Мы сошли к реке, выкупались и потом молча пили чай в трактире на берегу.
   - А с яблоками мироеды проиграли дело, - сказал Ромась.
   Пришел Панков, задумчивый и более мягкий, чем всегда.
   - Что, брат? - спросил Хохол.
   Панков пожал плечами:
   - У меня изба застрахована была.
   Помолчали, странно, как незнакомые, присматриваясь друг ко другу щупающими глазами.
   - Что теперь будешь делать, Михаил Антоныч?
   - Подумаю.
   - Уехать надо тебе отсюда.
   - Посмотрю.
   - У меня план есть, - сказал Панков: - пойдем на волю, поговорим.
   Пошли. В дверях Панков обернулся и сказал мне:
   - А не робок ты. Тебе здесь - можно жить, тебя бояться будут...
   Я тоже вышел на берег, лег под кустами, глядя на реку.
   Жарко, хотя солнце уже опускалось к западу. Широким свитком развернулось предо мною все, пережитое в этом селе - как-будто красками написанное на полосе реки. Грустно было мне. Но скоро одолела усталость, и я крепко заснул.
   - Эй, - слышал я, сквозь сон, чувствуя, что меня трясут и тащат куда-то. Помер ты, что ли? Очнись!
   За рекой над лугами светилась багровая луна, большая точно колесо. Надо мною наклонился Баринов, раскачивая меня.
   - Иди, - Хохол тебя ищет, беспокоится.
   Идя сзади меня, он ворчал:
   - Тебе нельзя спать где попало! Пройдет по горе человек, оступится спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас - не шутят! Народ, братец ты мой, зло помнит. Окромя зла ему и помнить нечего.
   В кустах на берегу кто-то тихонько возился, - шевелились ветви.
   - Нашел? - спросил звучный голос Мигуна.
   - Веду, - ответил Баринов.
   И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
   - Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну - не легка жизнь.
   Ромась встретил меня сердитым упреком:
   - Вы то же, гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
   А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
   - Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А - вот что - я продал ему все, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идет?
   - Подумаю.
   - Думайте.
   Он лег на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлепал плицами колес буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звезд и порою закрывая их.
   - Сердитесь на мужиков? - сонно спросил Ромась. - Не надо. Они только глупы. Злоба - это глупость.
   Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
   - Кирпичами издаля!
   В это время я еще не умел забывать то, что не нужно мне.
   Да, я видел, что в каждом из этих людей, взятом отдельно, немного злобы, а часто и совсем нет ее. Это, в сущности, добрые звери, - любого из них не трудно заставить улыбнуться детской улыбкой, любой будет слушать с доверием ребенка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого все, что возбуждает мечту о возможности легкой жизни по законам личной воли.
   Но когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то все свое хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи, лицемерия, в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, - и тогда на них противно смотреть. Или - неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться - и дерутся - из-за пустяка, - в эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда еще вчера вечером шли кротко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, никем не любимые, они живут на смех селу без помощи, в презрении.
   Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот день, когда мы расставались с ним.
   - Преждевременный вывод, - заметил он с упреком.
   - Но - что же делать, если он сложился?
   - Неверный вывод! Неосновательно.
   Он долго убеждал меня хорошими словами в том, что я неправ, ошибаюсь.
   - Не торопитесь осуждать! Осудить - всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на все спокойно, памятуя об одном: все проходит, все изменяется к лучшему... Медленно? Зато прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте все, будьте бесстрашны, но - не торопитесь осудить. До свидания, дружище!
   Это свидание состоялось через пятнадцать лет в Седлеце после того, как Ромась отбыл по делу "народоправцев" еще одну десятигодовую ссылку в Якутской области...
   Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова. Я заметался по селу точно кутенок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, мы работали у богатых мужиков: молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
   - Лексей Максимыч, воевода без народа. - Как же, а? - спросил он меня дождливой ночью, - едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Еще - того, как-нибудь, под пьяную руку.
   Не впервые говорил это Баринов. Он тоже, почему-то, затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
   В окно бани хлестал дождь, угол ее подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал:
   - Едем, а? Завтра?
   Поехали.
   --------------
   ...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головой, - водит, топая по палубе тяжелыми ногами, и грустно вздыхает.
   - О - уп!.. О - рро-у...
   За кормой шелково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекой клубятся черные тучи осени. Все вокруг - только медленное движение тьмы, она стерла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, - непрерывно, бесконечно всей массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звезд...
   Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька два над водой и один высоко над ними - провожают его; ближе ко мне, под тучами плывут, точно золотые караси, еще четыре, один из них - огонь фонаря на мачте нашей баржи...
   Я чувствую себя заключенным внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, - пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, все звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
   И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
   - Орр-оп! О-урр...
   Я спросил его:
   - Как тебя звать?
   - А зачем тебе знать? - глухо ответил он.
   На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил ее в два приема, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дернул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго:
   - Благослови Осподь!
   Пароход ведет из Нижнего, с ярмарки, в Астрахань четыре баржи, груженые штучным железом, бочками сахара и какими-то тяжелыми ящиками, - все это для Персии. Баринов постучал по ящикам ногою, понюхал, подумал и сказал:
   - Не иначе - ружья, с Ижевского завода...
   Но рулевой ткнул его кулаком в живот и спросил:
   - Тебе какое дело?
   - В мыслях моих...
   - А - в морду, - хочешь?
   За проезд на пассажирском пароходе нам нечем платить, мы взяты на баржу "из милости", и хотя мы "держим вахту", как матросы, - все на баржи смотрят на нас, точно на нищих.
   - А ты говоришь - народ, - упрекает меня Баринов. - Тут просто: кто на ком сел верхом...
   Тьма так плотна, что барж не видно, видишь только освещенные огнями фонарей острея мачт на фоне дымных туч. Тучи пахнут нефтью.
   Меня раздражает угрюмое молчание рулевого. Я назначен боцманом "вахтить" на руле в помощь этому зверю. Следя за движением огней на поворотах, он тихо говорит мне:
   - Эй, берись.
   Вскакиваю на ноги и ворочаю рычаг руля.
   - Ладно... - ворчит он.
   Я снова сажусь на палубу. Разговориться с этим человеком не удается, он отвечает вопросами:
   - А тебе что за дело?
   О чем он думает? Когда проходили место, где желтые воды Камы вливаются в стальную полосу Волги, он, посмотрев на север, проворчал:
   - Сволочь.
   - Кто?
   Не ответил.
   Где-то далеко, в пропастях тьмы, воют и лают собаки. Это напоминает о каких-то остатках жизни, еще нераздавленных тьмою. Это кажется недосягаемо-далеким и ненужным.
   - Собаки тут плохие, - неожиданно говорит человек у руля.
   - Где - тут?
   - Везде. У нас собака - настоящий зверь...
   - Ты - откуда?
   - Вологодский.
   И, точно картофель из прорванного мешка, покатились серые, тяжелые слова:
   - Это - кто с тобой - дядя? Дурак он, по-моему. А у меня дядя умный. Лихой. Богач. В Симбирском пристань держит. Трактир на берегу.
   Выговорив все это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползет в сетях тьмы золотым пауком.
   - Берись, ну... Грамотный? Не знаешь - кто законы пишет.
   Не дождавшись ответа, он продолжал:
   - Разно говорят: одни - царь, другие - митрополит. Сенат. Кабы я наверно знал - кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то, что ударить. Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце и - шабаш! Тогда я - отвечаю! А так - не отвечаю! Нет.
   Он бормотал для себя, все более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.
   С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по черной воде, желтыми масляными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течет, - так вязки и густы темные, сочные облака. Мы все глубже скользим в безмолвные недра тьмы.
   Человек угрюмо жаловался:
   - К чему довели меня? Сердце не дышит...
   Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.
   Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах желтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, темные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свиснув кривыми крыльями.
   Меня и рулевого сменили с вахты, я залез под брезент и уснул, но вскоре - так показалось мне - меня разбудил топот ног и крики. Высунув голову из-под брезента, я увидал, что трое матросов, прижав рулевого к стенке "конторки", разноголосо кричат:
   - Брось, Петруха!
   - Господь с тобой, - ничего!
   - А ты - полно!
   Скрестив руки, вцепившись пальцами в плечи себе, он стоял спокойно, прижимая ногою к палубе какой-то узел, смотрел на всех по очереди и хрипло уговаривал:
   - Дайте от греха уйти!
   Он был бос, без шапки, в одной рубахе и портах, темная куча нечесанных волос торчала на его голове; они спускались на упрямый, выпуклый лоб; под ним видны были маленькие глаза крота, налитые кровью, они смотрели умоляюще, тревожно.
   - Утонешь! - говорили ему.
   - Я? Никак. Пустите, братцы. Не пустите - убью его. Как приплывем в Симбирской, так и...
   - Да перестань!
   - Эх, братцы...
   Он медленно, широко развел руки, опустился на колени и, касаясь руками "конторки", точно распятый, повторил:
   - Дайте от греха бежать!
   В голосе его, странно глубоком, было что-то потрясающее, раскинутые руки, длинные, как весла, дрожали, обращены ладонями к людям. Дрожало и его медвежье лицо в косматой бороде; кротовые, слепые глаза темными шариками выкатились из орбит. Казалось, что невидимая рука вцепилась в горло ему и душит.
   Мужики молча расступились пред ним, он неуклюже встал на ноги, поднял узел, сказал:
   - Вот - спасибо!
   Подошел к борту и с неожиданной легкостью прыгнул в реку. Я тоже бросился к борту и увидал, как Петруха, болтая головою, надел на нее - шапкой - свой узел и поплыл наискось течения, к песчаному берегу, где, навстречу ему, нагибалися под ветром кусты, сбрасывая в воду желтые листья.
   Мужики говорили:
   - Одолел себя, все-таки!
   Я спросил:
   - Он - сошел с ума?
   - Зачем? Нет, это он - души спасенья ради...
   Петруха уже выплыл на мелкое место, встал по грудь в воде и взмахнул над головою узлом.
   Матросы закричали:
   - Прощай!
   Кто-то спросил:
   - А как же без пачпорта он?
   Рыжий, кривоногий матрос рассказывал мне с удовольствием:
   - У него, в Симбирске, дядя живет, злодей ему и разоритель, вот он и затеял убить дядю, да, однако, пожалел сам себя, отскочил от греха. Зверь - мужик, а - добрый! Он - хороший...
   А хороший мужик уже шагал по узкой полосе песка, против течения реки и - вот он исчез в кустах.
   Матросы оказались добрыми ребятами, все они были земляки мне, исконные волгари; к вечеру я чувствовал себя своим человеком среди них. Но на другой день заметил, что они смотрят на меня с любопытством угрюмо, недоверчиво. Я тотчас догадался, что чорт дернул Баринова за язык и этот фантазер что-то рассказывал матросам про меня.
   - Рассказал?
   Улыбаясь бабьими глазами, смущенно почесывая за ухом, он сознался:
   - Рассказал немножко!
   - Да - я ж тебя просил молчать?
   - Ведь я и молчал, да уж больно история интересна. Хотели в карты играть, а рулевой захвати карты, - скушно. Я и того...
   Из расспросов моих оказалось, что Баринов, скуки ради, сплел весьма забавную историю, в конце которой Хохол и я, как древние викинги, рубились топорами с толпой мужиков.
   Бесполезно было сердиться на него, - он видел правду только вне действительности. Однажды, когда я с ним, по пути на поиски работы, сидел на краю оврага в поле, он убежденно и ласково внушал мне:
   - Правду надобно выбирать по душе! Вон, за оврагом, стадо пасется, собака бегает, пастух ходит. Ну, так что? Чем мы с тобой от этого попользуемся для души? Милый, ты взгляни просто: злой человек - правда, а добрый - где? Доброго-то еще не выдумали, да-а!
   В Симбирске матросы очень нелюбезно предложили нам сойти с баржи на берег.
   - Вы нам люди не подходящие, - сказали они.
   Свезли нас в лодке к пристаням Симбирска, и мы обсохли на берегу, имея в карманах тридцать семь копеек.
   Пошли в трактир пить чай.
   - Что будем делать?
   Баринов уверенно сказал:
   - Как - что? Надо ехать дальше.
   До Самары доехали "зайцами" на пассажирском, в Самаре нанялись на баржу, через семь дней почти благополучно доплыли до берегов Каспия и там пристроились к небольшой артели рыболовов на калмыцком грязном промысле Кабанкул-бай.
   (Продолжение следует).????ї??№??ї?№??ёєк?a?ї??є?°?????є?·?ь Wц#_31
   М. Горький.
   АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ.
   О первой любви.
   (Окончание.)
   ...Тогда же, судьба, - в целях воспитания моего, - заставила меня пережить трагикомические волнения первой любви.
   Компания знакомых собралась кататься на лодках по Оке, мне поручили пригласить на прогулку супругов К. - они недавно приехали из Франции, но я еще не был знаком с ними. Я пошел к ним вечером.
   Жили они в подвале старого дома, против него, не просыхая всю весну и почти все лето, распростерлась во всю ширину улицы грязная лужа; вороны и собаки пользовались ею как зеркалом, свиньи брали в ней ванны.
   Находясь в состоянии некоторой задумчивости, я ввалился в квартиру незнакомых мне людей подобно камню, скатившемуся с горы, и вызвал странное смятение обитателей ее. Предо мною, заткнув дверь в следующую комнату, сумрачно встал толстенький, среднего роста человек, с русской окладистой бородой и добрым взглядом голубых глаз.
   Оправляя костюм, он неласково спросил:
   - Что вам угодно?
   И поучительно добавил:
   - Раньше, чем войти, - нужно стучать в дверь!
   За его спиною, в сумраке комнаты, металось и трепетало что-то, похожее на большую белую птицу, и прозвучал звонкий, веселый голос:
   - Особенно, - если входите к женатым людям...
   Я сердито спросил: те ли они люди, кого мне нужно? И когда человек, похожий на благополучного лавочника, ответил утвердительно, - объяснил ему, зачем я пришел.
   - Вас прислал Кларк, говорите? - солидно и задумчиво поглаживая бороду, осведомился мужчина и в ту же минуту вздрогнул, повернулся волчком, болезненно восклицая:
   - Ой, Ольга!
   По судорожному движению его руки мне показалось, что его ущипнули за ту часть тела, о которой не принято говорить, - очевидно, потому, что она помещается несколько ниже спины.
   Держась за косяки, на его место встала стройная девушка, с улыбкой рассматривая меня синеватыми глазами.
   - Вы - кто? Полицейский?
   - Нет, это только штаны, - вежливо ответил я, а она засмеялась.
   Не обидно, ибо в глазах ее сияла именно та улыбка, которую я давно ожидал. Видимо - смех ее был вызван моим костюмом; на мне были синие шаровары городового, а вместо рубахи, я носил белую куртку повара; - это очень практичная вещь: она ловко играет роль пиджака и, застегиваясь на крючки до горла, не требует рубашки. Чужие охотничьи сапоги и широкая шляпа итальянского бандита великолепно завершали мой костюм.
   Втащив меня за руку в комнату, толкнув к стулу, она спросила, стоя предо мной:
   - Почему вы так смешно одеты?
   - Почему - смешно?
   - Не сердитесь, - дружески посоветовала она.
   Очень странная девушка, - кто может сердиться на нее?
   Бородатый мужчина, сидя на кровати, свертывал папиросы. Я спросил, указав глазами на него:
   - Это - отец или брат?
   - Муж! - убежденно ответил он.
   - А что? - смеясь, спросила она.
   Подумав, рассматривая ее, я сказал:
   - Извините!
   В таком лаконическом тоне беседа продолжалась минут пять, но я чувствовал себя способным неподвижно сидеть в этом подвале пять часов, дней, лет, глядя на узкое, овальное личико дамы и в ее ласковые глаза. Нижняя губа маленького рта ее была толще верхней, точно припухла; густые волосы каштанового цвета коротко обрезаны и лежат на голове пышной шапкой, осыпая локонами розовые уши и нежно-румяные девичьи щеки. Очень красивы руки ее, - когда она стояла в двери, держась за косяки, я видел их голыми до плеча. Одета она как-то особенно просто - в белую кофточку с широкими рукавами в кружевах и в белую же ловко сшитую юбку. Но самое замечательное в ней - ее синеватые глаза: они лучатся так весело, ласково, с таким дружеским любопытством. И - это несомненно! - она улыбается той самой улыбкой, которая совершенно необходима сердцу человека двадцати лет от роду, сердцу, обиженному грубостью жизни.
   - Сейчас хлынет дождь, - сообщил ее муж, окуривая бороду свою дымом папиросы.
   Я взглянул в окно: на безоблачном небе разгорались звезды. Тогда я понял, что мешаю этому человеку, и ушел в настроении тихой радости, как после встречи с тем, чего давно уже и тайно от себя искал.
   Всю ночь ходил по полю, бережно любуясь ласковым сиянием синеватых глаз, и на рассвете был непоколебимо убежден, что эта маленькая дама совершенно неподходящая супруга для бородатого увальня с добрыми глазами сытого кота. Мне даже жалко стало ее - бедная! Жить с человеком, у которого в бороде прячутся хлебные крошки...
   А на другой день мы катались по мутной Оке, под крутым берегом из широких пластов разноцветных мергелей. День был самый лучший от сотворения мира, изумительно сверкало солнце в празднично-ярком небе, над рекою носился запах созревшей земляники, все люди вспомнили, что они действительно прекрасные люди, и это насытило меня веселой любовью к ним. Даже муж дамы моего сердца оказался замечательным человеком - он сел не в ту лодку, где сидела его жена и где я был гребцом, - весь день он вел себя идеально умно, - сначала рассказал всем страшно много интересного о старике Гладстоне, а потом выпил крынку превосходного молока, лег под куст и вплоть до вечера спал спокойным сном ребенка.
   Разумеется, наша лодка приехала первой на место пикника; когда я на руках выносил мою даму с лодки, она сказала:
   - Какой вы силач!
   Я чувствовал себя в состоянии опрокинуть любую колокольню города, и сообщил даме, что могу нести ее на руках до города - семь верст*1. Она тихонько засмеялась, обласкала меня взглядом, весь день передо мною сияли ее глаза, и, конечно, я убедился, что они сияют только для меня.
   Дальше все пошло с быстротой, вполне естественной для женщины, которая впервые встретила невиданного ею интересного зверя, и для здорового юноши, которому необходима ласка женщины.
   Вскоре я узнал, что она, несмотря на свою внешность девушки, старше меня на десять лет, воспитывалась в Белостокском институте "благородных девиц", была невестой коменданта Зимнего дворца, жила в Париже, училась живописи и выучилась акушерству. Далее оказалось, что ее мать тоже акушерка и принимала меня в час моего рождения, - в этом факте я усмотрел некое предопределение и страшно обрадовался.
   Знакомство с богемой и эмигрантами, связь с одним из них, затем полукочевая, полуголодная жизнь в подвалах и на чердаках Парижа, Петербурга, Вены, - все это сделало институтку человеком забавно спутанным, на редкость интересным. Легкая, бойкая, точно синица, она смотрела на жизнь и людей с острым любопытством умного подростка, задорно распевала французские песенки, красиво курила папиросы, искусно рисовала, недурно играла на сцене, умела ловко шить платья, делать шляпы. Акушерством она не занималась. _______________
   *1 Вероятно - не донес бы.
   - У меня было четыре случая практики, но они дали семьдесят пять процентов смертности, - говорила она.
   Это оттолкнуло ее навсегда от косвенной помощи делу умножения людей, - о ее прямом участии в этом деле свидетельствовала дочь ее, - милый и красивый ребенок лет четырех. О себе она рассказывала тем тоном, каким говорят о человеке, когда его хорошо знают и он уже достаточно надоел. Но иногда она как-будто удивлялась, говоря о себе, ее глаза красиво темнели и светились, в них мелькала легкая улыбка смущения, - так улыбаются сконфуженные дети.
   Я хорошо чувствовал ее острый, цепкий ум, понимал, что она культурно выше меня, видел ее добросердечно-снисходительное отношение к людям; она была несравненно интереснее всех знакомых барышень и дам; небрежный тон ее рассказов удивлял меня, и мне казалось: этот человек, зная все, что знают мои революционно-настроенные знакомые, знает что-то сверх этого, что-то более ценное, но - она смотрит на все издали, со стороны, наблюдая, с улыбкой взрослого, пережитые им милые, хотя порою опасные забавы детей.
   Подвал, в котором она жила, делился на две комнаты: маленькую кухню она же служила и прихожей - и большую комнату в три окна на улицу, два на сорный грязный двор. Это было удобное помещение для мастерской сапожника, но не для изящной маленькой женщины, которая жила в Париже, в священном доме Великой революции, в городе Мольера, Бомарше, Гюго и других ярких людей. Было еще много несоответствий картины с рамой, - все они жестоко раздражали меня, вызывая - кроме прочих чувств - сострадание к женщине. Но сама она как бы не замечала ничего, что - на мой взгляд должно было оскорблять ее.
   С утра до вечера она работала, утром - за кухарку и горничную, потом садилась за большой стол под окнами и весь день рисовала карандашом - с фотографии - портреты обывателей, чертила карты, раскрашивала картограммы, помогала составлять мужу земские сборники по статистике. Из открытого окна на голову ей и на стол сыпалась пыль улицы, по бумагам скользили толстые тени ног прохожих. Работая, она пела, а утомясь сидеть - вальсировала со стулом или играла с девочкой и, несмотря на обилие грязной работы, всегда была чистоплотна, точно кошка.
   Ее супруг был благодушен и ленив. Он любил читать - лежа в постели переводные романы, особенно Дюма-отца. - Это освежает клетки мозга, говорил он. Ему нравилось рассматривать жизнь "с точки зрения строго научной". Обед он называл приемом пищи, а пообедав, говорил:
   - Подвоз пищевой кашицы из желудка клеткам организма требует абсолютного покоя.
   И, забыв вытряхнуть крошки хлеба из бороды, ложился в постель, несколько минут углубленно читал Дюма или Ксавье де-Монтепена, а потом часа два лирически посвистывал носом, светлые мягкие усы его тихо шевелились, как-будто в них ползало нечто невидимое. Проснувшись, он долго и задумчиво смотрел на трещины потолка и - вдруг вспоминал:
   - А ведь Кузьма неправильно истолковал вчера мысль Парнеля.
   И шел уличать Кузьму, говоря жене:
   - Ты, пожалуйста, докончи за меня подсчет безлошадных Майданской волости. Я - скоро!
   Возвращался он около полуночи, иногда - позднее, очень довольный.
   - Ну, знаешь, доканал я сегодня Кузьму! У него, шельмеца, память на цитаты очень развита, но я ему и в этом не уступлю. Между прочим, он совершенно не понимает восточной политики Гладстона, чудак!
   Он постоянно говорил о Бинэ, Рише и гигиене мозга, а в дурную погоду, оставаясь дома, занимался воспитанием девочки его жены.