Максим Горький
О прозе

   [1]
   Прилагаемые заметки рассчитывают на внимание к ним со стороны товарищей литераторов и критиков. Заметки эти – результат долговременных наблюдений над процессом роста нашей литературы и, вместе с этим, – над процессом засорения её словесным хламом.
   Мне кажется, что второй процесс принимает размеры угрожающие и что я обязан выступить с доказательствами этого факта. Почему – я? По праву квалифицированного работника с долголетним стажем в его «мастерстве» и потому ещё, что наша критика учит думать, но не учит делать. Я нахожу, что наша критика – недопустимо односторонняя. Занимаясь почти исключительно преподаванием социально-революционной педагогики, она не учит молодых литераторов мастерству. Если преподаватель архитектуры ограничится только преподаванием «Строительного устава», он не научит учеников строить. Он должен знакомить слушателей с учением о сопротивлении материала, о добротности его, о его болезнях и уродствах и т. д.
   Основным материалом литературы является слово, оформляющее все наши впечатления, чувства, мысли. Литература – это искусство пластического изображения посредством слова. Классики учат нас, что чем более просто, ясно, чётко смысловое и образное наполнение слова, – тем более крепко, правдиво и устойчиво изображение пейзажа и его влияния на человека, изображение характера человека и его отношения к людям. Критика недооценивает значение слова как основного материала литературы; ниже я попытаюсь доказать, к чему это ведёт и как вредно влияет на молодых литераторов, позволяя им писать неряшливо, неосмысленно, даже безграмотно, а – в общем – с полным отсутствием уважения к читателю.
 
   Полагаю, что следует сказать несколько слов о читателе в прошлом, а также и о правах современного, советского читателя.
   Лет за сорок – за тридцать до наших дней, когда в литературу входили новички, люди моего поколения, читатель был крайне разнороден и неясен. Физически он, разумеется, ощущался как существо вполне реальное и человекоподобное, а психологически являлся существом загадочным. Литература и вообще искусство служило основной его духовной пищей; искусство же строения культуры занимало только его «ум и мечты», – практическое строительство запрещалось начальством, да кроме этого, большинство читателей не ощущало внутреннего стремления к строительству новых форм жизни. Читатель веровал, что процесс социальной эволюции – непрерывен, что капитализм – явление всё ещё прогрессивное и что если в безобразнейший и грязный хаос жизни постепенно вводить маленькие реформы, то всё пойдёт как по маслу в этом «наилучшем из миров». Веровать так он, старый читатель, не перестал и по сей день, когда капитализм наглядно обнаружил свою дряхлость и цинически не скрывает реакционных намерений своих «прекратить эволюцию», повернуть жизнь в прошлое, назад века на два, на три. Но это, характерное для бывшего русского читателя, верование выяснилось только в свете марксистской критики действительности, а окончательно ясным стало лишь после Октябрьской революции.
   В «доброе старое время» читатель относился к писателю благосклонно, снисходительно похваливал или порицал его и вообще «давал себя знать». Однако узнать и понять его истинное отношение к литературе было крайне трудно. Мешала этому всеядность читателя, – всеядность, которую он и наиболее красноречивые критики именовали «широтою мировоззрения». Эта широта считалась обязательной для всех приличных людей и оценивалась как главнейшее качество подлинного интеллигента. Это очень удобная для жизни штука – широта. Она обладает фантастической ёмкостью: будучи весьма сродной пустоте, она, в то же время, не мешает «заблудиться в трёх соснах», например: я, мир, бог; или: я, любовь, омерть; или: я, народ, государство. Она является как бы складом различной старины, музеем изжитых, уже лишённых смысла, но всё ещё «красивых» фактов и анекдотов, она помогает не замечать в отжившем хламе того, что ещё живёт и требует уничтожения. Эта широта старого читателя похожа на облако, которое, не давая дождя, затемняет солнце. У многих она вызывала пресыщение «духовной пищей», и тогда из неё вытекают такие афоризмы, как, например: «Всё суета сует и томление духа», «Кто умножает познание – умножает скорбь», «Так было – так будет» и прочие подобные успокоительные премудрости.
   Всеядный читатель ухитрялся гармонически сочетать в себе любовь к «Мёртвым душам» с любовью к «Дворянским гнёздам», интерес к Марксу с интересом к Ницше, восхищался Чеховым одновременно с Джеком Лондоном и т. д. Весьма часто казалось, что марксистом воображает себя герой «Обыкновенной истории» или Иван Карамазов, эсером – истерический братец его Митя, а через некоторое время знаменитые братья становились странно похожими на Илью Обломова. Так же нередко «полноценная личность» вызывала впечатление сборника кратких рецензий о книгах по иностранной и русской литературе.
   Всеядность читателя делала его многоликим и как материал непонятным, неуловимым для писателя; отчасти поэтому читатель 1880-1910-х годов остался не изображённым в нашей литературе. Трудно было понять: что есть собственная кожа физиономии читателя и что – маска, надетая временно, по требованию моды, по недоразумению для прикрытия внутренней пустоты, для придания себе «видимости» и по целому ряду других, столь же мало почтенных оснований.
   Повторяю: разумеется, не следует забывать, что в то время коллективное строительство жизни было строжайше запрещено, даже «преследовалось законом», а разрешалось только грабительство, основанное на поощрительных законах. Поэтому интеллигент, «основной» читатель той поры, действовал – в малом количестве – нелегально и «подпольно», в большинстве же «каждый молодец» старался жить «на свой образец» и выдумывал жизнь сообразно своему желанию так или иначе уклониться от драматических столкновений с нею. Особенно охотно «углублялись в себя» – каковое углубление очень легко превращалось в пустословие, блудословие и, наконец, преобразовывало Рудина в Санина[2].
   Всё выше сказанное о читателе можно заключить в такую форму: в прошлом читатель заслуживал очень мало уважения к нему.
 
   В наши дни литератор имеет пред собою читателя, который и сам по себе – как живая, реальная личность – и, значит, как материал писателя – заслуживает глубочайшего внимания и уважения. Грубый материал? Камень, даже если это – мрамор, тоже грубый материал, но древние греки создали из него образцы скульптуры, всё ещё не превзойдённые по красоте и силе. «Эдда»[3], «Песнь о Нибелунгах»[4], «Калевала»[5], «Песнь о Роланде»[6] и весь вообще эпос создан тоже на грубом материале. Основное качество большинства советского читателя – его классовая однородность и однородность его целеустремления. Этот читатель прошёл сквозь эпические годы гражданской войны. Он – молодой человек не только по возрасту, – ему сейчас 15–35 лет, – он исторически «новорождённый». Он вступает в историю человечества свободным деятелем в области государственного строительства, он создаёт небывалые по новизне условия культурной жизни. Имея всемирное значение, его героическая работа вызывает свирепую и ядовитую ненависть всемирной буржуазии, дряхлой, бездарной, но богато вооружённой и более чем всегда способной на всякие гнуснейшие преступления против рабочего народа. Он работает в атмосфере грязной и похабной клеветы на него, работает при наличии в его стране и в его деле трудно уловимых врагов, которые вредят ему всюду, где могут повредить. Вредят делом и словом, шёпотом и стоном, возбуждающим жалость к людям, якобы несправедливо «униженным и оскорблённым». Внушается, что «унижает и оскорбляет» людей не железная логика истории классовой борьбы, а «своеволие» людей, – людей, которые поставили перед собою великую цель: навсегда уничтожить борьбу классов, источник всех драм и трагедий человечества.
   Жалуются сторонники и слуги того врага, безумная жадность которого превратила десятки миллионов рабочих – в нищих. Жалуется – враг, и основной смысл его жалобы таков: не бей меня, дай лучше я тебя убью!
   Советский читатель торопится сделать свою страну непобедимой, и поэтому у него не хватает времени вооружить себя достаточным количеством знаний. Учится он, живя в бытовых условиях всё ещё очень трудных. Его интеллектуальное вооружение всё ещё недостаточно сильно и не совсем, не всегда заглушает в нём кое-какие эмоции, унаследованные от предков, воспитанных классовым обществом, в котором грубо зоологические инстинкты животных преобладают над культурными навыками людей. Это унаследованное от дедов и прадедов затемнение разума очень мешает многим молодым людям понять всемирный смысл их грандиозного труда. Мешает и то, что молодёжь недостаточно знакома с каторгой прошлого, в которой жили её отцы.
   Но при всех своих недостатках, преодолеть которые очень трудно в данных условиях, наша молодёжь качественно растёт с поразительной быстротой. Не стану напоминать о героизме и успехах её работы, – об этом громогласно говорят факты каждого дня, эти успехи признаются уже и врагами. Но недостаточно громко и убедительно говорится о том, что не только дело промышленно-технического возрождения Страны Советов, а и дело культурно-революционного строительства постепенно становится делом молодёжи. Она выдвигает сотни талантливых единиц в области науки, искусства, техники, администрации. Однако – всем известно, что часто человек, несмотря на его эмоциональную талантливость, обнаруживает слабость своего технического вооружения для культурной работы. Особенно часто и резко эта слабость заметна в области литературной работы, которую у нас принято именовать туманным и глуповатым словцом – «творчество».
   Я думаю, что это – вредное словечко, ибо оно создает между литератором и читателем некое – как будто – существенное различие: читатель изумительно работает, а писатель занимается какой-то особенной сверхработой – «творит». Иногда кажется, что словцо это влияет гипнотически и что есть опасность выделения литераторов из всесоюзной армии строителей нового мира в особую аристократическую группу «жрецов» или – проще говоря – попов искусства.
   Повторю ещё раз: никогда ещё и нигде в мире не было читателя, который заслуживал бы такого глубокого внимания, уважения и любви, как наш, советский читатель. Любовь – понятие и чувство, как будто выпавшее из нашего быта; выпало оно, может быть, потому, что старая литература употребляла его слишком часто, безответственно и – фальшиво, лицемерно. Затем разумеется, что в классовом обществе любить «вообще человека» – невозможно, ибо это привело бы к «непротивлению злу» и – далее – ко всемирной вшивости, как сказано в одной из «Русских сказок» пишущего эти строки.
   И, наконец, существовала причина, ограничивающая широту любви, причина эта изложена в такой басенке, сочинённой ещё в 95 году по случаю одной полемики:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента