47
   «подьячего старых времен», о «науке хождения по чужим делам», преподанной им сыну в надежде, что это поможет ему «перейти в сферу повыше той, где он жил сам» (там же, с. 42-43). В первом варианте акцент делался на отце Тарантьева, «который нажил было службою в губернии порядочные деньги ‹…› поселился в уездном городе, купил там домик и начал весело проживать нажитое». Его «пирушки», собиравшие «весь город», «к ночи» принимали «вид оргии». Старший Тарантьев, видя «час от часу усиливающиеся успехи просвещения, образования», «начал посылать мальчика к священнику», который «добросовестно учил тринадцатилетнего мальчика по-русски, по-славянски и по-латыне». Желая «придать некоторый блеск, сообщить модный оттенок воспитанию сына», отец «пригласил одного вольноотпущенного музыканта ‹…› давать Михею уроки на гитаре». После трех лет такого обучения он «решил, что уже сын довольно учен и что пора выступить ему на великое поприще ‹…›. Он определил сына в уездный суд, сам следил за успехами его по службе и развивал перед ним тайны…» (там же, с. 42-44).
   Зачеркнув этот вариант, Гончаров обратился непосредственно к самому Михею, подробно останавливаясь на его «угрюмом и даже грубом обхождении со всеми», на резких и размашистых движениях, на «наружном цинизме» (Михей «как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь» – там же, с. 41-45). Этот текст также остался незавершенным и также был зачеркнут. Гончаров перешел затем к следующему варианту, так же как и первый, начинающемуся с абзаца, близкого к окончательному тексту (см.: наст. изд., т. 4, с. 38, строки 1-7), и продолженному рассказом о том, каким «искусным диалектиком» был Тарантьев в споре, как он «ловко пользовался софизмами, отпарировал удары, сбивая противника, нанося удары уже не противнику, а его оружию, которое и выбивал из его рук» (наст. изд., т. 5, с. 46). После фрагмента, также вошедшего (в значительно переработанном виде) в окончательный текст и объясняющего, почему Тарантьев не продвинулся по службе, вновь следовало повествование об отце Михея, «опытном и хитром крючке в провинции» (там же, с. 47), и о воспитании, данном им сыну (там же, с. 47-49).
   48
   Длинное повествование об отцовской школе завершалось живописной картиной, не вошедшей в окончательный текст: «Как охотники, собравшиеся в кружок после скаканья и порсканья по лесам и оврагам, после схватки с медведем, хвастаются своими схватками с медведем, боем с волками, гоньбой лисиц, так старые дельцы хвастались своими мрачными и страшными средствами в распутывании и решении мрачных дел, необъяснимых случаев, кривых и правых дел» (там же, с. 50). Последующий текст этого варианта, до слов: «Таковы были два самые усердные посетители Обломова…» (там же, с. 50-54) – со значительными сокращениями впоследствии вошел в окончательный текст, заняв в нем всего четыре абзаца (см.: наст. изд., т. 4, с. 39-40, строки 22-41); был также полностью переработан текст, завершавший характеристики обоих персонажей – Алексеева и Тарантьева (наст. изд., т. 5, с. 54-56).
 

***

 
   В отличие от Алексеева и Тарантьева Захар занимал в первоначальной редакции части первой более скромное по сравнению с окончательным текстом место. В рукописи сначала отсутствовал целый ряд сцен и эпизодов, которые затем появились на полях (таковы, например, вставка: «В Петербурге с каждым годом всё меньше и меньше встречается людей ~ с этим старинным аристократическим украшением» (наст. изд., т. 5, с. 12-13, сноска 6) – или вставки, иллюстрирующие расширение диалогов барина и слуги (см.: там же, с. 20, сноска 2, с. 22, сноска).4) Но была и подробность, которую Гончаров снял перед публикацией романа – упоминание о необыкновенных бакенбардах слуги, которые «делали Захара не только заметным лицом в огромном доме, где он жил, но снискали ему даже почет между разнородной дворовой челядью, какой иному в другом быту снискивают пара лошадей, ум, талант или что-нибудь подобное. Все звали Захара по имени, по отчеству и предоставляли ему первенствующую роль на сходках. А две няньки того дома пугали им детей, когда они упрямились и плакали, грозя отдать их буке» (там же, с. 13).
   49
   ***
   Несмотря на большое количество стилистических исправлений, рукопись все же оставалась в «невыработанном» виде, при этом на полях ее накопились многочисленные планы и программы переработки и доработки и различного рода дополнения.1 Рассмотрим их по главам части первой.
   Вопрос о составе действующих лиц не был окончательно решен Гончаровым. Свидетельством этого является его намерение ввести в главу первую (будущие главы I-IV) новое действующее лицо – влюбленную в Обломова женщину, Веру Павловну Челохову (см.: наст. изд., т. 5, с. 19, сноска 8), возможно, ту самую «страстную» героиню, о которой говорится в письме к И. И. Льховскому от 2(14) августа 1857 г.: «…в программе у меня женщина намечена была страстная…» – и которая упоминается уже на первом листе рукописи в общем плане переделки начала романа, где Обломова «будят записками». После записки «от приятелей» он получает «раздушенную записочку» «от женщины, которая его любит» и лакей которой ушел, не дождавшись ответа. Женщина «зовет его в театр, чтоб оттуда вечером к ней. Он в театр не поспевает» (там же, с. 5-6, сноска 6, пункт 1). Но пока еще намереваясь пойти с Верой Павловной в театр, он «ворочается» на своей постели с мыслью «о страсти, когда человек плавает в ней, как в океане, когда, ослепленный, подавленный ею, он волнуется, как у ног женщины ‹…›. Нервы его пели, музыка нерв, он вскакивал, ходил и потом, усмиренный, ложился опять» (там же, с. 6, пункт 5). По этому же плану намечается перенос сцены, уже в общем-то существовавшей в первоначальной редакции: «Иногда он, гонимый вихрем мыслей и чувств, – он улетал куда-то высоко, он делал неимоверные подвиги, потом падал с облаков и ночью, один, вскакивал и плакал холодными слезами, слезами отчаяния над своим бессилием» (там же; ср.: с. 117-121). Но в этой сцене фигурировал Штольц, который один «мог бы свидетельствовать» «об этой внутренней, исполненной тревог жизни», но которого «почти никогда не было в Петербурге» (там же, с. 121);
   50
   по новому плану рассказ обо всем этом переадресовывался другому лицу: «(Это, пожалуй, пусть он рассказывает Почаеву.)» (там же, с. 6, сноска 6, пункт 5). В этом «пожалуй» отразилась неуверенность Гончарова в том, где должна находиться эта сцена. Далее на полях вписан еще один вариант этой программы («Любил волноваться страстями, мечтать и проч., не сходя с дивана»), и опять помечено: «(Или, пожалуй, поместить это в главе «Обломов и Захар»)» (там же, с. 8, сноска 2), т. е. в главе третьей рукописи. Несколькими страницами ниже определяется наконец место для введения в текст эпизода с письмом от Веры Павловны и приводится текст самого письма (там же, с. 19, сноска 8). Еще раз сюжет с Верой Павловной возникает в главе третьей рукописи, где приходом за обещанным ответом ее слуги, теперь уже названного по имени, Кузьмой (там же, с. 144, сноска 6), должен был на время прерваться длинный диалог Обломова с Захаром о куске сыра, хересе и о вчерашней телятине. Эта новая сцена начиналась со звонка в дверь, ей предшествовала фраза Обломова: «И куда это запропастились 20 коп‹еек› медных? – говорил он, шаря на столе рукой», в сущности представлявшая собой завершение записанной несколько выше на полях сценки-диалога Обломова с Захаром по поводу пропавшей мелочи (там же, с. 143, сноска 5). Ответ на письмо так и не был написан, да и сама Вера Павловна исчезает из дальнейших планов. Ее сменит другая героиня, пока еще названная Ольгой Павловной, которую писатель намерен был ввести в текст будущей части второй романа, в которой и на этой стадии вместо Штольца продолжал действовать Почаев (см.: там же, с. 166, сноска 3, пункт 4).
   Продолжалась работа над характерами Алексеева и Тарантьева. Детальной переработке, смысл которой выражало ключевое слово «легион», подвергся текст, посвященный первому из них. К словам: «с неопределенной фамилией» (там же, с. 23) была отнесена вставка с дополняющими «неопределенную наружность» персонажа словами, позднее в еще раз исправленном виде вошедшими в окончательный текст (см.: там же, с. 23, сноски 6-7; ср.: наст. изд., т. 4, с. 29, строки 28-38). Было намечено пространное исправление текста: «Едва ли кто-нибудь ~ и тут же забудет» (см.: наст. изд., т. 5, с. 24, сноска 7), но оно не было целиком использовано в окончательном тексте
   51
   (ср.: наст. изд., т. 4, с. 29-30, строки 43-45). Большая вставка, относящаяся к фразе: «Конечно, должен и любить, и не любить, и страдать, потому что никто не избавлен от этого» (см.: наст. изд., т. 5, с. 25, сноска 7) – с небольшими изменениями вошла в окончательный текст (ср.: наст. изд., т. 4, с. 30, строки 9-21). Вставка, которой Гончаров собирался заменить первоначальный текст: «У этого неопределенного человека ~ плодится» (см.: наст. изд., т. 5, с. 26, сноска 2), – в окончательный текст не вошла. Не менее тщательно перерабатывался текст, связанный с Тарантьевым. Речь шла уже не только о его неопрятном костюме, но и о неопрятности всей его «особы»: «Руки и лицо он мыл, кажется, не вследствие потребности вымыться, а только вследствие принятого обычая. Редко тоже кому удавалось его видеть чисто обритым; чаще всего видали его с небритой два или три дня бородой…». Помимо пятен, которые он везде «или приобретал, или оставлял сам», он причинял всяческие неудобства окружающим: «на что обопрется – раздавит, в грязь всегда натопчет» (там же, с. 41, сноска 8). Был усилен мотив грубости и агрессивности Тарантьева: «…на всякого порядочно одетого человека, не говоря уже о франте, он смотрел как на естественного своего врага» (там же, с. 53, сноска 8); «…и когда с кем заговаривал, то со стороны казалось, что он сейчас обругает его, что и случалось на каждом шагу» (там же, с. 45, сноска 2). Кроме того, Гончаров подчеркивает неспособность Тарантьева воплотить в дело свои обещания: он «бросит дело на половине или примется за него с конца – и так всё изгадит, что и поправить никак нельзя, а еще он же потом и ругаться станет» (там же, с. 47, сноска 8). На этой стадии работы во вставке на полях появилось указание на намерение Тарантьева «перейти служить по откупам» (там же, с. 51, сноска 6), перенесенное затем в окончательный текст (см.: наст. изд., т. 4, с. 39, строка 36).
   Серьезной доработке Гончаров намеревался подвергнуть главу вторую (будущие главы V-VI), посвященную петербургской жизни Ильи Ильича. План переработки состоял из восьми пунктов, в первом из которых дана суммарная характеристика Обломова, акцентирующая черты внешности, характер и образ жизни героя, который «отстал от знакомых, от всего; от лености и тяжести, от неохоты нарушать ежедневные привычки ‹…› не любил
   52
   он стесняться; ему бы лежать при госте, любил грязненький халат, обедать любил нараспашку, чтоб взять кость обеими руками и глодать, замусоливши и руки, и рот; пробыть целый день где-нибудь было ему уж тяжело; новых лиц тоже не любил, потому что с ними надо хоть немного принудить себя, принудить мысль, при дамах нельзя сесть слишком свободно. Но случайно он мог и сблизиться с кем-нибудь и легко привыкал. ‹…› он устает и от того, что спал, и от того, что не спал, и от того, ‹что› говорил, и что сидел и ходил, и утомляется долговременным молчанием. ‹…› Он любил жить, мечтать и волновать‹ся› лежа…» (наст. изд., т. 5, с. 80, сноска 4, пункт 1). К небольшому фрагменту, в котором говорилось о роли Обломова в обществе и его успехах у красавиц, была отнесена объемистая вставка на полях, частично вошедшая в текст романа (ср.: наст. изд., т. 4, с. 58, строки 32-44); в ней объяснялось, почему он никогда «не отдавался» им «в плен». Причина была опять в характере Ильи Ильича: ведь «…к сближению с женщинами ведут большие хлопоты, мелкая внимательность: едва ли какая-нибудь другая служба требует таких угождений, внимательности, как служение красавицам. И потому Обломов ограничивался поклонением им издали, на почтительном расстоянии ‹…›. Как только дело доходило до того, что надо было поспевать в один день и в театр, и на обед, иногда и на вечер ‹…› иногда даже просто чтоб сказать этим присутствием, что вот и я здесь, я следую за вами всюду, Обломова уже недоставало на это. ‹…› От этого его любовные интриги никогда не разыгрывались в романы…» (наст. изд., т. 5, с. 92, сноска 1).
   Гончаров усилил такую черту героя, как его крайняя неопрятность; в этом отношении он даже в какой-то степени близок к Тарантьеву. Илье Ильичу в новом, чистом халате «долго было ‹…› всё неловко. Он всё пожимался, морщился – и тогда только успокоивался, когда халат обомнется и засалится: впрочем, это не стоило больших усилий Обломову, даже никаких: у него это делалось быстро, само собою – и не только с халатом, но и со всяким другим платьем. Оно точно горело на нем. Наденет фрак или сюртук по два, по три раза – а кажется, как будто он три года носит их: всё как-то скоро изомнется, издерется, цвет полиняет, и вещь преждевременно делается старою» (там же, с. 98, сноска 4).
   53
   Обломов становится теперь еще более боязливым и осторожным: его страхи и опасения связываются не только с пребыванием «в тесной толпе» («задавят»), в лодке (ибо надежда «доехать благополучно до другого берега» была весьма «неверною»), в экипаже («лошади понесут и разобьют»), в квартире (появится разбойник, чтобы «убить и обокрасть его»), но и с пребыванием в компании или на прогулке: «…у него прежде удовольствия, прежде веселья являлась мысль, нет ли тут опасности какой-нибудь? не убьет ли чем-нибудь, не задавит ли, не вымочит ли, не обожжет ли, не обрушится ли…» (там же, с. 101, сноска 5).
   Обратившись ко времени учения Илюши, Гончаров записывает на полях объемистую сцену, возвращающую читателя в Обломовку, к «старикам Обломовым». Илья Иванович советуется с соседями по поводу дальнейшего обучения пятнадцатилетнего Илюши и намерения отправить его для этого в Москву. «Одни были против, другие за. Последние говорили, что можно бы было ограничиться и тем, что Илюша выучил у Штольца ‹…›. Но старик Обломов сам упорно восстал против этого». Далее следовала живая беседа Ильи Ивановича с соседями по поводу одной из «новейших наук» – «психоядрия» – и рассказ Семена Семеныча о случившемся с сыном Андрея Матвеича казусе – обучении двенадцатилетнего мальчика «какой-то калиграфии». Вся сцена завершалась чисто обломовской сентенцией: «Вот эдак же и психоядрие ваше: станут учить психоядрию, а выучат, того гляди, репу разводить, что мы знаем и без них. Вот нынче каков народец!» (там же, с. 102-103, сноска 5).
   Был развернут и рассказ о счастливом моменте юности, – моменте «кратковременного цветения» Ильи Ильича: «Но это был только миг единый. Поэты возбудили мечты юноши, но не привили страсти к подвигам: порывы мало-помалу улеглись, трепет, слезы прошли; аппетит пережил всё. Мечты остались мечтами, Обломов не переставал волноваться всю жизнь, но без всякой практической цели, а просто из одной чисто художественной любви к мечтам» (там же, с. 107, сноска 7). И в этих мечтах, как говорится в тексте первоначального замысла, Обломов «жил полною, широкою жизнью». Слова эти были дополнены вставкой на полях: «Он любил уходить в себя и жить в созданном им себе мире; он не пролежал и дня
   54
   дома: природа дала ему пылкую голову и горячее сердце, и если б только не мешало это грубое тяжелое тело, тогда… тогда далеко бы ушел Илья Ильич!» (там же, с. 118, сноска 8).1 В окончательном тексте от этой вставки остались только слова: «…Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире» (наст. изд., т. 4, с. 65). В первоначальной редакции главы второй к фразе, завершающей рассказ о «внутренней жизни» Ильи Ильича («Никто не знал и не видал этой внутренней жизни ~ он ни к чему не способен»), также было сделано дополнение на полях: «Таково об нем и толковали везде, где его знали. Ведь как наружность-то в самом деле обманчива: людям довольно только заметить какую-нибудь пустую слабость в человеке, иногда самую невинную, например слабость к лежанью, чтоб заключить о его лени, неспособности. Иные, пожалуй, готовы отыскать бог знает еще какие пороки» (наст. изд., т. 5, с. 121, сноска 4) – и, так же как в предыдущем случае, в окончательном тексте от этой вставки осталась только одна слегка измененная фраза: «Так о нем и толковали везде, где его знали» (наст. изд., т. 4, с. 67).
   При новом обращении к фигуре Захара (в будущих главах VII-VIII) в текст были внесены обильные, главным образом стилистические, исправления, а также значительное количество дополнений, в основном включенных затем в текст романа с некоторыми поправками и сокращениями. Так, например, фраза: «Важнее сумм (чем «лежащую на столе медную гривну или пятак». – Ред.) он, конечно, не украдет, может быть, потому, что потребности свои измеряет гривнами и гривенниками или боялся» – была дополнена на полях текстом: «что ли, быть замеченным, но во всяком случае не от избытка честности. Но вернее всего, не крал он больше денег оттого, что это сделало бы заметный ущерб его барину, а Захар не захотел бы сделать вреда ему ни за какие тысячи. Он понимал, что, прибирая к рукам плохо положенные гривны и пятаки, он не разорит Обломова» (наст. изд., т. 5, с. 123, сноска 6), из которого в окончательный текст романа вошли, в несколько измененном виде, лишь начальные слова:
   55
   «Важнее сумм он не крал, может быть, потому, что потребности свои измерял гривнами и гривенниками или боялся быть замеченным, но во всяком случае не от избытка честности» (наст. изд., т. 4, с. 68). В тексте романа были использованы также следующие вставки, связанные с Захаром: наст. изд., т. 5, с. 124, сноска 2 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 68, строки 17-20), с. 125, сноска 10 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 68, строки 33-37); с. 126, сноска 14; с. 127, сноски 3, 4, 7-9 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 69-70, строки 23-9); с. 130, сноска 1 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 71, строки 20-29); с. 130-131, сноска 8 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 71-72, строки 39-13); с. 132, сноска 4 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 72-73, строки 42-2); с. 133-134, сноска 6 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 73-74, строки 26-10); с. 149, сноска 3 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 82, строки 10-30); с. 152-153, сноска 4 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 87, строки 31-39); с. 164-165, сноска 15 (ср.: наст. изд., т. 4, с. 96, строки 1-16).
   В главе третьей части первой (в той ее части, которой соответствует будущая глава X) поздние изменения вообще незначительны. Так, в сцене у ворот были несколько расширены фрагмент с «огромным верзилой лакеем» (там же, с. 172, сноска 2) и желчная речь Захара, обращенная к кучеру (там же, с. 175, сноска 3).
   В главе пятой части первой (будущая глава XI) характер поздних изменений такой же, кка и в предыдущих. Помимо стилистических исправлений в ней были сделаны отдельные дополнения: так, внезапно появившийся во время погони рассвирепевшего Обломова за Захаром хохочущий Почаев в новой сцене, здороваясь, ведет последовательный диалог с Захаром, потом с Обломовым; с первым он шутит, второго, подведя к окну, рассматривает с пристрастием и любовью и замечает: «- Да что это у тебя слезы на глазах?». На что Обломов отвечает: «- Ты приехал, да еще бы не заплакать от радости. Ах, дружище, вот не чаял, не гадал; а ты как с облаков. Обними же меня еще. Вот так» (там же, с. 181, сноска 2).
   Заключительные слова Почаева из ответа Обломову: «…а ты с Захаром перенес меня внутрь, в сердце России» – были заменены: «прямо в Обломовку» – и дополнены: «И сон, и квас, и русская речь… о, fumus patriae…» (там же, с. 181, сноска 7). Последующий диалог Почаева и Обломова подвергся в основном стилистической правке: одни фразы и слова были заменены на другие (см., например:
   56
   там же, с. 182, сноски 1, 9; с. 183, сноски 1, 5; с. 186, сноска 2; с. 187, сноски 9, 10; с. 188, сноски 1, 2; с. 189, сноски 1-3), введены отдельные мелкие дополнения (см., например: там же, с. 182, сноски 2, 4, 8; с. 183, сноска 7; с. 184, сноски 2, 4, 7, 8; с. 187, сноски 2, 6-8; с. 188, сноски 6, 7; с. 190, сноски 2, 6). В этом диалоге было сделано также исправление, имевшее целью лишний раз подчеркнуть полную беспомощность Ильи Ильича в практических делах. Когда речь заходит об оставленной ему Почаевым доверенности на ведение дел, благодаря которой можно было «сделать отзыв на запрос», Обломов сначала не просто заявлял, что не умеет «писать казенных бумаг», но и почти упрекал Почаева за то, что, зная это, он дал ему доверенность. Новый ответ Ильи Ильича показывает даже не беспомощность его, а абсолютную неспособность к каким бы то ни было делам и тем более решениям: «…какой же отзыв? что это значит отзыв? я даже не понимаю, как и приняться…» (там же, с. 187, сноска 9).1 Изменяется и прежняя довольно мягкая реакция Почаева на такую чисто обломовскую непрактичность. Андрей Павлович уже не «сказал», но «с изумлением спрашивал» (там же, с. 189, сноска 2), не «сжал губы и начал ходить», а «подавил какое-то рычание, стиснул зубы и опять пошел ходить» (там же, с. 189, сноска 7) и, наконец (это добавлено над строкой и на полях): «…молча, с озабоченным видом всё ходил взад и вперед по комнате», а «Обломов молча страдал от немого укора, написанного на лице Почаева» (там же, с. 190, сноска 5).
 

***

 
   1 декабря 1855 г. в письме к Е. В. Толстой Гончаров сообщал о необходимости дописать «главы две», чтобы часть первая романа была закончена. Об этом же говорится в упоминавшихся выше «Прибавлениях», только здесь фигурируют уже не «главы две», а лишь «отдельная
   57
   сцена или глава». В часть первую текст этих «Прибавлений» не вошел; позднее, со Штольцем вместо Почаева, он стал основой главы первой части второй (всего в части второй девять глав вместо двенадцати в печатном тексте).
   Эта объемистая глава (будущие главы I-IV), особенно в ее первоначальном слое, еще достаточно далека от окончательного текста: своей описательностью, обилием подробностей и деталей разного рода она мало отличается от первоначальной редакции главы первой части второй романа. Так, если в окончательном тексте «природной речи» Штольца было отведено три с половиной строки общего характера (см.: наст. изд., т. 4, с. 152, строки 5-8), то в рукописи Гончаров остановился только на четвертом, столь же пространном, как и первые три, варианте, причем во всех вариантах настойчиво подчеркивалось, что истинное знание языка пришло к Штольцу во время его бесчисленных поездок по России, география же этих поездок все время менялась: постоянно фигурировали только Москва, Волга и Литва. Первоначально упоминавшиеся в этом ряду Сибирь и Крым были заменены на «древние озера» – Ильмень и Чудское, и «азиятские степи»; присутствовавшая в двух начальных вариантах «церковно-славянская грамота» заместилась «первобытной славяно-русской речью»; в четвертый вариант были введены имена современников Обломова и Штольца. Этот последний вариант представляет собою яркий образец стиля автора «Обломовщины»: Штольц «языком говорил и думал русским и знал его вдоль и поперек, во всю ширину и глубину, от Ильменя, Москвы и Волги до Литвы, до азиятских степей, от первобытной славяно-русской речи до степного мужика, от „Слова о полку Игоревом” до Пушкина включительно; знал со всеми его старыми и новыми заплатами, которые нашивали на него варяги, финны, татары и французы, Шишков, Каченовский, Булгарин и Греч» (наст. изд., т. 5, с. 247, вариант г. к с. 152, строки 5-8). Такой же степенью подробности отличаются друг от друга черновой автограф и окончательный текст в описании немецкого языка Штольца: «…он знал только тот, которым говорил его отец и который он нашел в книгах Шиллера и Гете» (там же, вариант к с. 152, строки 8-9), его раннего воспитания: «От матери наследовал он
   58
 

«Обломов». Фрагмент чернового автографа романа
 
(глава XII части второй). 1857-1858 гг.
 
Российская национальная библиотека (С.-Петербург).

 
   59
   русский склад ума, предания русского духа, русского сердца, от отца получил терпение, жажду деятельности и точность в отправлении всякой обязанности, всякого дела, как бы оно мало ни было. И то и другое шли в нем параллельно» (там же, с. 247-248, вариант к с. 152, строка 11), мечтаний и стремлений матери сделать из Андрюши «идеал барина», сложившийся у нее в пору ее службы гувернанткой в богатом доме: «Ужели не будет тщательно возделывать ногтей и усов, делать изящного пробора, ужели не будет принимать тех изящно-ленивых поз, а вечно будет деловым приказчиком, управляющим, фабрикантом?» (там же, с. 250, вариант к с. 155, строка 30), и ее отчаяния оттого, что в конце концов «все труды ее исчезнут: вся тонкая, изящная сторона жизни должна улетучиться от крепкого запаха конторской приемной, от кож, сала и машин на фабрике, перед этой будничной беготней, где от тонкой мысли, от артистического чувства отрезвляются как от ошибки…» (там же, с. 251, вариант к с. 155, строки 43-44).1 Менее ярко это стремление к подробности описаний выражено в будущих главах II и III. Здесь Штольц (как и Обломов) несколько старше: ему «давно-давно за тридцать пять»,2 и он еще не «вышел в отставку», но «служит, у него есть дом, деревня, он объехал почти полсвета. Он участвует в приисках в Сибири, он член компании, отправляющей шерсть и пшеницу в Одессу,3 он занимается подрядами» (там же, с. 254, варианты к с. 161, строки 2-3, 7-11). В будущем романе говорится об отсутствии у Штольца того «дилентантизма, который любит порыскать в области чудесного» и заглянуть за «порог тайны» (наст. изд., т. 4, с. 162); после этого текста в рукописи шла речь о «жадности», с какою «хватался он за всякий новый, возникающий вопрос, который становился на очереди науки, общественной жизни, искусства,
   60
   как следил за процессом его разработывания, и тогда ликованию, радости его не было конца» (наст. изд., т. 5, с. 255, вариант к с. 162, строка 30). За сообщением, что «сфера сердечных отправлений» еще была для Штольца «terra incognita», в рукописи следует пространный авторский текст с упоминанием имени Шекспира, к тени которого Штольц обращается с «ироническими вопросами» (там же, вариант б. к с. 162, строка 34). Более объемным был также текст, в котором изложены взгляды Штольца на «женскую сферу» вообще: на изучение ее он «едва ли ‹…› не больше положил сил ума и энергии воли», «нежели сколько потратил на всю свою остальную деятельность» и тем самым «застраховал себя навсегда от всякого фальшивого шага, который мог завести его в непроходимое болото», благодаря чему «в случае крайности» он всегда мог «рвануться и быть свободным» (там же, с. 256, вариант к с. 163, строки 8-20); тем не менее «женщины, с которыми встречался близко, расходились с ним, долго с сожалением оглядываясь назад и всегда оставляя за ним часть неотъемлемых прав» (там же, с. 256-257, вариант к с. 163-164, строки 41-4). Штольц, в отличие от Обломова, был чужд какой-либо «резигнации»; он вообще «не задумывался ни над чем болезненно и мучительно, не пожирали его угрызения разочарованного сердца, не болел он душой и ко всякому явлению подходил сознательно как к бывшему и знакомому» (там же, с. 257, вариант к с. 164, строки 4-9). Своеобразным заключением этих размышлений о рационализме Штольца были строки: «Не нуждался он, то есть всю жизнь старался не нуждаться ни в ком, а если случалось, то он занимал помощь как деньги и тотчас отдавал с процентами» (там же, вариант к с. 164, строка 14).