Горький Максим
Жалобы

   А.М.Горький
   Жалобы
   I
   Мой собеседник - офицер, он участвовал в последней кампании, дважды ранен - в шею, навылет, и в ногу. Широкое, курносое лицо, светлая борода и ощипанные усы; он не привык к штатскому платью - постоянно оглядывает его, кривя губы, и трогает дрожащими пальцами чёрный галстук с какой-то слишком блестящей булавкой. Подозрительно покашливает, мускулы шеи сведены, большая голова наклонена направо, словно он напряжённо прислушивается к чему-то, в его глазах, отуманенных усталостью, светится беспокойная искра, губы вздрагивают, сиповатый голос тревожен, нескладная речь нервна, и правая рука всё время неугомонно двигается в воздухе.
   - Чудесно! - говорит он, положив ладонь на стол, - маленький стол наклоняется, поднос с чашками и стаканами едет к нему на колени. - А, чёрт! Извините. Хорошо-с, чудесно! Значит - народ? Не верю!
   Дёрнув головой вверх, он сечёт рукой воздух, как бы отрубая что-то, и внушительно продолжает:
   - Я служу одиннадцать лет, я-с видел этот самый ваш народ в тысячах и в отборном виде, так сказать, всё экземплярчики в двадцать - двадцать шесть лет - самые сочные года - согласны? Так вот-с - не верю!
   Он пристально смотрит в лицо мне, усмехаясь тяжёлой, тоскливой улыбкой.
   - Вы думаете, я скажу - глуп? Ах, нет, извините, он не глуп, - ого! Очень способные ребята, да, да, очень. Даже эти татары и разная мордва отнюдь не глупы и превосходно шлифуются в строю среди русских. Но всё это народ, который не чувствует под собою земли - не в каком-то там революционном или социальном смысле - в этом смысле у него земля есть! И работать он на ней мог бы! Китайцы, батенька мой, на площади в десять сажен квадрата кормятся превосходно, э-э? Нет, это вы сочинили насчёт земли и прочее, это вы - чтобы подкупить его! Земля у мужика есть в этом смысле, в почвенном, хозяйственном. Но у него нет земли в... как это сказать? в духе, что ли бы? У него нет ощущения собственности, понимаете? Он не чувствует России, русской земли, вот в чём суть! Спросите мужика - что такое Россия? Ага! У русского мужика нет ощущения России - вы это понимаете? Он, например, скверно работает, как доказано, он и сам знает, что работает хуже, чем мог бы. Почему? А зачем работать хорошо человеку, который не знает, кто он, где он и что с ним завтра будет, - зачем? Ему - лишь бы покормиться. Он и не живёт, а - кормится... Больше ничего! Позвольте, дайте сказать!
   Он поднял обе руки к небу, надул щёки и несколько секунд помолчал, словно молясь в отчаянии.
   - Я знаю - вы хотите сказать: образование, культура и так далее. А зачем ему образование и культура, если он не имеет угла, нет у него... пункта, куда он мог бы приложить эту культуру вашу? Он - ничего не хочет, он не любит учиться, не нужно ему это... не нужно!
   Быстро выпив стакан вина с водой, он продолжал торопливо, точно усталый раздевался, чтобы поскорее лечь.
   - Весь русский народ - нигилист, - резко? Верно-с! Он ни во что не верит. Он - в воздухе висит, народ этот. Он? Самый противогосударственный материал, и никакого чёрта из него не сделаешь, хоть лопни. Дресва. Рыхлое что-то, навеки и век века - рыхлое...
   Видимо, он много думал о том, что говорил, и, хотя его слова были истёрты, безличны, стары, но в голосе и и каждом жесте чувствовалась та сила убеждения, которая даётся многими бессонными ночами, великой тоской о чём-то, чего страстно хочется, но что, может быть, неясно сознаёт человек.
   - Мне кажется, - говорил он, дёргая шеей и прикрыв глаза, - что я однажды видел весь народ в аллегорическом человеке - в запасном солдате, новгородце. Странный случай, знаете, но бывает это - перейдёт вам однажды человек дорогу, а вы помните его почему-то всю жизнь. Так и тут - мне пришлось быть в Старой Руссе, во время мобилизации; стою на платформе, сажают солдат в вагоны, бабы ревут, пьяные орут, трезвые смотрят так, точно с них кожу сдирать будут через час. Сразу, знаете, видно, что народ, понимаете - народ! - собирается защищать свою страну от коварного врага и так далее. Чёрт! Между прочими прискорбными рожами вижу одну - настоящий эдакий великорус: грудища, бородища, ручищи, нос картофелиной, глаза голубые и - это спокойное лицо... эдакое терпеливое, чёрт его возьми, лицо, уверенное такое... уверенное в том, что ничего хорошего не может быть, не будет никогда! Держит за плечо свою оплаканную, раскисшую в слезах бабёнку и внушает ей могильным голосом, но - спокойно, заметьте, спокойно, дьявольщина, внушает, кому что продать, сколько взять и прочее. Никаких надежд на возвращение, видимо, не питает, и не мобилизация это для него, а - ликвидация жизни, всей жизни, понимаете! Очень приятно видеть эдакое... этот анафемский фатализм, с которым человек отправляется на бой, на борьбу! Вы понимаете - фатализм и борьба, а? Соединение огня с водой дает пар, а тут уж чистый нигиль! Нуль, дыра бездонная! Я ему говорю: "Что ж ты, братец мой, так уж, а? Отправляешься на эдакое дело, а духа - никакого! Надо, братец мой, дух боевой иметь, надо надеяться на победу и возвращение домой со славой! Надо, мол, исполнять долг с жаром, с огёем и страстью! Для родины это, пойми..." - "Мы, говорит, ваше благородие, это понимаем! Мы, говорит, согласны исполнить всё, что прикажут". - "Да ты, говорю, сам-то как - хочешь победы?" - "Нам, говорит, не то что победа, а хоть бы и совсем не воевать". Тьфу! Тут его унтер пихнул в вагон.
   Офицер волновался почти болезненно: на лице у него выступили багровые пятна, щёки дрожали в нервозных гримасах, в глазах неукротимо разгоралась скорбь, и правая рука билась в воздухе, как разбитое крыло большой раненой птицы.
   - Чудесно! Подал я прошение о зачислении добровольцем в действующую армию, зачислили, дали роту, еду догонять её. Догнал в Челябе, смотрю этот новгородец тут. Ба, думаю.
   Почему-то сделал вид, будто не узнаю его, а он сразу меня узнал и ест голубыми спокойными глазами. Неприятно это, знаете. Разумеется дисциплина, полное подчинение начальнику - это необходимо, но - вложи сюда немного своей души, своего разума, не садись ко мне на плечи, не выдавай себя за дитя какое-то... Вообще - будь жив! Будь человеком несколько... сколько можешь! А так, знаете, когда на тебя смотрят двести с лишком пар голубых глаз и каждая без слов говорит - делай со мной, что хочешь, - мне всё равно... это, знаете, ни к чёрту не годится! Это сразу налагает на вас как бы тяжелейшие цепи ответственности за всех и каждого... это уж требует Наполеона, которому тоже всё равно! Наполеон - с единицами и сотнями не считается. Наполеон живёт Францией, ради Франции. Среднему человеку - не по силам такое отношение к нему двух сотен взрослых людей, хотя бы он и жил Россией. Я, впрочем, ме знаю, что такое - средний человек, может быть, лучше, чтоб его не было. Чёрт знает... вот я, например, люблю Россию, сердечно люблю, ей-богу, желаю ей славы, богатства, счастья, готов на всё для этого... что там! Но - что же я всё-таки могу? Средний человек, я иногда с изумительной ясностью чувствую, что у меня нет головы, нет мозга, - понимаете? Это не смешно. То есть идиоту или нахалу это может показаться смешным, но - идиоты и нахалы всё-таки, мне кажется, ещё не большинство населения империи нашей. Да, так вот: голова, а в ней что-то шевелится, словно кошка играет клубком серых ниток и перепутала их, дрянь эдакая! Разве это - смешно? Эх, батенька, чёрт его знает как иногда жалко себя и всё это вообще... всю эту жизнь... Я, знаете, консерватор, в Европы не верю, - впрочем, я не знаю, во что верю... я простейший консерватор, черносотенец, по газетам. Но иногда вдруг мне кажется, что я отчаяннейший революционер... да! Революционер, потому что всех жалко: всех этих средних, ошарашенных людей, которые делают революции, реакции, погромы и всякие гнусные штуки в обе стороны, направо и налево. Потому ясно видишь - всё это на песке, всё в воздухе: в России нет фундамента духовного, нет почвы, на которой можно строить храмы и всякие дворцы разума, крепости веры и надежды, - всё зыбко, сыпуче, всё дресва и - бесплодно. Хочется сказать какое-то слово - братцы, что вы делаете? А вдруг они спросят - что надо делать? Издыхаешь в тоске и - молчишь. Такая страшная скорбь схватит за сердце, так нестерпимо жалко Россию эту - кричать хочется, орать, бить башкой об стену... Стена - живое человеческое тело, в случае, о котором вся речь, - это моя рота.
   - Еду я с ней по Сибири - смотрю, какой хороший, серьёзный народ! Немножко печальны, подавлены - это допустимо, это естественно, я понимаю, бог мой! Обо всём, что касается деревни, судят резонно, ясно, с глубоким знанием дела. Но! Сейчас же является эта окаянная петля, это кольцо - чёрт его знает, что оно такое - нигилизм, фатализм восточный? Жалуется мужик овраги одолели, рвут и рвут пашню. Укрепи! Да как его укрепишь? Научись! Молчат. Вздыхают.
   - В вагоне грязно, накурено, насорено - если не указать на это, они не видят, расковыривают зачем-то скамьи, соскребают со стен краску, плюют куда попало. Отношение ко всему - мерзейшее: на станциях отламывают крышки кадок с водой, чёрт знает зачем хлопая ими во всю силу; ломают деревья, гадят везде безобразно и вообще имеют вид чужих людей в чужой земле. Так себе проезжают мимо. Мимо! Дорогой приходилось разговаривать с ними и, знаете, хотелось! Ведь с этими людьми назначено мне жить и умирать, я должен руководить ими в борьбе против врага и прочее... До некоторой степени я зависим от них. "Итак, ребята, говоришь им, мы едем защищать Россию". Смотрят внимательно, а глаза - чужие, и нельзя понять, что, думают эти люди. "Вы понимаете - что такое Россия, родина?" - "Так точно", - говорят некоторые. "Что же такое родина, Швецов?" - это тот самый новгородский, голубоглазый. Надо вам сказать, что он сел мне в голову сразу и глубоко... да я уж говорил это! "Ну, Швецов?" - "Никак нет, ваше благородие!" отвечает он - правдиво говорит, чёрт побери, сразу видно, что от души. Надо объяснять. А признаться, я сам до той поры об этом предмете не думал: Россия, ну и чудесно! Границы такие-то, царствующий дом, армия и прочее. Не более. Но о том, что армия из народа выцежена, и о том, что такое этот народ по своему духовному строю, - не приходилось думать... "Русский народ добродушен и белокур" - это я, конечно, знал, но что он не весь белокур и не совсем добродушен, это мне не приходило в голову. Чудесно. И вот, сидя на станции в ожидании дальнейшего движения, веду я речь о России, о её целях в Тихом океане - газеты я читал и насчёт Тихого океана что-то знал тогда. Говорю-с. Кончил. "Поняли?" - "Так точно, ваше благородие!" отвечают мне эти русские люди, которым необходимо выйти на берега Тихого океана, отвечают - дружно, а я вижу, что - врут: ничего не поняли и нимало не интересно им всё это. Швецов этот, так он, знаете, демонстративно ничего не понял: прижимает меня голубыми глазами своими в угол и, видимо, что-то хочет спросить, но - не решается, что ли. "Ты понял, Швецов?" - "Никак нет".
   - "Почему?" - "Так что, ваше благородие, ежели взять всю землю, как волость, примерно, то хоша деревни разные, однакож мужики везде одинаковы, и все, стало быть, вроде как шабры на земле, а ежели деревня против деревни в колья пойдёт, то, надо думать, никакой жизни и выгоды никому не будет, а только драка и кровопролитие..." Ох!
   Офицер схватился за голову и, качаясь, застонал.
   - Ну - глупо же! Может быть, с вашей точки зрения но... очень добродушно и по-христиански, но ведь дико же это! Мертво это! Врёт ведь, чёрт его дери, - пойдёт он в колья, ходил ведь против шабров и - пойдёт... И я вижу, что его - понимают, а на меня смотрят так, как будто хотят сказать: "Что, брат? Ну-ка?" Чужие, чужими глазами смотрят - желал бы я вам это почувствовать. Да-с! Но - бросим это, бросим! Я скоро прекратил свои беседы, потому что однажды слышу - говорят про меня эти люди:
   - Ничего он, так себе, только - вот душу вытягивать любит. Присосётся и - сверлит языком, и сверлит! "Чёрт вас побери", - думаю. Да...
   - Другой раз, во время стоянки, вижу - собралась кучка моих ребят, в середине - Швецов, на ладони у него - земля, он растирает её пальцами, нюхает, словно старуха табак, и говорит какие-то корявые слова. В чём дело? "А вот, ваше благородие, Швецов насчёт состава земли разъясняет". - "Что ты тут разъясняешь?" Он спокойно - спокойно! - начинает говорить незнакомыми мне словами о землице, которая как-то там землится, о землистой земле, о землеватости, и все с ним соглашаются, а я ничего не понимаю, и все это видят. Начинаю я свою речь о необходимости защиты земли, боя за землю, а они мне: "Мы, говорят, за неё, ваше благородие, всю жизнь бьемся, мы её защищать готовы!" Выходило смешно, жалко и досадно.
   - Одним словом, мне вскоре стало совершенно ясно, что я еду драться, с людьми, которые не понимают, зачем нужно драться. Я должен внушить им боевой дух... должен! Они же не верят ни единому слову моему, и как будто в глубине души каждого живёт убеждение, что эта война - мною начата, мне нужна, а больше - никому. Иногда очень хотелось орать на них. А главное этот спокойный Портнов... Швецов - смотрит и - молчит. Молчит, но рожа такая - на всё готовая: я, дескать, всё сделаю по твоему приказанию, всё, что хочешь, но мне - ничего не надо, я ничего не знаю, и отвечай за меня ты сам.
   - И вот с этими на всё по чужому приказанию готовыми людьми попал я в свалку: наш батальон прикрывал отступление из-под Мукдена, сижу я со своей ротой в кустах и ямах на берегу какой-то дурацкой речки; вдали, по ту сторону, лезут японцы - тоже очень спокойные люди, но - с ними спокойствие сознания важности того, что они делают, а мы понимаем свою задачу как отступление с наименьшими потерями.
   - Береги патроны, - говорю я своим. Берегут. Оборванные, грязные, усталые, невыразимо равнодушные, лежат и смотрят, как там враг перебегает поле цепь за цепью, быстро и ловко, точно крысы... Где-то сзади нас действует артиллерия, справа бьют залпами, скоро и наша очередь, дьявольский шум, нервы отупели, голова болит, и весь сгораю, медленно и мучительно поджариваясь, в эдакой безысходной, ровной, безнадёжной злобе.
   - Сзади меня убедительно спокойный голос Швецова слышу: "Народ лёгкий, снаряжение хорошее, а главнейше - свои места, всё наскрозь они тут знают, каждую яму, всякий бугорок - разве с ними совладаешь? И опять - на своём месте человек силен, на своём-то, на родном, он - неодолим, человек этот!" Люди сочувственно крякают и сопят, слушая его рассуждения.
   - Ну, знаете, я сказал этому господину, что если он не перестанет, так я его - и приставил к деревянной роже револьвер. А он вытаращил голубые свои глаза по обеим сторонам дула и говорит:
   - Зачем же вашему благородию трудиться, меня и японец убьёт!
   - Стало мне стыдно, что ли... и не знал бы я, как выйти из дурацкого положения, но тут явился приказ - отойти нам глубже. Отошли, как и пришли, без выстрела, и вообще мы - моя рота - некоторое время играла странную роль: всё водили нас с места на место, точно речи Швецова были известны высшему начальству, и оно, понимаете, заботилось поставить роту именно туда, где бы мои ребята почувствовали себя на своём месте. Ходим голодные, оглушённые, усталые, видим, как летают казаки, прыгает артиллерия, едут обозы Красного креста... Хорошо-с!
   - Ночь пришла. Лежим в каких-то холмах, а на нас - лезут японцы. Лезут как будто не торопясь, но - споро, отовсюду, без конца. И вот вижу - это, знаете, как сон было: идёт полем к нам какая-то часть, а на правом фланге её вдруг вспыхивает огонёк, и я с ужасом вижу - освещённое этой вспышкой круглое монгольское лицо, - курит, дьявол! Зачем он закурил - я не знаю, было ли это сделано, чтобы доказать своим солдатам - вот, мол, как и храбр, или он обалдел от страха, но - курит! Со всех сторон жарят залпами, моя рота тоже, конечно, а эти идут, и, знаете, страшно медленно шли они, как мне казалось, изумительно! Как будто они там все знают, что их дело верное, беспроигрышное дело и торопиться - некуда. Конечно, на самом деле было иное, но мне так казалось, говорю я. И эта дьявольская папироса там, в темноте, горит, вспыхивает так ровно, уверенно и спокойно - видно, что она доставляет удовольствие человеку. В неё стреляют, и я советую - ниже брать, чтобы в грудь, в живот ему всыпалось несколько штучек, - идёт! И видно докурил, бросил в сторону, кругло эдак очертилась в воздухе огненная полоска. Вам это кажется несерьёзным, пустяками, ну - да, оно и несерьёзно, незначительно, оно просто указало мне, что я - не закурил бы перед тем, как скомандовать в штыки. У меня нет спокойствия, необходимого для того, чтоб покурить перед смертью, нет уверенности, что... д-да... Я - чужой своим людям, и ни страх пред смертью, ни что другое не связывает их со мною. Мы люди разных племён по духу, они - солдаты, я - их начальник, больше ничего. Я их не понимаю, они - меня, нам друг друга не жалко, мы - сказать правду не любим и немножко боимся друг друга...
   - Был случай: поймали китайца-шпиона, и вот - сидит он на земле, около него двое конвойных - Швецов этот и Хубайдулин, татарин. Слышу - Хубайдулин ведёт с китайцем вполголоса, на эдаком дурацком языке, дружескую беседу:
   - Твоя земля хоруша есть...
   Китаец отвечает, точно Швецов:
   - Ваша моя чисто зорил - кончал моя.
   А Швецов говорит:
   - Мы, брат, тут ни при чём... Приказано - иди! Вот и пришли. Мы сами земляной народ. Мы понимаем. Мы - и так далее... совершенно в том тоне, как говорят мужики из рассказов старых писателей. И - врёт, наглейше врёт. Потому что мне лично слишком часто приходилось видеть, как они - не он, его я не обвиняю, - но вообще они, наши солдаты, зорили хозяйство маньчжур... без необходимости, бессмысленно и с какой-то тупой злобой. Вырубали десятки деревьев, когда нужен был один сучок, жгли фанзы, топтали посевы, ломали мебель... да, да. Всё это было, вы знаете, должны знать. Об этом ведь писалось много. Я повторю, что и дорогой в Россию они вели себя так же портили всё, что могли испортить. "Нищему - ничего не дорого" - есть корейская пословица, так вот... может быть, несколько оправдывает этих... У меня выболела душа и на языке вертятся слова, нехорошие, больные слова...
   - Я слышу всё это и думаю: хорошо, милые мои. Всё это так, всё это по-христиански, но - отдалённо от нас... Мы - воюем.
   К вечеру дело этого китайца было решено; позвал я унтера и приказал:
   - Возьми Швецова, Хубайдулина и - расстрелять шпиона!
   - Пошли. Спокойно! Я, издали, за ними. Был вечер, половина неба в огне, около какой-то стенки стоял этот китаец, лицом к солнцу... рослый такой молодчина! Против него, затылками ко мне - эти двое. Выстрелили, китаец посунулся вперёд, точно кланяясь им - прощайте! - и упал, лицом в землю. Опустили ружья к ноге, стоят. Всё вокруг красное, и - они тоже. Там, знаете, закаты солнца всегда зловещие какие-то, точно оно, уходя, злобно грозится - спрячусь - навсегда! Навсегда!..
   - Ночью этой не спалось мне. Играли в карты, скучно стало, бросил я, вышел. Долго ходил, как во сне, потом вижу - Швецов около какого-то дерева стоит и - молится. Так, знаете, согнул шею, как подъяремный вол, наклонил голову к земле и тыкает рукой своей в лоб, плечи, в грудь себе. Не торопясь. Услыхал мои шаги, обернулся, вытянулся. Подошёл я к нему - вижу парень как всегда, в порядке. Спросил о чём-то. "Так точно. Никак нет". Тогда я говорю в упор ему:
   - Жалко китайца-то, а?
   Подумав, отвечает:
   - Маленько жалко будто.
   - А не убить - нельзя ведь?
   - Так точно.
   - Почему нельзя?
   - Как, значит, шпиён...
   - И я чувствую, что он говорит то, с чем не согласен, что ответственность за эту смерть он целиком возлагает на меня, да, только на меня одного. Его деревянное лицо по-своему вполне красноречиво, и тупой этот, покорный, воловий взгляд - осуждает меня.
   - Ах, я много мог бы рассказать мелочей, подобных этой, и не об одном Швецове, конечно... Но это его молчание, его покорная готовность сделать всё, что прикажут, и во всём оправдать себя, и ото всего отодвинуться... он наиболее типичен... да.
   - Видел я в Нагасаки одного француза - военный корреспондент он был, что ли, или какой-то агент. Бог его знает! Знаете, у французов есть такие лица - острые, точно чеканенные, - взглянешь на него и - думаешь: вот умный человек, прежде всего - умный. Как это у них - spirituel, intelligent? (Умный, интеллигентный - Ред.) Так вот, такой spirituel - стоит на перроне, сунув руки в карманы, и смотрит зоркими глазами сквозь пенснэ, как наше пленное воинство садится в вагоны, и - насвистывает похоронный марш, чёрт побери! Да! Я подумал тогда - fine l'alliance! (конец союзу - Ред.) Какое удовольствие и польза быть в союзе с людьми, которых бьют, а они равнодушны? Которые не понимают, за что их бьют, за что они должны бить, и - вообще ничего не хотят понять? С той поры прошли годы, аллианс существует. Vive la France, vive la Russie (да здравствует Франция, да здравствует Россия - Ред.) - всё в порядке! Но - поверьте мне, скоро мы останемся одни-одинёшеньки, представляя собою болото, которое будет ограждать Европу от нашествия монголов, как ограждало её в давние времена, и в этом наша роль вовеки и век века. И ограждать будем мы пассивно: дойдут до нас монголы и увязнут среди нас, точно в болоте, - вот так же, как мордва увязла. Пессимизм? Нет. Просто я соприкоснулся со своим народом и стал фаталистом. Мы все - фаталисты, нигилисты - ах! Довольно...
   ...Знаете, иногда во время ученья ротного посмотришь на эту холодную стену чужих тебе людей и, тоскуя, пошутишь:
   - Эй, ты, фаталист, подбери живот!
   ...Как я попал в Нагасаки? Очень просто. Этот самый Швецов великодушно сдал меня в плен японцам. Именно - сдал. Случилось так, что меня ранили в шею вот и в ногу, да колено ушибли прикладом, что ли, ну - лежу я очнувшись, шея тряпками обмотана, ослаб, двигаться не могу. Утро, около меня, вижу, сидит этот герой и ещё двое лежат, все ранены. Мёртвых довольно много насыпано и наших и тех. Швецов хозяйственно обряжает чью-то голую ногу японским материалом, лицо у него тоже испорчено, в крови всё, на голове что-то вроде колтуна (плотный, слипшийся ком волос на голове Ред.). Спрашиваю - куда ранен?
   Отвечает охотно так:
   - В обе ноги, в бок да голову, ваше благородие!
   "Отделался, слава тебе господи!" - подумал я тогда о нём.
   Слышу - хрипит он:
   - Покричать надо японцам-то, шли бы скорей, забирали нас, а то его благородию вредно лежать тут, как бы не помер.
   Я не могу сказать ни слова, даже кровь изо рта не в силах выплюнуть. Ну, он и начал кричать, так, знаете, просто, по-новгородски, что ли:
   - Эй, иди сюда! Эй!
   И машет руками, точно приятелей зовет. Пришли приятели: эдакие аккуратненькие санитарики, один немного лопочет по-русски, Швецов ему объясняет: "Вот, говорит, офицер, подобрать его надо, перевязать..." Тот обошёл как-то вокруг Швецова и вежливенько говорит: "Позвольте, сначала вас надо перевязать!" - "Нет, говорит, сначала его благородие".
   И сказано это было как-то так, что в словах этих не почувствовал я жалости человеческой ко мне и не возбудили они во мне, в душе моей, ни тени благодарности...
   Перевязали меня, дали чего-то глотнуть, положили и понесли. Легко раненные пошли со мной, а Швецов этот остался. Потом умер он в море, на транспорте, по дороге в плен.
   Умирал деловито и спокойно, точно исполнял самое важнейшее своей жизни, а я наблюдал за ним, и - злила меня эта деловитость.
   - Что, - спрашиваю, - не хочется умирать, Швецов?
   - Дело не наше - божие...
   ...Я, кажется, не сумел обрисовать этого человека достаточно ясно... я не могу этого. Фактов - нет у меня... действий его я не знаю. Тут всё дело в спокойном взгляде эдаких бездонно голубых глаз... в одной их искре, которая порою вспыхивала где-то в самой глубине взгляда. Это - искра затаённого несогласия со мною, начальником, со всем, что я говорю, приказываю, в чём иногда пытался убеждать.
   ...Лежим, помню, в траншее, мороз, неистово садит ветер, где-то бухает артиллерия, и вся земля эта проклятая, напоённая нашей кровью, вздрагивает, гудит - у-у-у!
   - Что, Швецов, холодно?
   - Так точно, ваше благородие...
   Спокойно говорит, спокойно, понимаете.
   - Вот начнётся бой - теплее будет, а?
   - Так точно. Перед смертью, конечно, ни жара, ни холод не страшны...
   - Почему же перед смертью? Надо о победе думать, а не о смерти...
   Молчит. И все, искоса поглядывая на меня, молчат. Солидно так молчат, точно камни.
   Чувствуешь себя среди этих существ дьявольски одиноким и обиженным... Что-то ребячье шевелится в душе... в голову лезут странные мысли... хочется закричать этим людям:
   "Братцы! Я тоже - русский... я ведь человек вашей земли... родные мои люди! В чём дело? О чём вы молчите?"
   Они ёжатся, покрякивают от холода и - смотрят вперёд, в холодный, сизоватый эдакий туман, где притаился враг. Спокойно смотрят, да.
   Делается страшно. Не боюсь сказать - страшно...
   Его измученное лицо перекосилось нервной улыбкой, усталые глаза полузакрылись, и, шевеля пальцами правой руки, он тихонько, хрипло продолжал:
   - Надо что-то делать, государь мой... как вы думаете? Надо что-то сказать им... такое, что сдвинуло бы нас с этими людями... надо же понимать свой народ! И - чтобы он тоже понимал меня... А иначе нельзя жить... право же нельзя!..
   ...У меня был вестовой Чухнов, пьяница и вор, заражённый сифилисом. Украл однажды сапоги мои - я его простил. Он продал татарину погоны старые. Отодрал я его за ухо, как мальчишку, - простил. Хорошо-с.
   - В то время я состоял... в романе с соседкой, женой одного чинуши. Сады смежные, и она, по ночам, приходила ко мне через отверстие в заборе, сделанное этим... мерзавцем. Доску, знаете, вынуть, и - готова узенькая дверца, можно без труда пролезть. Однажды является она - вся испачкана какой-то гадостью, стыдно ей, испугана, едва не истерика... Оказывается она полезла в этот тайник, а к забору была пристроена жестянка, налитая дёгтем, и когда Саша отняла доску - её облило с головы до ног. Что такое? Зову Чухнова и - как-то сразу, по воровским его глазам, вижу - это его дело! "Ты?" - говорю. Отнекивается. Потом - сознался. Я был убит... даже ударить его не мог. Потом, на другой день, говорю: "Слушай, - зачем? Я тебя дважды спас от суда, ведь ты знаешь, как строго судят вашего брата за кражу. Зачем? Что я сделал тебе худого?"