ужасом, который охватил Вальсингама, героя пушкинского «Пира во время чумы», «потрясенного среди бешеной, отчаянной оргии увещаниями священника, приведшего ему на память образ недавно умершей жены, Матильды» (цит. по: Григорьев. С. 335).1
   Более определенно и эмоционально, чем об Обломове, Григорьев говорит об Ольге. В одном случае эту героиню он называет «грандиознейшим созданием», правда по-жертвованным автором «азбучному правилу», т. е. назидательной схеме (Там же. С. 326). В других случаях критик говорит не столько о художественном образе, сколько об особом типе женщины, представленном Ольгой.
   Ольга, на взгляд Григорьева, не «героиня нашей эпохи». Поскольку этот тип женщины хорошо понятен критику, он с уверенностью строит предположения о ее будущем: «…Ольга точно умнее Штольца; он ей, с одной стороны, надоест, а с другой, попадет к ней под башмак, и действительно будет жертвою того духа нервного самогрызения, которое эффектно в ней, только пока еще она молода, а под старость обратится на мелочи и станет одним из обычных физиологических отправлений» (Там же. С. 336). Психологическая суть такого типа критику представляется настолько ясной, что он смело дорисовывает судьбу Ольги вплоть до смерти: «Я почти уверен, что она
   320
   будет умирать, как барыня в „Трех смертях” Толстого…» (Там же. С. 334). По мысли Григорьева, совершенно естественно, что из двух героинь Обломов выбрал Агафью Матвеевну: «…она гораздо более женщина, чем Ольга» (Там же. С. 335).
   Григорьеву принадлежит подлинная филиппика от имени «русского человека» по адресу этой героини: «Гончаровская Ольга… Да сохранит господь Бог от гончаровской Ольги в ее зрелых, а тем более почтенных, летах самых жарких ее поклонников – вот ведь все, что скажет русский человек об этом хитро, умно и грациозно нарисованном женском образе. С одной стороны – она чуть что не Улинька, подымающая падшего Тентетникова, с другой – холодная и расчетливая резонерка, будущая чиновница – директорша департамента или, по крайней мере, начальница отделения, от которой „убегом уйдешь – в Сибирь Тобольский”, не то что на Выборгскую сторону, где спасся от нее Обломов. У русского человека есть непобедимое отвращение к подымающим его до вершины своего развития женщинам, – да и вообще замечено, что таковых любят только мальчики, едва скинувшие курточки. От такого идеала непосредственное чувство действительно прямо повлечет к Агафье Матвеевне, которая далеко не идеал, но в которой есть несколько черт, свойственных нашему идеалу, – и явилось бы более, если бы автор „Обыкновенной истории” и „Обломова” был побольше поэт, верил бы больше своим душевным сочувствиям, а не сочинял бы себе из этих сочувствий какого-то пугала, которое надобно преследовать» (Там же. С. 364-365). Трудно себе представить, чтобы кто-нибудь из критиков более позднего времени решился бы на такую характеристику Ольги.
   В декабре 1855 г., во время работы над рецензией о Гончарове «Русские в Японии, в конце 1853 и в начале 1854 года. (Из путевых заметок И. Гончарова). СПб., 1855» (С. 1856. № 1. Отд. II. С. 1-26), А. В. Дружинин записал в своем дневнике: «Мне удалось поймать за хвост сущность таланта в Гончарове…» (Дружинин. Дневник. С. 358). Критик считал, что автор «Обыкновенной истории» и «Сна Обломова» – «поэт по преимуществу», глубоко связанный с пушкинской традицией, его «фламандство» – это «открытие чистой поэзии в том, что всеми считалось за безжизненную прозу» (Дружинин.
   321
   С. 129).1 Дружинин призывал Гончарова «признать законность своей артистической самостоятельности» (Там же. С. 133).
   По мнению критика, выраженному в статье «Обломов. Роман И. А. Гончарова. 2 тома. СПб., 1859» (БдЧ, 1859. № 12. Отд. IV. С. 1-25), создатель «Обломова» почти не изменил своим творческим принципам и потому – преуспел. «Почти» – потому, что Дружинин видит «несогласие первой части романа со всеми последующими»: в части первой герой предстает лишь как «уродливое явление уродливой русской жизни», «засаленный, нескладный кусок мяса», как образ «отталкивающий и не просветленный поэзиею» («Обломов» в критике. С. 112, 114, 115). Такой герой – дань «дидактическим стремлениям словесности» конца 1840-х гг. «Время перед 1849 годом, – пишет Дружинин, – не было временем поэтической независимости и беспристрастия во взглядах; при всей самостоятельности г. Гончарова он все же был писателем и сыном своего времени. Обломов жил в нем, занимал его мысли, но еще являлся своему поэту в виде явления отрицательного, достойного казни и по временам почти ненавистно-го. ‹…› Между Обломовым, который безжалостно мучит своего Захара, и Обломовым, влюбленным в Ольгу, может, лежит целая пропасть, которой никто не в силах уничтожить» (Там же. С. 114, 113). И все-таки в конце концов романист ушел от одностороннего взгляда на героя и тем самым остался верен своему «призванию». «Он реалист, – пишет критик, – но его реализм постоянно согрет глубокой поэзиею; по своей наблюдательности и манере творчества он достоин быть представителем самой натуральной школы, между тем как его литературное воспитание и влияние поэзии Пушкина, любимейшего из его учителей, навеки отдаляют от г. Гончарова самую возможность бесплодной и сухой натуральности» (Там же. С. 112).
   Все эти соображения должны были служить подтверждением тезиса, высказанного в начале статьи, где речь шла о Гете, – тезиса, который и предназначался для того, чтобы обозначить демаркационную линию между добролюбовским и дружининским подходом к произведению искусства: «Вседневные, насущные потребности общества законны как нельзя более, хотя из этого совершенно
   322
   не следует, чтоб великий поэт был их прямым и непосредственным представителем» (Там же. С. 107). Иными словами, смысл романа «одного из сильнейших русских художников» (Там же. С. 111) нельзя сводить к злободневной социальной проблематике.
   Добролюбов, размышляя об обломовщине, выявляя ее социальную суть, отвлекался от конкретного, «этого именно» Ильи Ильича. Дружинин, размышляя об Обломове и Обломовых разных времен и земель, отвлекался от конкретных социальных вопросов «сегодняшней» русской жизни. Для Дружинина главным оказывается не социальная, крепостническая суть обломовщины, а ее национальная основа (Там же. С. 122). В обломовщине, какой она проявилась в поведении Ильи Ильича, Дружинин увидел и «злую и противную» сторону, и «поэзию», и «комическую грацию», и «откровенное сознание своих слабостей» (Там же. С. 114).
   В романе Гончарова Дружинина интересует прежде всего Илья Ильич как личность в ее нравственно-психологических проявлениях. Здесь Дружинин резко разошелся с Добролюбовым. Автору статьи «Что такое обломовщина?» Илья Ильич «противен в своей ничтожности». Дружинину гончаровский герой «любезен» и «дорог» (Там же. С. 112-113).
   «„Сон Обломова”! – пишет Дружинин, – этот великолепнейший эпизод, который останется в нашей словесности на вечные времена, был первым, могущественным шагом к уяснению Обломова с его обломовщиной ‹…› Обломов без своего „Сна” был бы созданием неоконченным, не родным всякому из нас, как теперь, – „Сон” его разъясняет все наши недоумения и, не давая нам ни одного голого толкования, повелевает нам понимать и любить Обломова» (Там же. С. 115).
   По Дружинину, Обломов – «чудак» с детским сознанием, не подготовленный к практической жизни, «мирно укрывшийся от столкновений с ней», «не кидающий своей нравственной дремоты за мир волнений, к которым он не способен». «Детское» в обломовской жизни, считает критик, оказывается и «консервативным», потому что оно не готово к переменам, но это страх жизни, а не вражда к ней. Поэтому Обломов, «ребенок по натуре и условиям своего развития», «бессилен на добро, но он положительно неспособен к злому делу» (Там же. С. 122).
   323
   Обломову не дано проявить себя через поступок. Но романист находит иную возможность раскрыть героя, показать все своеобразие его души: «…Обломовы выдают всю прелесть, всю слабость и весь грустный комизм своей натуры ‹…› через любовь к женщине. Без Ольги Ильинской и без ее драмы с Обломовым не узнать бы нам Ильи Ильича так, как мы его теперь знаем, без Ольгина взгляда на героя мы до сих пор не глядели бы на него надлежащим образом. В сближении этих двух основных лиц произведения все в высшей степени естественно, каждая подробность удовлетворяет взыскательнейшим требованиям искусства – и между тем сколько психологической глубины и мудрости через него развивается перед нами! Как живит и наполняет все наши представления об Обломове эта юная, горделиво-смелая девушка, как сочувствуем мы стремлению всего ее существа к этому незлобивому чудаку, отделившемуся от окружающего его мира, как страдаем мы ее страданием, как надеемся мы ее надеждами, даже зная, и хорошо зная, их несбыточность» (Там же. С. 116-117).
   Даже контрастное сопоставление со Штольцем, полагает критик, мало что добавляет к характеристике Обломова, суть героя с достаточной полнотой раскрывается в истории его отношений с Ольгой. «Ольга, – пишет Дру-жинин, – поняла Обломова ближе, чем понял его Штольц, ближе, чем все лица, ему преданные. Она разглядела в нем и нежность врожденную, и чистоту нрава, и русскую незлобивость, и рыцарскую способность к преданности, и решительную неспособность на какое-нибудь нечистое дело, и, наконец, – чего забывать не должно – разглядела в нем человека оригинального, забавного, но чистого и нисколько не презренного в своей оригинальности. Раз ставши на эту точку, художник дошел до такой занимательности действия, до такой прелести во всем ходе событий, что неудавшаяся, печально кончившаяся любовь Ольги и Обломова стала и навсегда останется одним из обворожительнейших эпизодов во всей русской литературе» (Там же. С. 117-118). Дружинин полагал, что создание такого образа Ольги принципиально изменило роль Штольца в сюжете романа: «Роль его стала незначительною, вовсе несоразмерною с трудом и обширностью подготовки, как роль актера, целый год готовившегося играть Гамлета и выступившего перед публикой в роли
   324
   Лаэрта. ‹…› Уяснение через резкую противоположность двух несходных мужских характеров стало ненужным: сухой неблагодарный контраст заменился драмой, полною любви, слез, смеха и жалости. За Штольцем осталось только некоторое участие в механическом ходе всей интриги, да еще его беспредельная любовь к особе Обломова, в какой, впрочем, у него много соперников» (Там же. С. 119).
   Дружинин первым сказал об исключительной роли комического в художественной системе Гончарова. Для него Гончаров настоящий последователь Гоголя, творчество которого отнюдь не сводится к сатире. Комическое искусство Гончарова, по мысли критика, достигает гоголевской высоты: «Перед сколькими частностями ‹…› добродушнейший смех овладевает нами, и овладевает затем, чтоб тотчас же смениться ожиданием, грустью, волнением, горьким соболезнованием к слабому! Вот к чему ведет нас ряд художественных деталей, начавшийся еще со сна Обломова. Вот где является истинный смех сквозь слезы – тот смех, который стал было нам ненавистен, – так часто им прикрывались скандалёзные стихотворцы и биографы нетрезвых взяточников! Выражение, так безжалостно опозоренное бездарными писателями, вновь получило для нас свою силу: могущество истинной, живой поэзии снова воротило к нему наше сочувствие» (Там же. С. 118). Это очень существенное наблюдение по поводу романа, в начале которого решительно осмеяна «пенковщина» – механистическое распространение принципа «физиологизма» на все искусство.
   Очень точные и эмоциональные слова нашел Дружинин для описания судьбы и чувств Агафьи Матвеевны. И даже параллель с Пушкиным не кажется здесь простительным перебором доброжелательно настроенного рецензента, а воспринимается как «правда»: «…ничье обожание (даже считая тут чувства Ольги в лучшую пору ее увлечения) не трогает нас так, как любовь Агафьи Матвеевны к Обломову, той самой Агафьи Матвеевны Пшеницыной, которая с первого своего появления показалась нам злым ангелом Ильи Ильича, – и увы! действительно сделалась его злым ангелом. Агафья Матвеевна, тихая, преданная, всякую минуту готовая умереть за нашего друга, действительно загубила его вконец, навалила гробовой камень над всеми его стремлениями, ввергнула его
   325
   в зияющую пучину на миг оставленной обломовщины, но этой женщине все будет прощено за то, что она много любила. Страницы, в которых является нам Агафья Матвеевна, с самой первой застенчивой своей беседы с Обломовым, верх совершенства в художественном отношении, но наш автор, заключая повесть, переступил все грани своей обычной художественности и дал нам такие строки, от которых сердце разрывается, слезы льются на книгу и душа зоркого читателя улетает в область такой поэзии, что до сих пор, из всех русских людей, быть творцом в этой области было дано одному Пушкину. Скорбь Агафьи Матвеевны о покойном Обломове, ее отношения к семейству и Андрюше, наконец, этот дивный анализ ее души и ее прошлой страсти – все это выше самой восторженной оценки» (Там же. С. 120).1
   Поскольку, по мысли критика, «Обломов, как живое лицо, достаточно полон для того, чтоб мы могли судить о нем в разных положениях, даже не замеченных его автором» (Там же. С. 123), Дружинин позволяет себе строить «догадки» (тут сказался и его опыт прозаика) о возможных вариантах судьбы гончаровского героя. Автор рецензии додумывает сюжетные возможности романа, чтобы проиллюстрировать свой вывод: Илья Ильич, в отличие от Ольги и Штольца, «людей хороших и современных», не
   326
   либерален, так сказать, по уму, а добр по сердцу, «по инстинкту правды». «Илья Ильич, – рассуждает критик, – женился на Пшеницыной (и прижил с этой необразованной женщиной ребенка). И вот причина, по которой кровная связь расторгнута, обломовщина признана переступившей все пределы! Ни Ольгу, ни ее мужа мы за это не виним: они подчинялись закону света и не без слез покинули друга. Но повернем медаль и на основании того, что дано нам поэтом, спросим себя: так ли бы поступил Обломов, если б ему сказали, что Ольга сделала несчастную m?salliance, что его Андрей женился на кухарке и что оба они, вследствие того, прячутся от людей, к ним близких. Тысячу раз и с полной уверенностью скажем, что не так. Ни идеи отторжения от дорогих людей из-за причин светских, ни идеи о том, что есть на свете m?salliances, для Обломова не существует. Он бы не сказал слова вечной разлуки, и, ковыляя, пошел бы к добрым людям, и прилепился бы к ним, и привел бы к ним свою Агафью Матвеевну. И Андреева кухарка стала бы для него не чужою, и он дал бы новую пощечину Тарантьеву, если б тот стал издеваться над мужем Ольги. Отсталый и неповоротливый Илья Ильич в этом простом деле, конечно, поступил бы сообразнее с вечным законом любви и правды, нежели два человека из числа самых развитых в нашем обществе» (Там же. С. 123-124).
   В глазах Дружинина герой обрел независимость от автора, живет своей жизнью, и критик обоснованно видит в этом знак психологической убедительности искусства романиста.
 

***

 
   Почти все критики романа сходились в одном: история Ильи Ильича впрямую соотнесена у Гончарова с вопросом о прошлом и настоящем страны. Признал это в статье „«Обломов”. Роман И. Гончарова»1 и почвенник А. П. Милюков. Но в романе он увидел клевету на русскую жизнь.
   327
   В статье Милюкова, пожалуй, впервые был выражен особый, позднее получивший некоторое распространение взгляд на Гончарова как на блестящего бытописателя и не более того, – взгляд, который больно задевал самого романиста. «Эти похвалы, – писал Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда», – имели бы для меня гораздо более цены, если бы в моей живописи, за которую меня особенно хвалили, найдены были те идеи и вообще всё то, что ‹…› укладывалось в написанные мною образы, картины и простые, несложные события». Милюков отмечает, что автор «Обломова» безусловно мастер («верность рисунка», «поразительная живость красок», «природа», поражающая «отчетливостью форм»), «которого прямо можно поставить наряду с Гоголем», но его идеал, его понимание русской жизни ошибочны. Обломов, считает критик, это всего лишь «врожденная апатия», «человек-тряпка по самой своей природе». Его история – частный случай, касающийся больного человека. А вот апатия русского общества, продолжает свои рассуждения Милюков, зависела от «внешнего гнета». Гнет ослаб – и «натура русская» освободилась от апатии.
   Аналитическая конструкция, предложенная Добролюбовым («обломовский ряд» от Онегина до героя Гончарова), воспринимается критиком как несомненная творческая установка самого романиста. Милюков писал в своей статье: «С первого взгляда видно, что ‹…› автор хотел показать нам в Обломове последний тип, в который переродился Онегин» («Обломов» в критике. С. 127-128). Говоря о «лишних» людях в русской литературе, выстраивая «ряд грустных и знаменательных лиц» от Онегина до Рудина, Милюков включает в него и героя поэмы А. Н. Майкова «Две судьбы» Владимира. В каждом из них критик видит «живую силу, испорченную только средою и жизнью» (Там же. С. 130). Иначе у гончаровского героя: «…лень и апатия Обломова происходят не столько от воспитания, как от негодности самой его натуры, от мелкости умственных и душевных сил» (Там же. С. 131).
   Добролюбовский тезис о связи искусства и жизни (оттолкнувшись от литературного произведения, можно переходить к анализу жизненных процессов) применяется Милюковым достаточно механистично: он убежден, что именно сопоставление с конкретными жизненными фактами определяет, насколько оправдан созданный художником
   328
   мир. «Наш крестьянский вопрос, – пишет критик, – шел, может быть, несколько медленно, но где же тут мертвая апатия! ‹…› Со стороны помещиков, что ли? Да разве мы не знаем, что делалось в комитетах, разве не нашлись там благородные личности, энергически стоявшие за дело, разве и сами Обломовы ленились писать письма и проекты и без борьбы лежали колодами на диване в ожидании развязки?» (Там же. С. 128-129). Милюков говорит о стремлении русских людей побывать в других странах, о пробудившемся в них читательском азарте, вспоминает Ломоносова, Дашкову и Пушкина и делает вывод: Илья Ильич – «враг всего, к чему стремится Россия» (Там же. С. 131). Герой романа оказывается в открытом публицистическом пространстве и потому беззащитен, ведь в соответствии с этой традицией Обломова оценивают и судят как реальное историческое лицо.1