В. Г. печатал в "Волжском Вестнике" статьи о делах банка, и его статьи совпали во времени с этими драмами. Чувствительные люди стали говорить, что Короленко "убивает людей корреспонденциями", а мой патрон А. И. Ланин горячо доказывал, что "в мире нет явлений, которые могут быть чужды художнику".
   Известно, что клевета всего проще и дешевле, поэтому люди, нищие духом, довольно щедро награждали Короленко разнообразной клеветой.
   В эти застойные годы жизнь кружилась медленно, восходя по невидимой спирали к неведомой цели своей, и все заметнее становилась в этом кружении коренастая фигура человека, похожего на лоцмана. В суде слушается дело скопцов, - В. Г. сидит среди публики, зарисовывая в книжку полумертвые лица изуверов, его видишь в зале Земского собрания, за крестным ходом, всюду, - нет ни одного заметного события, которое не привлекало бы спокойного внимания Короленко.
   Около него крепко сплотилась значительная группа разнообразно недюжинных людей: Н. Ф. Анненский, человек острого и живого ума; С. Я. Елпатьевский, врач и беллетрист, обладатель неисчерпаемого сокровища любви к людям, добродушный и веселый; Ангел И. Богданович, вдумчивый и едкий; "барин от революции" А. И. Иванчин-Писарев, А. А. Савельев, председатель земской управы Аполлон Карелин, автор самой краткой и красноречивой прокламации из всех, какие мне известны; после 1 марта 81-го года он расклеил по заборам Нижнего бумажку, содержащую всего два слова: "Требуйте конституцию".
   Кружок Короленко шутливо наименовался "Обществом трезвых философов", иногда члены кружка читали интересные рефераты, - я помню блестящий реферат Карелина о Сен-Жюсте и Елпатьевского о "новой поэзии", - каковой, в то время, считалась поэзия Фофанова, Фруга, Коринфского, Медведского, Минского, Мережковского... К "трезвым" "философам" примыкали земские статистики Дрягин, Кисляков, М. А. Плотников, Константинов, Шмидт и еще несколько таких же серьезных исследователей русской деревни, - каждый из них оставил глубокий след в деле изучения путаной жизни крестьянства. И каждый являлся центром небольшого кружка людей, которых эта таинственная жизнь глубоко интересовала, у каждого можно было кое-чему научиться. Лично для меня было очень полезно серьезное, лишенное всяческих прикрас, отношение к деревне. Таким образом, влияние кружка Короленко распространялось очень широко, проникая даже в среду, почти недоступную культурным влияниям.
   У меня был приятель, дворник крупного Каспийского рыбопромышленника Маркова, Пимен Власьев, - обыкновенный, наскоро и незатейливо построенный, курносый русский мужик. Однажды, рассказывая мне о каких-то незаконных намерениях своего хозяина, он, таинственно понизив голос, сообщил:
   - Он бы это дело сварганил, - да Короленки боится. Тут, знаешь, прислали из Петербурга тайного человека, Короленкой зовется, иностранному королю племяш, за границей наняли, чтобы он, значит, присматривал за делами, - на губернатора-то не надеются. Короленко этот уж подсек дворян слыхал?*1.
   Пимен был человек безграмотный и великий мечтатель; он обладал какой-то необыкновенно радостной верой в Бога и уверенно ожидал в близком будущем конца "всякой лже".
   - Ты, мил-друг, не тоскуй, - скоро лже конец. Она сама себя топит, сама себя ест.
   Когда он говорил это, его мутновато-серые глаза, странно синея, горели и сияли великой радостью - казалось, что вот сейчас расправятся они, изольются потоками синих лучей.
   Как-то в субботу, помылись мы с ним в бане и пошли в трактир пить чай. Вдруг Пимен, глядя на меня милыми глазами, говорит:
   - Постой-ка?
   Рука его, державшая блюдечко чая, задрожала, он поставил блюдечко на стол и, к чему-то прислушиваясь, перекрестился.
   - Что ты, Пимен?
   - А видишь, мил-друг - сей минут божья думка душе моей коснулась, скоро, значит, Господь позовет меня на его работу...
   - Полно-ка, ты такой здоровяга.
   - Молчок! - сказал он важно и радостно. - Не говори - знаю!
   В четверг его убила лошадь.
   ... Не преувеличивая можно сказать, что десятилетие 86 - 96 было для Нижнего "эпохой Короленко" - впрочем, это уже не однажды было сказано в печати.
   Один из оригиналов города, водочный заводчик А. А. Зарубин, "неосторожный" банкрот, а в конце дней - убежденный толстовец и проповедник трезвости, говорил мне в 901 году:
   - Еще во время Короленки догадался я, что не ладно живу...
   Он несколько опоздал наладить свою жизнь; "во время Короленки" ему было уже за пятьдесят лет, но все-таки он перестроил или, вернее, разрушил ее сразу, по-русски.
   - Хворал я, лежу, - рассказывал он мне, - приходит племянник Семен, тот - знаешь? - в ссылке который, - он тогда студент был, - желаете, говорит, книжку почитаю? И, вот, братец ты мой, прочитал он "Сон Макаров", я даже заплакал, до того хорошо. Ведь как человек человека пожалеть может. С этого часа и повернуло меня. Позвал кума-приятеля, вот, говорю, сукин ты сын, - прочитай-ко. Тот прочитал, - богохульство - говорит. Рассердился я, сказал ему, подлецу, всю правду, - разругались навсегда. А у него - векселя мои были, и начал он меня подсиживать. Ну - мне, уж, все равно, дела я свои забросил, - душа отказалась от них. Об'явили меня банкротом, почти три _______________
   *1 Литератор С. Елеонский утверждал в печати, что легенда о В. Г. Короленко, как "аглицком королевиче" суть "интеллигентная легенда". В свое время я писал ему, что он не прав в этом; легенда возникла в Нижнем-Новгороде, создателем ее я считаю Пимена Власьева. Легенда эта была очень распространена в Нижегородском краю. В 1903 г. я слышал ее во Владикавказе от Балахнинского плотника. года в остроге сидел. Сижу - думаю: будет дурить. Выпустили из острога, - я, сейчас, к нему, Короленке, - учи. А его в городе нету. Ну, я ко Льву нашему, к Толстому... "Вот как", говорю. "Очень хорошо, - говорит, - вполне правильно". Так-то брат! А Горинов откуда ума достал. Тоже у Короленки; и много других знаю, которые его душой жили. Хоть мы, купечество, и за высокими заборами живем, а и до нас правда доходит.
   Я высоко ценю рассказы такого рода, они об'ясняют, какими, иногда, путями проникает дух культуры в быт и нравы диких племен.
   Зарубин был седобородый, грузный старик, с маленькими, мутными глазами на пухлом розовом лице; зрачки темные и казались странно выпуклыми, точно бусины. - Было что-то упрямое в его глазах. Он создал себе репутацию "защитника законности" копейкой; с какого-то обывателя полиция неправильно взыскала копейку, - Зарубин обжаловал действие полиции, в двух судебных инстанциях жалобу признали "неосновательной", - тогда старик поехал в Петербург, в Сенат, добился указа о запрещении взимать с обывателей копейку, торжествуя возвратился в Нижний, и принес указ в редакцию "Нижегородского Листка", предлагая опубликовать. Но, по распоряжению губернатора, цензор вычеркнул указ из гранок. Зарубин отправился к губернатору и спросил его:
   - Ты, - он всем говорил "ты", - ты, что же, друг, законы не признаешь?
   Указ напечатали.
   Он ходил по улицам города в длинной черной поддевке, в нелепой шляпе на серебряных волосах и в кожаных сапогах с бархатными голенищами. Таскал под мышкой толстый портфель с уставом "Общества трезвости", с массой обывательских жалоб и прошений, уговаривал извозчиков не ругаться математическими словами, вмешивался во все уличные скандалы, особенно наблюдал за поведением городовых и называл свою деятельность "преследованием правды".
   Приехал в Нижний знаменитый тогда священник Иоанн Кронштадтский; у Архиерейской церкви собралась огромная толпа почитателей отца Иоанна, Зарубин подошел и спросил:
   - Что случилось?
   - Ивана Кронштадтского ждут.
   - Артиста императорских церквей? Дураки...
   Его не обидели, - какой-то верующий мещанин взял его за рукав, отвел в сторону и внушительно попросил:
   - Уйди скорее, Христа ради, Александр Александрович.
   Мелкие обыватели относились к нему с почтительным любопытством и хотя некоторые называли "фокусником", но - большинство, считая старика своим защитником, ожидало от него каких-то чудес, - все равно каких, только бы неприятных городским властям.
   В 901 году меня посадили в тюрьму, - Зарубин, тогда еще не знакомый со мною, - пришел к прокурору Утину и потребовал свидания.
   - Вы - родственник арестованного? - спросил прокурор.
   - И не видал никогда, не знаю - каков!
   - Вы не имеете права на свидание.
   - А - ты Евангелие читал? Там что сказано? Как же это, любезный, людьми вы правите, а Евангелие не знаете? Но у прокурора было свое Евангелие и, опираясь на него, он отказал старику в его странной просьбе.
   Разумеется, Зарубин был одним из тех - нередких - русских людей, которые, пройдя путаную жизнь, под конец ее, - когда терять уже нечего становятся "праволюбами", являясь в сущности только чудаками.
   И, конечно, гораздо значительнее по смыслу, - да и по результатам слова другого нижегородского купца Н. А. Бугрова. Миллионер, филантроп, старообрядец, и очень умный человек, он играл в Нижнем роль удельного князя. Однажды в лирическую минуту он пожаловался мне:
   - Не умен, не силен, не догадлив народ, мы, купечество, еще не стряхнули с себя дворян, а уж другие на шею нам садятся, - земщики эти ваши, земцы, Короленки - пастыри. Короленко - особо неприятный господин; с виду - простец, а везде его знают, везде проникает...
   Этот отзыв я слышал уже весною 93-го года, возвратясь в Нижний после длительной прогулки по России и Кавказу. За это время - почти три года значение В. Г. Короленко как общественного деятеля и художника еще более возросло. Его участие в борьбе с голодом, стойкая и успешная оппозиция взбалмошному губернатору, Баранову, "влияние на деятельность земства", все это было широко известно. Кажется, уже вышла его книга "Голодный год".
   Помню суждение о Короленко одного нижегородца, очень оригинального человека.
   - Этот губернский предводитель оппозиции властям в культурной стране организовал бы что-нибудь подобное "Армии спасения", или "Красного креста", - вообще нечто значительное, международное и культурное в истинном смысле этого понятия. А в милейших условиях русской жизни он, наверняка, израсходует свою энергию по мелочам. Жаль, - это очень ценный подарок судьбы нам, нищим. Оригинальнейшая, совершенно новая фигура, в прошлом нашем я не вижу подобной, точнее - равной.
   - А что вы думаете о его литературном таланте?
   - Думаю, что он не уверен в его силе и - напрасно. Он - типичный реформатор по всем качествам ума и чувства, но, кажется, это и мешает ему правильно оценить себя, как художника, хотя именно его качества реформатора должны были - в соединении с талантом - дать ему больше уверенности и смелости, в самооценке. Я боюсь, что он сочтет себя литератором, между прочим, а не прежде всего...
   Это говорил один из героев романа Боборыкина "На ущербе", - человек распутный, пьяный, прекрасно образованный и очень умный. Мизантроп, он совершенно не умел говорить о людях хорошо или даже только снисходительно - тем ценно было для меня его мнение о Короленко.
   Но возвращаюсь к 89 - 90 годам.
   Я не ходил к Владимиру Галактионовичу, ибо - как уже сказано - решительно отказался от попыток писать. Встречал я его только изредка мельком на улицах или в собраниях у знакомых, где он держался молчаливо, спокойно прислушиваясь к спорам. Его спокойствие волновало меня. Подо мною все колебалось, вокруг меня - я хорошо видел это - начиналось некоторое брожение. Все волновались, спорили, - на чем же стоит этот человек? Но я не решался подойти к нему и спросить:
   - Почему вы спокойны?
   У моих знакомых явились новые книги: толстые тома Редкина, еще более толстая "История социальных систем" Щеглова, "Капитал", книга Лохвицкого о конституциях, литографированные лекции В. О. Ключевского, Коркунова, Сергеевича.
   Часть молодежи увлекалась железной логикой Маркса, большинство ее жадно читало роман Бурже "Ученик", Сенкевича "Без догмата", повесть Дедлова "Сашенька" и рассказы о "новых людях", - новым в этих людях было резко выраженное устремление к индивидуализму. Эта новенькая тенденция очень нравилась, и юношество стремительно вносило ее в практику жизни, высмеивая и жарко критикуя "обязанности интеллигенции" решать вопросы социального бытия.
   Некоторые из новорожденных индивидуалистов находили опору для себя в детерминизме системы Маркса.
   Ярославский семинарист А. Ф. Троицкий, - впоследствии врач во Франции, в Орлеане - человек красноречивый, страстный спорщик, говорил:
   - Историческая необходимость такая же мистика, как и учение церкви о предопределении, такая же угнетающая чепуха, как народная вера в судьбу. Материализм - банкротство разума, который не может обнять всего разнообразия явлений жизни и уродливо сводит их к одной, наиболее простой причине. Природе чуждо и враждебно упрощение, закон ее развития - от простого к сложному и сложнейшему. Потребность упрощать - наша детская болезнь, она свидетельствует только о том, что разум пока еще бессилен, не может гармонизировать всю сумму, - весь хаос явлений.
   Некоторые с удовольствием опирались на догматику эгоизма А. Смита, она вполне удовлетворяла их, и они становились "материалистами" в обыденном, вульгарном смысле понятия. Большинство их рассуждало, приблизительно, так просто:
   - Если существует историческая необходимость, ведущая силою своей человечество по пути прогресса, - значит: дело обойдется и без нас!
   И, сунув руки в карманы, они равнодушно посвистывали. Присутствуя на словесных битвах в качестве зрителей, они наблюдали, как вороны, сидя на заборе, наблюдают яростный бой петухов. Порою и все чаще - молодежь грубовато высмеивала "хранителей заветов героической эпохи". Мои симпатии были на стороне именно этих "хранителей", людей чудаковатых, но удивительно чистых. Они казались мне почти святыми в увлечении "народом", об'ектом их любви, забот и подвигов. В них я видел нечто героекомическое, но меня увлекал их романтизм - точное - социальный идеализм. Я видел, что они раскрашивают "народ" слишком нежными красками, я знал, что "народа", о котором они говорят - нет на земле; на ней терпеливо живет близоруко-хитрый, своекорыстный мужичок, подозрительно и враждебно поглядывая на все, что не касается его интересов; живет тупой жуликоватый мещанин, насыщенный суевериями и предрассудками еще более ядовитыми, чем предрассудки мужика, работает на земле волосатый, крепкий купец, торопливо налаживая сытую, законно-зверячью жизнь.
   В хаосе мнений противоречивых и все более островраждебных, следя за борьбою чувства с разумом, в этих битвах, из которых истина, казалось мне, должна была стремглав убегать или удаляться изувеченной, - в этом кипении идеи я не находил ничего "по душе" для меня.
   Возвращаясь домой после этих бурь, я записывал мысли и афоризмы, наиболее поражавшие меня формой или содержанием, вспоминал жесты и позы ораторов, выражение лиц, блеск глаз и всегда меня несколько смущала и смешила радость, которую испытывал тот или другой из них, когда им удавалось нанести совопроснику хороший словесный удар, - "закатить" ему "под душу". Было странно видеть, что о добре и красоте, о гуманизме и справедливости говорят, прибегая к хитростям эристики, не щадя самолюбия друг друга, часто с явным желанием оскорбить, с грубым раздражением, со злобою.
   У меня не было той дисциплины или, вернее, техники мышления, которую дает школа, - я накопил много материала, требовавшего серьезной работы над ним, а для этой работы нужно было свободное время, чего я тоже не имел. Меня мучили противоречия между книгами, которым я почти непоколебимо верил, и жизнью, которую я уже достаточно хорошо знал. Я понимал, что умнею, но чувствовал, что именно это чем-то портит меня; - как небрежно груженое судно, я получил сильный крен на один борт. Чтобы не нарушать гармонии хора, я, обладая веселым тенором, старался - как многие - говорить суровым басом, это было тяжело и ставило меня в ложную позицию человека, который, желая отнестись ко всем окружающим любовно и бережно, относится неискренно к себе самому.
   Так же, как в Казани, Борисоглебске, Царицыне, здесь я тоже испытывал недоумение и тревогу, наблюдая жизнь интеллигенции. Множество образованных людей жило трудной, полуголодной, унизительной жизнью, тратило ценные силы на добычу куска хлеба, а жизнь вокруг так ужасающе бедна разумом. Это особенно смущало меня. Я видел, что все эти разнообразно хорошие люди - чужие в своей родной стране, они окружены средою, которая враждебна им, относится к ним подозрительно, насмешливо. А сама эта среда изгнивала в липком болоте окаянных, "идиотических" мелочей жизни.
   Мне было снова не ясно: почему интеллигенция не делает более энергичных усилий проникнуть в массу людей, пустая жизнь которых казалась мне совершенно бесполезной, возмущала меня своею духовной нищетой, диковинной скукой и особенно равнодушной жестокостью в отношении людей друг к другу.
   Я тщательно собирал мелкие редкие крохи всего, что можно назвать не обычным - добрым, бескорыстным, красивым - до сего дня в моей памяти ярко вспыхивают эти искры счастья видеть человека - человеком. Но все-таки я был душевно голоден и одуряющий яд книг не насыщал меня. Мне хотелось какой-то разумной работы, подвига, бунта и, порою, я кричал:
   - Шире бери!
   - Держи карман шире! - иронически ответил мне Н. Ф. Анненский, у которого всегда было в запасе меткое словечко.
   К этому времени относится очень памятная мне беседа с В. Г. Короленко.
   Летней ночью я сидел на "Откосе", высоком берегу Волги, откуда хорошо видно пустынные луга Заволжья и сквозь ветви деревьев - реку. Незаметно и неслышно на скамье, рядом со мною, очутился В. Г., я почувствовал его только тогда, когда он толкнул меня плечом, говоря:
   - Однако, как вы замечтались! Я хотел шляпу снять с вас, да подумал испугаю!
   Он жил далеко, на противоположном конце города. Было уже более двух часов ночи. Он, видимо, устал, сидел, обнажив курчавую голову и отирая лицо платком.
   - Поздно гуляете, - сказал он.
   - И вы тоже.
   - Да. Следовало сказать: гуляем. Как живете? что делаете?
   После нескольких незначительных фраз, он спросил:
   - Вы, говорят, занимаетесь в кружке Скворцова? Что это за человек?
   П. Н. Скворцов был в то время одним из лучших знатоков теории Маркса, он не читал никаких книг, кроме "Капитала", и гордился этим. Года за два до издания "Критических заметок" П. Б. Струве, он читал в гостиной адвоката Щеглова статью, основные положения которой были те же, что и у Струве, но - хорошо помню - более резки по форме. Эта статья поставила Скворцова в положение еретика, что не помешало ему сгруппировать кружок молодежи; позднее многие из членов этого кружка играли весьма видную роль в строении с.-д. партии. Он был поистине человек "не от мира сего". Аскет, он зиму и лето гулял в летнем легком пальто, в худых башмаках, жил впроголодь и, при этом, еще заботился о "сокращении потребностей" питался, в течение нескольких недель, одним сахаром, с'едая его по две осьмых фунта в день, - не больше и не меньше. Этот опыт "рационального питания" вызвал у него общее истощение организма и серьезную болезнь почек.
   Небывалого роста, он был весь какой-то серый, а светло-голубые глаза улыбались улыбкой счастливца, познавшего истину, в полноте недоступную никому, кроме него. Ко всем инаковерующим он относился с легким пренебрежением, жалостливым, но не обидным. Курил толстые папиросы из дешевого табака, вставляя их в длинный, вершков десяти, бамбуковый мундштук, - он носил его за поясом брюк, точно кинжал.
   Я наблюдал Павла Николаевича в табуне студентов, которые коллективно ухаживали за приезжей барышней, - существом редкой красоты. Скворцов, соревнуя юным франтам, тоже кружился около барышни и был величественно нелеп со своим мундштуком, серый в облаке душного серого дыма. Стоя в углу, четко выделяясь на белом фоне изразцовой печи, он методически спокойно, тоном старообрядческого начетчика изрекал тяжелые слова отрицания поэзии, музыки, театра, танцев и непрерывно дымил на красавицу.
   - Еще Сократ говорил, что развлечения - вредны, - неопровержимо доказывал он.
   Его слушала изящная шатенка, в белой газовой кофточке и, кокетливо покачивая красивой ножкой, натянуто любезно смотрела на мудреца темными, чудесными глазами, - вероятно, тем взглядом, которым красавицы Афин смотрели на курносого Сократа; взгляд этот немо, но красноречиво спрашивал:
   - Скоро ты перестанешь, скоро уйдешь?
   Он доказал ей, что Короленко - вреднейший идеалист и метафизик, что вся литература - он ее не читал - "пытается гальванизировать гнилой труп народничества". Доказал и, наконец, сунув мундштук за пояс, торжественно ушел, а барышня, проводив его, в изнеможении - и, конечно, красиво бросилась на диван, возгласив жалобно:
   - Господи, это же не человек, а - дурная погода!
   В. Г., смеясь, выслушал мой рассказ, помолчал, посмотрел на реку, прищурив глаза и негромко, дружески заговорил:
   - Не спешите выбрать верования, я говорю - выбрать, потому что мне кажется теперь их не вырабатывают, а именно - выбирают. Вот, быстро входит в моду материализм, соблазняя своей простотой... Он особенно привлекает тех, кому лень самостоятельно думать. Его охотно принимают франты, которым нравится все новое, хотя бы оно и не отвечало их натурам, вкусам, стремлениям...
   Он говорил задумчиво, точно беседуя сам с собою, порою прерывал речь и слушал, как где-то внизу, на берегу, фыркает пароотводная трубка, гудят сигналы на реке.
   Говорил он о том, что всякая разумная попытка об'яснить явления жизни заслуживает внимания и уважения, но следует помнить, что "жизнь слагается из бесчисленных, странно спутанных кривых" и что "крайне трудно заключить ее в квадраты логических построений".
   - Трудно привести даже в относительный порядок эти кривые, взаимно пересекающиеся линии человеческих действий и отношений, - сказал он, вздохнув и махая шляпой в лицо себе.
   Мне нравилась простота его речи и мягкий вдумчивый тон. Но - по существу, все, что он говорил о марксизме было уже - в других словах знакомо мне. Когда он прервал речь, я торопливо спросил его: почему он такой ровный, спокойный?
   Он надел шляпу, взглянул в лицо мне и, улыбаясь, ответил:
   - Я знаю, что мне нужно делать, и убежден в полезности того, что делаю. А - почему вы спросили об этом?
   Тогда я начал рассказывать ему о моих недоумениях и тревогах. Он отодвинулся от меня, наклонился - так ему было удобнее смотреть в лицо мне - и молча внимательно слушал.
   Потом тихо сказал:
   - В этом не мало верного. Вы наблюдаете хорошо.
   И - усмехнулся, положив руку на плечо мне.
   - Не ожидал, что вас волнуют эти вопросы. Мне говорили о вас, как о человеке иного характера... веселом, грубоватом и враждебном интеллигенции...
   И, как-то особенно крепко, он стал говорить об интеллигенции: она всегда и везде была оторвана от народа, но это потому, что она идет впереди, таково ее историческое назначение.
   - Это - дрожжи всякого народного брожения и первый камень в фундаменте каждого нового строительства. Сократ, Джордано Бруно, Галилей, Робеспьер, наши декабристы, Перовская и Желябов, все, кто сейчас голодают в ссылке, с теми, кто в эту ночь сидит за книгой, готовя себя к борьбе за справедливость, - а прежде всего, конечно, в тюрьму, - все это - самая живая сила жизни, самое чуткое и острое орудие ее.
   Он взволнованно поднялся на ноги и, шагая перед скамьей взад и вперед, продолжал:
   - Человечество начало творить свою историю с того дня, когда появился первый интеллигент; миф о Прометее - это рассказ о человеке, который нашел способ добывать огонь и этим сразу отделил людей от зверей. Вы правильно заметили недостатки интеллигенции, книжность, отрыв от жизни, но еще вопрос: недостатки ли это? Иногда, для того чтобы хорошо видеть, необходимо именно отойти, а не приблизиться. - А главное, что я вам дружески советую, считая себя более опытным, чем вы, - обращайте больше внимания на достоинства. Подсчет недостатков увлекают всех нас, - это очень простое и не безвыгодное дело для каждого. Но Вольтер, несмотря на его гениальность, был плохой человек, - однако он сделал великое дело выступил защитником несправедливо осужденного. Я не говорю о том, сколько мрачных предрассудков разрушено им, но вот эта его упрямая защита безнадежного, казалось, дела, это великий подвиг. Он понимал, что человек прежде всего должен быть гуманным человеком. Необходима - справедливость. Когда она, накопляясь понемногу маленькими искорками, образует большой огонь, он сожжет всю ложь и грязь земли, и только тогда жизнь изменит свои тяжелые, печальные формы. Упрямо, не щадя себя, никого и ничего не щадя - вносите в жизнь справедливость, - вот как я думаю.
   Он, видимо, устал, - он говорил очень долго, - сел на скамью, но, взглянув в небо, сказал:
   - А ведь уже поздно или - рано, - светло! И, кажется, будет дождь. Пора домой!
   Я жил в двух шагах, он - версты за две. Я вызвался проводить его, и мы пошли по улицам сонного города, под небом в темных тучах.
   - Что же, пишете вы?
   - Нет.
   - Почему?
   - Времени не имею...
   - Жаль и напрасно. Если б вы хотели, время нашлось бы. Я - серьезно думаю - кажется, у вас есть способности... Плохо вы настроены, сударь...
   Он стал рассказывать о непоседливом Глебе Успенском, но - вдруг хлынул обильный летний дождь, покрыв город серой сетью. Мы постояли под воротами несколько минут и, видя, что дождь - надолго, разошлись...
   II. В. Г. Короленко.
   Когда я вернулся в Нижний из Тифлиса, - В. Г. Короленко был в Петербурге.
   Не имея работы, я написал несколько маленьких рассказов и послал их в "Волжский Вестник" Рейнгардта, самую влиятельную газету Поволжья, благодаря постоянному сотрудничеству в ней В. Г.