Д. Н. Овсянико-Куликовским в «Истории русской интеллигенции» Штольц трактуется как особый общественно-психологический тип, связанный родовыми чертами с людьми 1840-х и 1860-х гг. Подобно людям 1840-х гг., он «эпикуреец», в том смысле, что для него «личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов» остается на первом плане (Там же. С. 260). Но – с другой стороны – он имеет нечто общее со «стоиками», героями 1860-х гг., которые пришли на смену «эпикурейцам»; среди людей этого типа – «стоиков» – Овсянико-Куликовский называет Чернышевского, Добролюбова, Елисеева (см.: Там же). Штольц «человек положительный, натура
   385
   уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная»; по складу ума он – «позитивист», главное в нем – воля. В ряду общественно-психологических типов («эпикурейцы» – «стоики») Штольц – «представитель третьего, тогда нарождавшегося типа – либерала и практического деятеля…» (Там же). «Его „программа” – либерально-буржуазная и просветительная…» (Там же. С. 259).
   Гончаровскую пару Обломов – Штольц Овсянико-Куликовский рассматривает как параллель гоголевской: Тентетников – Костанжогло. По его мнению, Штольц более жизнен и художественно более убедителен, чем положительный герой второго тома «Мертвых душ» (Там же. С. 257, 259, 261).
   Отделяя Штольца от «стоиков», Овсянико-Куликовский делает вывод: такой деятель «должен быть признан явлением в свое время прогрессивным» (Там же. С. 263). Но меру прогрессивности Штольца исследователь не преувеличивал. Продолжая мысль Добролюбова, он писал о Штольце: «…одной энергии мало, – нужно еще, чтобы она была направлена на выработку общественного самосознания, на общественное дело, на продолжение новых путей внутреннего развития России» (Там же. С. 261).
   Н. И. Коробка время от времени цитирует Д. Н. Овсянико-Куликовского, но поправляет и вульгаризирует своего предшественника. Так, например, он считает, что к характеристике Штольца, данной Овсянико-Куликовским, надо прибавить «жадность, эксплуатацию, тогда образ получится полным». Для Коробки, уже использующего классовые критерии в анализе произведений искусства, вопроса о «сердце» Штольца вообще не существует. Точнее: он легко снимается. «Идеализм Штольца, – пишет критик, – нарушает цельность типа дельца-предпринимателя и самую психологическую вероятность типа Штольца. Если, однако, вычесть этот навязанный Штольцу идеализм, то получится довольно характерная для эпохи фигура представителя чуть-чуть нарождавшейся у нас в это время просвещенной буржуазии европейского типа». Агрессивную наивность метода, который «в руках» Коробки уже воспринимается как «вульгарный», убедительно иллюстрирует следующее его утверждение: «Неумолимый ход жизни создавал необходимость смены добродушно-ленивых Обломовых энергично-хищными
   386
   Штольцами, которые расчистили дорогу лучшему будущему».1
   Наиболее глубокое сопоставление Штольца и Обломова, ярко выражающих собой две противоположности, которые составляют единство, принадлежит В. Ф. Переверзеву.2
   По классификации Переверзева, Обломов, как «домосед», «воплощение душевного равновесия и покоя», не имеет ничего общего с «духовными скитальцами», «героями онегинской и рудинской складки» (Переверзев. С. 670); более того, он (как и близкие ему герои – Александр Адуев, Райский) никогда не был подлинным дворянином («поместной психики с ее обыденным деревенским тоном Гончаров не сумел дать своему герою, потому что он не знал этой психики» – Там же. С. 668), это «буржуа, споткнувшийся в процессе европеизации российской жизни» и «повернувший оглобли назад к патриархальности» (Там же. С. 734, 665). Поскольку Илья Ильич не имеет никакого отношения к онегинскому типу, замечает Переверзев, добролюбовская концепция – «грубая ошибка», которая «приобрела характер предрассудка» (Там же. С. 670). В Обломове Переверзев видит одного из гончаровских «неудачников». А в романном мире автора «Обломова» рядом с «неудачником» всегда есть «делец». Переверзев пишет (и в этом проявляется оригинальность мысли исследователя) о «психологической новизне» образа «дельца», в частности об умении Штольца «владеть» страстями: «Он в самом зародыше подавит такую страсть, которая не обещает успеха, и свободно отдается такой, которая сулит успех. Он не кипит и не бушует, как пламень костра или пожара, в котором чувствуется что-то стихийное, а горит ровным огнем электрической лампы с точным расчетом силы накаливания» (Там же. С. 740). Пожалуй, за семьдесят лет после выхода романа никто не нашел более яркого и точного образа для характеристики штольцевского мира чувств.
   Переверзев видит в Штольце антипода Обломова: «…принципом жизни Штольца является экономия жизни
   387
   и сокращение бесполезных движений» (Там же. С. 739); «…основная особенность штольцевской натуры – это дисциплинированность и строгая расчетливость, которая проникает во все поры его существа» (Там же. С. 741).
   В противопоставлении «неудачника» «дельцу» еще не было ничего необычного. Непривычным (здесь исследователь упоминает своего предшественника Н. Д. Ахшарумова) было утверждение их психологической близости, стремление показать, что Штольц «сродни» Обломову. «Это заключение, – пишет Переверзев, – на первый взгляд кажется эффектным парадоксом. ‹…› Обманутые полярным различием этих образов, олицетворяющих антитезу инерции и деятельности, мы совсем не спрашиваем себя: а нет ли какого-либо сходства в этом различии? ‹…› полярная противоположность не только не исключает сходства, но даже непременно предполагает диалектическое единство, тождество противоположностей» (Там же. С. 743-744).
   Действительно, Штольц совпадает с Обломовым в отношении к любви-страсти. Оба они (один силой мечты, фантазии, «поэзии», другой – силой разума и воли) стремятся преодолеть противоречие, заложенное в природе человека.
   Оба героя, по выражению Переверзева, «пронизаны семейным началом».1 У них одинаковое по сути своей понимание любовных отношений: «Расположенный к тихому
   388
   идиллическому течению жизни, флегматичный и тяжелый на подъем, Обломов не восхищается бурными проявлениями страсти, старается ввести ее в ровное русло „законной любви”. Но и вовсе не флегматичный и вечно кипящий деятельностью Штольц о бурях страсти думает и рассуждает совсем по-обломовски, почти дословно повторяя Илью Ильича. Перед нами – великолепный пример того, как полярные различия разрешаются в тождество, обнаруживают себя разными сторонами одной медали. Такие диаметрально противоположные психологические установки, как обломовская пассивность и штольцевская активность, укладываются в одинаковую форму отношений к женщине и страсти» (Там же. С. 745).
   Современные исследователи творчества писателя чаще всего пишут о неудаче замысла Гончарова создать образ идеального героя. «„Прямой” путь Штольца, который с юных лет больше всего боялся „воображения” и „всякой мечты”, привел его все же, как ни отрицал это декларативно автор, к филистерству. Ведь это тоже обломовщина, правда всячески окультуренная, комфортабельная, без паутины и неодолимой тяги ко сну, окруженная картинами, нотами, фарфором…».1 В. Страда говорит о центральном, фундаментальном конфликте в романе мечтательности, высокого утопического потенциала (кульминация: «Сон Обломова» – «амнеотический сон») и «штольцевщины», «активного практицизма современного общества».2 М. Эре полагает, что «Штольц, несмотря на все усилия Гончарова гуманизировать его, остается механической фигурой».3 А Ю. М. Лощиц рассуждает о Штольце с нескрываемым раздражением, буквально клеймит этого негоцианта из немцев, новоявленного Мефистофеля (см.: Лощиц. С. 177-180).
   Суждения Лощица предельно пристрастны, почти памфлетны. Другие критики и исследователи, как правило, пишут о Штольце гораздо осторожнее. Так, Е. М. Таборисская пытается шире взглянуть на «неудачу», постигшую Гончарова в его попытке создать образ гармоничного и положительного героя: «Анализ рукописи позволяет
   389
   проследить процесс отыскания духовного облика этого персонажа – перебор вариантов, к которому прибегал писатель, наделяя Штольца то чертами энтузиаста прогресса, то скептика, то романтика в жизни, то осмотрительного эгоиста. И в окончательном тексте романа остались не сведенными некоторые, казалось бы, взаимоисключающие черты героя, которые и выявляют невозможность для Гончарова привести к общему знаменателю умозрительную модель „гармонического человека” и пластический образ весьма ограниченного в своей прогрессивности и далекого от гармонии буржуа. ‹…› Штольц беден чувством, эмоциональная ущербность не позволяет видеть в этом персонаже положительного героя».1 Очевидны желание понять как замысел автора, так и причины, определившие его эволюцию и эклектичность героя, стремление преодолеть традиционный взгляд на Штольца; в конечном счете, однако, Таборисская приходит к знакомым уже безоговорочным оценкам-приговорам.
   Между тем в литературе о Гончарове существует мнение о Штольце, отличное от традиционно негативного и принадлежащее такому острому и неангажированному исследователю, как В. Сечкарев. Он, отталкиваясь от содержания беседы между Штольцем и Ильинской (глава VIII части четвертой), пишет о неизбежности «экзистенциальной скуки, охватывающей человека как раз в тот момент, когда он пребывает в состоянии абсолютной удовлетворенности. Это „Пустота”, ощущаемая современными интеллектуалами, – им доступны все материальные блага, но они неспособны найти ответы на самые главные, глубинные вопросы бытия; их пугает очевидная бессмысленность жизни».2 Обломов и Штольц, по Сечкареву, оказываются поразительно близки: их «ви?дение жизни безнадежно пессимистично», они знают, что для них обоих жизнь прекратила свой рост и исчезли все загадки, они
   390
   живут «без иллюзий, без идеалов, без веры».1 И Штольц в такой интерпретации оказывается не просто дельцом и сухим прагматиком, а человеком, в котором «превосходно уравновешены» разум и чувство, объединенные к тому же «с сильной волей, которая, однако, не столь сильна, чтобы подавлять сущность его личности».2
   Высоко оценивает замысел Гончарова и усилия, предпринятые писателем для создания положительного героя, В. А. Недзвецкий: «Это интересно и глубоко задуманная фигура. ‹…› Разные национальные, культурные и общественно-исторические начала (от патриархального до бюргерского), объединившись в личности Штольца, создали характер, чуждый, по мысли Гончарова, любой крайности и ограниченности» (Недзвецкий. С. 38).
   Более «умеренная» оценка принадлежит В. Г. Щукину, который рассматривает Штольца и близких ему по духу и функциям героев «Обыкновенной истории» и «Обрыва» как своеобразных культуртрегеров: «…эти герои трудолюбивы и чрезвычайно активны в деле или на службе (хотя их конкретная деятельность никогда не становится предметом изображения). ‹…› Девизом этих людей может послужить афоризм Гете: „Ohne Hast, ohne Rast” (без торопливости, без отдыха), выставленный Дружининым в качестве эпиграфа на обложке редактировавшегося им журнала „Библиотека для чтения”».3
 

***

 
   Героинь гончаровских романов критики часто сравнивали с тургеневскими женщинами. В Ольге Ильинской, считал В. Е. Евгеньев-Максимов, «чувствуется уже женщина нового времени, стремящаяся в умственном от ношении сравняться с мужчиной. Этой стороной своего характера она напоминает Наталью Ласунскую и Елену Стахову. Идейность ее натуры также роднит ее с тургеневскими героинями».4
   391
   Совершенно иначе на эту параллель взглянула Е. А. Колтоновская. В отличие от «идеализированных тургеневских женщин», – пишет она, – героини романов Гончарова «производят естественное, жизненное впечатление»; «Не любовь, этот заколдованный круг женщин, у них на первом плане, – продолжает Е. Колтоновская, – а сама жизнь». Именно поэтому в романах Гончарова обломовщине противостоят прежде всего и главным образом не герои типа Штольца и Тушина, а женщины.1 Обаяние и сила гончаровских героинь в том, считала Колтоновская, что писатель «сумел передать в их основе вечно женственное и своеобразно-национальное и те особенности, которые привнесены временем».2
   На обусловленные временем отличия в этих образах обратил внимание Е. А. Ляцкий. «Если расположить женские типы в определенной последовательности, – писал он, – то можно сказать, что Гончаров проследил на них, конечно в самых общих чертах, историю женского вопроса в нашей общественности, от еле заметных признаков пробуждения сознания личности в себе и самостоятельного права на жизнь до первых попыток решить этот вопрос компромиссом между „старой” и „новой” правдой» (Ляцкий 1912. С. 264-265).
   По мнению М. Новиковой, в романах Гончарова мы находим «последовательное развитие женской личности» (в этом она видит отличие его от Тургенева, который дает «разновидность женских характеров»). Наденька в «Обыкновенной истории» – «средний женский тип». В «Обломове» Гончаров «выдвигает цельную и глубоко интересную личность Ольги Ильинской». И наконец, Вера, которая удивляет и притягивает «своей смелостью, своим дерзанием».3
   Интересную, хотя и не бесспорную, мысль высказал об Агафье Матвеевне, героине «Обломова», Е. А. Ляцкий.
   392
   Вневременная женская суть этой героини такова, считал он, что «ее можно поместить в какой угодно век, и она в любую эпоху будет на своем месте, с своей доброй наивностью и детским равнодушием ко всему, что выходит из сферы домашних и социально-хозяйственных интересов» (Ляцкий 1912. С. 270). Но далее эта характеристика становится лишь звеном в схеме, которую предлагает исследователь. Идея о решающем влиянии культурно-исторической среды на формирование характера получает у него несколько механистическое применение. Если Агафья Матвеевна – это олицетворение вневременной женской сути, то Ольга – это Агафья Матвеевна плюс «сознательность». «Отнимите, – пишет Ляцкий, – у Ольги ее сознательность, делающую ее человеком своего века, да опустите классом пониже, и вы получите ‹…› ни больше ни меньше, Агафью Матвеевну Пшеницыну» (Там же). И далее в соответствии со схемой: Татьяна Марковна Бережкова – это, по Ляцкому, Агафья Матвеевна плюс опыт помещичьей жизни: «Если бы перенести Агафью Матвеевну в условия крепостного помещичьего быта, у нее развились бы те же феодальные привычки» (Там же. С. 273).
 

***

 
   Критики второй половины XIX в. – 1910-х гг. пытались выявить черты, характерные для Гончарова-художника. В связи с этим возникал вопрос о мировоззрении писателя.
   Стремясь «проникнуть в самую суть ‹…› идеи» Гончарова – автора «Обломова», К. Ф. Головин придет к такому выводу: «Либеральные симпатии, которыми пользовался Гончаров, были, очевидно, лишь симпатиями по недоразумению», так как «идея» эта убогая, мещанская: «не что иное, как недоверие ко всякому увлечению, ко всем порывам души, к чему-либо высокому, дальнему, выходящему из пределов обыденной жизни».1
   В упоминавшейся статье 1891 г. М. А. Протопопов писал: «Гончаров объективен как художник и равнодушен как мыслитель и человек…». Суть жизненных воззрений романиста, которые критик назвал «философией положительных
   393
   и благоразумных людей», была передана так: «Поменьше романтизма и побольше практичности и деловитости», «не об идеалах, а о нормах следует заботиться» («Обломов» в критике. С. 193).
   Из издания в издание книги А. М. Скабичевского «История новейшей русской литературы», начиная с 1891 г., переходила фраза, которой критик «заклеймил» романиста: «Гончаров ‹…› в качестве мыслителя остался все тем же бюрократическим оппортунистом и средневековым дуалистом».1
   Ю. Н. Говоруха-Отрок в статье 1892 г. так охарактеризовал автора «Обломова»: «Он был доктринер-западник, но западник довольно узкий ‹…› своим романтизмом – понимая это слово в очень широком значении – европейская цивилизация прошла мимо Гончарова ‹…› „гамлетовские вопросы” не коснулись его» (Говоруха-Отрок. С. 332, 333, 334).
   В получившей широкую известность книге «История русской общественной мысли» (1907) Р. В. Иванов-Разумник сделал категоричный вывод о том, что герои Гончарова «мещане», т. е. люди обыденных интересов, что «между ним и его мещанскими героями можно с уверенностью поставить знак равенства», что «сам он такой же мещанин, как Адуев, Штольц и Тушин вместе взятые».2
   О том, что «Обыкновенная история» «польстила требованию ‹…› морального мещанства», в свое время писал еще А. А. Григорьев (Григорьев. С. 332). Но именно после книги Иванова-Разумника эта характеристика укрепилась в сознании некоторых критиков.
   Р. В. Иванов-Разумник – яркий представитель народничества в критике и публицистике начала XX в. Очень характерен подзаголовок книги «История русской общественной мысли», в которой он говорит о творчестве Гончарова, – «Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX века».
   «Мещанство» критик понимает очень широко. В осмыслении им этого явления явно чувствуется оглядка на Герцена, который писал о «мещанской жизни Запада» в книге «Былое и думы». Мещанство, по Иванову-Разумнику,
   394
   это сила, враждебная интеллигенции, это «трафаретность», «сплошная посредственность», «узость формы, плоскость созерцания и безличность духа».
   Он считает, что Обломов – это сочетание мещанских и антимещанских начал. Основная мещанская черта «растительной жизни Обломова – пассивность, переходящая в апатию» («Обломов» в критике. С. 266). Таков «первый этап на пути мещанства», Илья Ильич «стоит на рубеже между растительностью и мещанством» (Там же. С. 267), в нем «тщетно что-то пробивается из-под коры растительной жизни, и если горе его не от ума, то, конечно, от сознания». Но при всем при этом Обломову «до лишних людей как до звезды небесной далеко» (Там же).
   Штольц, противопоставленный Илье Ильичу, представляет собой, как считает критик, «лучший образец добродетельного мещанства» (Там же). Он «верный и истинный сын эпохи официального мещанства» (так в книге обозначаются николаевские времена. – Ред.), «на нем легче всего проследить, как кроила людей по своему шаблону эта убивающая личность эпоха» (Там же. С. 267-268).
   Хотя Штольц «является одним из наименее антипатичных героев мещанства», его положительные качества («сила, энергия, активность») направлены на отрицательную цель – «деньги и комфорт», «„проклятые вопросы” отскакивают от него как горох от стены», а «величайшие социальные движения» могут занимать его «только теоретически». Гончаровский герой в рассуждениях Иванова-Разумника оказывается в одном ряду с Молчалиным, т. е. все сводится к некоему архетипическому ядру, которое активизируется во всякую мещанскую, т. е. антиличностную, эпоху (Там же. С. 270-271).
   «Идея, – писал о Гончарове А. А. Измайлов, – которая обобщает весь жизненный путь его, есть тусклая и теплохладная идея, не возбуждающая к жизни, но осаживающая и ограничивающая жизнь».1 «Говорить о его мещанстве или, как выражались в его время, о его „филистерстве” значило бы ломиться в открытую дверь», – замечал о писателе А. Ачкасов.2
   395
   Мысль о заземленности, обыденности устремлений Гончарова-писателя стала в начале XX в. привычной и даже расхожей. Автор «Обломова» «не задавался отвлеченными, мировыми „проклятыми вопросами”»,1 у него нет «постановки широких обобщающих проблем жизни и духа»,2 – суждения такого типа присутствуют в целом ряде статей 1912 г. Только популярностью тезиса о мещанстве Гончарова можно объяснить то, что наиболее трезвым и объективным исследователям приходилось доказывать, казалось бы, очевидное для любого внимательного читателя: «…интеллектуальные интересы играли в его жизни выдающуюся роль».3
   Представление о Гончарове-художнике, с точки зрения критики, предполагало и постановку вопроса об особенностях типов, созданных писателем. В. В. Розанов в своей ранней работе «О понимании» (1886) писал, что типы Гончарова – результат объективного изображения человека. Такой способ изображения человека «присущ художникам-наблюдателям» и требует чрезвычайно тонкого чувства меры. Кроме «объективного, наблюдательного» первого способа существует, по мнению Розанова, и «второй способ» изображения – «психологический, субъективный». Он состоит в «воспроизведении человека через то, что он думает и чувствует, – здесь за совершаемым человеком виднеется совершающееся в нем. Этот способ присущ художникам-психологам, одаренным философским пониманием духа и жизни, взор которых столь же часто обращается на свой собственный внутренний мир, как и на мир внешний. С помощью первого способа трудно изобразить характер, потому что в последнем главное – это именно внутренний мир, и его внешность, всегда своеобразная, редко может быть наблюдаема. Поэтому в характере, когда за его изображение берется сильный художник-наблюдатель, как бы он ни был прекрасен, всегда есть что-то недоконченное, непонятное. Таков характер Веры в „Обрыве” Гончарова. Он дорог нам и знаком – так велика художественная сила нашего писателя,
   396
   что он смог сделать это вопреки самой природе своего дарования, – но он неясен, необъясним для нас, как неясен для самого художника, потому что от нас скрыт его внутренний мир. Мы видим только его поступки и слова, но откуда вытекают они, можем только догадываться».1
   В других литературах, по мысли Розанова, нет такой резкой разделенности этих двух способов «познания и изображения» человека. Критик говорит, с одной стороны, об исключительности «таких совершенных психологов, как Л. Толстой и Достоевский», а с другой – о том, что нигде, ни в одной литературе, «нет ни одного столь чистого, беспримесного художника, как ‹…› Гончаров», мастерство которого проявлялось при обрисовке типов. Розанов пишет: «В типе внутренний мир несложен и неглубок, и именно потому, что он тип, этот мир всем знаком или известен до некоторой степени. То же, что типично в типе, что составляет в нем неуловимые характерные черточки, сказывается именно в словах и в поступках, часто таких же, как и у всякого другого человека, но иначе сказанных и иначе сделанных. Подметить эту типичность, уловить это „иначе” в словах и поступках, незаметных, незначащих, для этого необходим чудный дар наблюдения, любовь к внешней причудливо волнующейся жизни, любовь к самому человеку, такому, каков он есть. Здесь именно требуется художник, с его созерцательною душою, с его спокойным наблюдением, который любит всматриваться в жизнь, а не размышлять о ней и длинным взглядом, с интересом артиста, следить за какою-нибудь убегающею и прихотливо изменяющеюся черточкою ее; подобно тому как, смотря на волнение реки, некоторые любят не столько наслаждаться общею картиною ее, сколькоследить за одною какою-нибудь волною, далеко-далеко, пока она не потеряется из виду, и потом снова привязываться взглядом, опять к чему-нибудь одному, частному, но не ко всему, не к общему. Так и в нашей литературе, столь богатой и прекрасной в изображении
   397
   типов, несравненные по законченности типы даны именно Гончаровым, которому чужд психологический анализ, но который взамен этого одарен глубокою артистичностью и теплою любовью к жизни и к человеку, к тому, что есть незаметного и незначащего в них, но в чем сказываются они. Таков бессмертный тип Обломова – лучшее, что до сих пор создала литература типов. Это имя не только стало нарицательным – таково свойство всякого типа как собирательной личности, что его имя становится названием целого класса людей, тех именно, которые собраны в одно и отражены в нем художником, – но оно дало еще свое название целому явлению жизни, или, точнее, – одному определенному ее состоянию, что, насколько нам известно, не было еще сделано ни одним типом».1
   Исследователи и критики не раз обращали внимание еще на одну особенность гончаровских образов – их символичность. Об этом писал В. В. Чуйко.2 Д. С. Мережковский подчеркивал, что символы органично входят в художественную систему Гончарова. Он говорил о «непроизвольном, глубоко реальном символизме» автора «Обломова» и о том, что Гончаров «из всех наших писателей обладает вместе с Гоголем наибольшей способностью символизма»: «…типы Гончарова, – говорится в работе Мережковского, – весьма отличаются от исключительно бытовых типов, какие мы встречаем, например, у Островского и Писемского, у Диккенса и Теккерея. ‹…› Это не только Илья Ильич, которого вы, кажется, вчера еще видели в халате, но и громадное идейное обобщение целой стороны русской жизни. ‹…› И такого поэта, – иронически замечает критик, – наши литературные судьи считали отживающим типом эстетика, точным, но неглубоким бытописателем помещичьих нравов» (Мережковский. С. 46, 47).