Урну с прахом Игоря захоронили на Новодевичьем, в могиле отца. Его квартира
в Доме Полярника на Суворовском бульваре, еще недавно шумная и многолюдная,
опустела. Вдове Игоря пришлось переезжать в другую, меньшую квартиру, а в ту
вселился популярный автор детективного жанра Юлиан Семенов. Докторская
диссертация Игоря, о которой было немало разговоров, осталась незащищенной.
Более десяти лет спустя, уже в тридцать первом рейсе все того же судна
"Дмитрий Менделеев", мы открыли по данным геомагнитной съемки в Центральной
котловине Индийского океана, между разломами Индира и Индрани, новый разлом.
Я предложил назвать его разломом Игоря Белоусова и именно так и поименовал в
своих статьях. Дальше, однако, дело не пошло, так как высокая администрация
это предложение не поддержала: не академик, не герой--простой кандидат наук.
С какой стати? Так и не оставил Игорь своего имени на географической карте,
о чем мечтал когда-то в юности. Осталась только память в сердцах его пока
живущих друзей, да еще, пожалуй, строчка из песни, ему посвященной: "Не
страшно потерять уменье удивлять -- страшнее потерять уменье удивляться"...

ЧИСТЫЕ ПРУДЫ

Переезд в Москву был для меня мучительным. Даже когда меняешь
что-нибудь одно -- работу, семью или место, где живешь, долго не можешь
привыкнуть к новому. Мне же пришлось поменять все сразу. Из родного своего
Института геологии Арктики, где я к тому времени руководил лабораторией
морской геофизики, я попал в Институт океанологии на должность старшего
научного сотрудника не в научные отделы, где мест не было, а в
административную группу "Координационного центра стран-членов СЭВ".
Игорь Белоусов рассчитывал через полгода перевести меня к себе--в отдел
геофизики и тектоники океанического дна, но его внезапная смерть поломала
эти планы. Ни о какой геологии и геофизике в Координационном центре не могло
быть и речи. В обязанности мои входили обслуга приезжающих из соцстран
ученых, а также составление и переписывание бесконечных бумажек и
мертворожденных планов совместных работ и совещаний. Эта бессмысленная
бумажная служба с первых же дней вызвала у меня непреодолимое отвращение.
Профессор Глеб Борисович Удинцев, руководивший в то время отделом геофизики
и тектоники океанического дна, как оказалось, весьма неприязненно относился
к Игорю и ясно дал мне понять, что на перевод мой в его отдел я рассчитывать
не могу. Что было делать? Уезжать, не солоно хлебавши, обратно в Ленинград?
Я и в самом деле начал всерьез подумывать об этом и да-, же договорился с
дирекцией своего бывшего института о возвращении. Однако осенью семьдесят
второго года я познакомился с Олегом Георгиевичем Сорохтииым, готовившим
тогда к защите докторскую диссертацию и увлекавшимся идеями тектоники
литосферных плит, который согласился взять меня на работу в свою группу. С
большим трудом, благодаря активной поддержке Сорохтина и благорасположению
грозного директора Монина, мне удалось, наконец, расстаться с
Координационным центром и перейти в группу тектоники литосферных плит,
преобразованную позднее в лабораторию.
Олегу Сорохтину я обязан не только служебным переводом, но и многим
другим. Будучи человеком фанатично увлеченным современной геологической
концепцией формирования и эволюции нашей планеты, геофизик с широким
кругозором и дерзкой поэтической фантазией, он сумел обратить в свою, тогда
еще довольно |крамольную веру, своих ближайших сотрудников, в том числе и
меня. До встречи с ним я считал себя специалистом по магнитному полю, и мне
этого вполне хватало. В дебри глобальной геологии и тектоники я не вникал,
считая это излишним. "Чем вы занимаетесь?" -- спросил он у меня при первой
же встрече, и узнав что магнитным полем, скептически улыбнулся: "У
американцев, да и у всех других зарубежных ученых, нет такого понятия --
магнитчик, сейсмик, электроразведчик. Есть одно понятие -- геофизик. Ведь
Земля -- физическое тело и чтобы изучать ее, надо свободно владеть не одним,
а несколькими геофизическими методами сразу. Иначе ничего не выйдет". Сам
Олег, сейсмик по образованию да еще с "аппаратурным" уклоном, довольно
свободно разбирался в физике Земли, теории геофизических полей, геологии и
геохимии, не говоря уже о магнитном и гравитационном полях, сейсмике,
тепловом потоке и так далее. Именно Сорохтин сделал меня убежденным
сторонником новой глобальной теории -- тектоники литосферных плит,
основывающейся на идеях дрейфа континентов. Надо сказать, что в начале
семидесятых годов, концепция эта, уже получившая всеобщее признание на
Западе, у нас считалась еретической. Вся "старая гвардия" отечественной
геологической науки во главе с членом-корреспондентом В. В. Белоусовым,
возглавлявшим Международный геофизический комитет, Академия наук,
министерство геологии, Московский государственный университет, стеной встали
против этого "буржуазного направления". В свете этого нельзя не отдать
должное Андрею Сергеевичу Монину, который, будучи одним из ведущих ученых в
области математики и физики, не только сам активно включился в разработку
математической модели конвекции, приводящей к дрейфу континентов, но и не
побоялся организовать у себя в институте специальную лабораторию "тектоники
плит". В то время это было все равно, что поднять красный флаг на броненосце
"Потемкин". Вот в эту лабораторию мне и повезло попасть.
Нельзя не отметить при этом, что характер у Монина был крутой,
вспыльчивый. Трудясь помногу сам, он требовал такой же отдачи от других,
поэтому работать с ним, а тем более под его началом, было совсем не просто.
Я помню, как тяжело отдуваясь и хватаясь за сердце, выходил из
начальнического кабинета его заместитель по Южному отделению в Геленджике
Яков Петрович Маловицкий. "Саня, -- сказал он мне, вытирая платком пот со
лба, -- с Мониным же невозможно работать! Он требует от своих сотрудников
мировых открытий, и при этом -- каждый день!"
С увлеченностью, сильно подхлестнутой почти годовым отрывом от науки, я
взялся за работу. Приходилось в сорок лет переучиваться заново, осваивая азы
физики Земли, гравиметрии, геотермии, тектоники, вулканизма, палеомагнетизма
и так далее. Снова вспомнились мне слова безвременно погибшего Стаса
Погребицкого: "Лучше работать под заведомо ложную идею, чем вообще под
никакую". Одной из наиболее характерных особенностей моих
собратьев-геофизиков, да, видимо, и моей, взращенной в нас за долгие годы,
было скупердяйское дрожание над полученными экспериментальными данными или
какой-нибудь третьесортной идейкой. Общение с Олегом полностью изменило эти
мещанские представления. Он щедро расшвыривал идеи, которых у него было
всегда великое множество, как будто совершенно не заботясь о собственном
авторстве. Именно он впервые открыл мне глаза на то, что любой собранный
экспериментальный материал -- карта, разрез, результаты лабораторных
анализов, не одухотворенный ведущей идеей, мертв. Наше стремление
участвовать во всех новых съемках в океане он поддерживал далеко не всегда.
"Надо ли тратить свои силы на получение нового материала, когда так много не
обработанного и не обдуманного старого?" Когда я, споря с ним, говорил о
практической пользе, о полезных ископаемых, он отмахивался: "Нет ничего
более практичного, чем хорошая теория".
В самом начале моей работы в Институте океанологии, в конце июля 1972
года, сразу же после неожиданной смерти Игоря Белоусова, я попал в
организованную им экспедицию по морям Ледовитого океана. Идея Игоря состояла
в том, чтобы пройти по всей трассе великого Северного морского пути на
речных судах, караван которых ежегодно перегоняли из Архангельска в
дальневосточные моря. Было договорено, что специальный геофизический отряд
будет вести попутные работы на борту одного из перегоняемых судов. В состав
отряда, который Игорь должен был возглавить сам, он планировал включить
своих друзей --Валю Смилгу и Натана Эйдельмана. В полярный рейс, однако, нам
пришлось отправиться уже без него.
По-архангельски холодным августовским днем мы вшестером погрузились на
борт транспортного суденышка типа "река-море", построенного в Финляндии. Его
надлежало перегнать в составе каравана таких же судов из Архангельска в
Николаевск-на-Амуре. Перегоном судов по трассе Северного морского пути
занималась тогда "Экспедиция Спецморпроводок СЕВМОРПУТИ", помещавшаяся в
Ленинграде. Перегон этот требовал от экипажей особенной выучки и сноровки. С
одной стороны, капитанам и штурманам надо было разбираться в сложной речной
навигации, непривычной для моряков. С другой -- на речных судах, не
рассчитанных на морские шторма и ледовую обстановку, пройти по трассе вдоль
всего побережья Ледовитого океана, где и ледокольным пароходам со
специальной ледовой обшивкой плавать далеко небезопасно.
Народ в перегонной экспедиции, возглавляемой старым полярником
Наяновым, подбирался довольно лихой. Капитаном на нашем теплоходе был
Владимир Малышев, примерно за год до этого плававший по перегонной трассе
вместе с писателем Виктором Конецким, посвятившим этому рейсу свою повесть
"Соленый лед". Группу нашу вместо Игоря возглавлял начальник отдела кадров
института Владимир Михайлович с весьма нетипичной для начальника отдела
кадров фамилией Гринберг. "Не только единственный в стране начальник отдела
кадров с такой фамилией, но и единственный Гринберг, который по паспорту
осетин", -- говаривал он. Натан Эйдельман в рейс пойти не смог, и
единственным из игоревых друзей, принявшим участие в экспедиции, оказался
Смилга. Помню, как прибыв в Архангельск, где нас, приехавших раньше,
несколько дней не селили в гостиницу "Двина", он заявился прямо к директору
гостиницы в старом ватнике и шляпе, заросший седоватой щетиной. "Смотрите,
до какого состояния довели интеллигентного человека", -- заявил он
ошарашенному директору, после чего нас всех немедленно поселили в "люкс".
Используя его опыт, примерно такую же операцию мы провели и по окончании
экспедиции, уже в Хабаровске, ухитрившись выбить номер в интуристовской
гостинице для "академика Гринберга".
Двухмесячный рейс из Архангельска в Николаевск-на-Амуре, несмотря на
все трудности и даже опасности, связанные с ним, особенно ледовая проводка в
проливе Вилькицкого, где наше утлое суденышко затирало льдами, вспоминается
до сих пор как один из самых интересных, и стоит любого из зарубежных
рейсов. Плоские берега Баренцева и Карского морей, скалистые берега
Охотоморья, пронзительные желтые закаты острова Вайгач и безмолвная
цветомузыка полярного сияния в Чукотском море. Пушечный гром ломающихся
льдин, их визжащий, надрывающий сердце скрежет о тоненькие борта, когда мы
все в спасжилетах, с пластырями и брусьями наготове, чтобы заделать
пробоину, стоим на расписанных постах и ждем -- авось, пронесет. А
бесконечная работа по обкалыванию льда с палубы, чтобы судно не
перевернулось в шторм! А вечно окровавленные ладони, которые не спасти от
ржавой стали швартового троса никакими брезентовыми рукавицами! Поскольку
экипаж на судне был только половинного состава, то нас всех использовали на
общесудовых авралах и работах.
По мере нашего движения на восток пришлось заходить на острова Колгуев
и Вайгач, в Андерму, Диксон и другие точки побережья, отстаиваясь то от
шторма, то от ледовых полей. Около двух недель наше суденышко "Морской-10"
простояло вместе с другими судами на рейде у острова Вайгач, ожидая
улучшения ледовой обстановки в проливах Новой Земли. Была короткая полоса
ненадежного северного лета -- середина августа. На Вайгаче цвела тундра.
Неожиданное для сурового и безжизненного северного ландшафта с его
черно-белой графикой, буйство красок недолгого цветения хрупких, но
непобедимых полярных трав и ягеля, так поразило меня, что я, кажется впервые
в жизни, испытал острое чувство зависти к художникам. Только их талант
позволяет запечатлеть и увековечить этот странный и неповторимый миг, когда
под лучом полярного солнца вдруг вспыхивают желтыми, золотыми и алыми
цветами недолговечные ковры летней тундры. Когда я теперь думаю о красотах
многочисленных островов, на которых мне посчастливилось побывать, я
вспоминаю не знаменитый пляж Вайкики на Гаваях, не похожий на летящую
бабочку остров Гваделупа и на сказочный остров Маврикий -- "ключ от
Индийского океана", а цветущую тундру на арктическом острове Вайгач. Во
время этой стоянки я "на нервной почве" написал стихи "Тени тундры", к
которым актер ленинградского театра Ленинского Комсомола Юрий Хохликов
придумал мелодию.
Навсегда врезались в память и скалистые отвесные берега Берингова
пролива, разделяющего два сумрачных материка -- Евразию и Америку. Прямо над
нашим судном проплыл в сумеречном тумане на нависшей над водой скале
огромный черный каменный
крест, который водрузил здесь Семен Дежнев "сотоварищи". До сих пор
помню неуловимую смену красок волн в проливе, где свинцово-стальные воды
Ледовитого океана понемногу сменяются зелеными тихоокеанскими.
Неповторимая красота цветущей тундры стала, однако, не единственным
воспоминанием об острове Вайгач. Мы нашли там обгоревшие остатки гниющих
бревен, мотки ржавой колючей проволоки и разбитые взрывами базальтовые
глыбы. Местные жители, ненцы, которых переселили сюда с Новой Земли, где в
пятидесятые годы был организован полигон для испытаний атомной бомбы,
рассказали нам, что здесь в тридцатые годы был огромный концлагерь.
Заключенные, обреченные на верную погибель, подняли восстание. Согласно
легенде, когда об этом доложили Сталину с предложением послать карательный
отряд, он сказал: "Зачем посылать людей? Лучше испытать новые бомбометатели
наших бомбардировщиков". Бомбометатели испытали, уничтожив все живое на
острове, включая охрану.
В этом рейсе нам повезло. Мы ухитрились за одну навигацию, без аварий и
вынужденной зимовки во льдах, проскочить всю трассу Северного морского пути,
что, как оказалось, бывает нечасто. В самом тяжелом в ледовом отношении
месте -- проливе Вилькицкого, между полуостровом Таймыр и Северной Землей,
нас проводил атомный ледокол "Ленин", тогдашний флагман ледокольного флота.
Своим мощным корпусом он пробивал узкий фарватер в массивном ледовом поле,
который буквально через несколько минут полностью забивался глыбами ломаного
льда. Поэтому надо было идти сразу же за ним. Это, однако, тоже небезопасно.
Стоя на правом крыле мостика во время проводки, я хорошо видел, как из-под
мощных винтов ледокола вылетают, бешено вращаясь, гигантские ледяные глыбы и
несутся к нам, гонимые кильватерной струей. Один удар такой ледяной чушки --
и наш тоненький борт, совершенно не рассчитанный на льды, пробьет насквозь.
Неподалеку от меня в ходовой рубке стоят бледные рулевой и капитан, руки
которого судорожно сжимают ручки машинного телеграфа -- то "малый вперед",
то "стоп". Страшно идти навстречу этим стремительным ледовым глыбам! А с
ледокола командир по радио громовым голосом на весь караван прямым
российским текстом говорит все, что он думает о самом капитане, о его
ближайших родственниках, обо всех, кто с ним на одном борту. "Полный вперед,
-- гремит его приказ во всех динамиках. -- Ты что здесь, зимовать собрался?"
Действительно, всего несколько минут нерешительности -- и недолгий фарватер
снова заполняется льдом. Ледоколу надо возвращаться и начинать все сначала.
А за нашей кормой густо дымят и нетерпеливо сигналят другие суда каравана,
которые начинает затирать сходящимися ледяными полями. И идти опасно, и
останавливаться нельзя!
В полярной экспедиции мы проводили попутные гидромагнитные и
сейсмоакустические работы, а также эхолотный промер. Вольдемара Петровича
Смилгу, которого сразу же полюбила наша весьма разношерстная команда,
наполовину набранная из алиментщиков и алкашей, списанных с других судов,
посадили на вахту на эхолот. К своим служебным обязанностям он относился
весьма философски. Помню, как-то я поднялся в эхолотную во время его вахты и
обнаружил, что эхолот выключен, а вахтенного нет. Возмущенный, я помчался
вниз и обнаружил Смилгу в его каюте, где он возлежал небритый на сколоченном
для него топчане в окружении таких же небритых и неряшливо одетых личностей
из команды, благоговейно внимавших его словам. "Так вот, все вы теперь ясно
видите, что каждый из нас -- всего лишь мышь перед лицом Господа", --
услышал я его тихий и как бы потусторонний голос, когда распахивал дверь.
"Валька, скотина, ты что же делаешь? -- заорал я, ворвавшись в каюту. --
Эхолот же стоит. Марш на вахту!" В этот миг я внезапно почувствовал, что
какая-то сила, сдавив мне горло воротом моей куртки, отрывает меня от
палубы. "Заткнись, сука, -- услышал я яростный шепот огромного моториста,
схватившего меня сзади за ворот гигантской волосатой лапищей- -- Не мешай --
человек мыслит!"
Каюта моя находилась рядом с каютой старшего механика, молодого парня,
который заочно учился в каком-то техническом вузе. Смилга, как доктор
физ-мат. наук взялся готовить его к экзаменам по физике и математике.
Поскольку переборка была тонкой и весьма звукопроницаемой, я оказывался
невольным свидетелем этих почти ежевечерних занятий. Начинались они, как и
полагается, с проверки "домашнего задания", которая длилась, однако, не
дольше, чем минут пятнадцать. После этого раздавалось характерное звяканье и
бульканье, после чего разговор, заметно оживляясь, обретал тематику,
бесконечно далекую как от физики, так и от математики. Когда в Тикси, откуда
Смилга вынужден был вылететь в Москву (поскольку его отпуск кончился, и ему
надо было срочно возвращаться на работу), место репетитора занял другой наш
коллега -- Саша Иоффе, кандидат физ.--мат. наук, в прошлом ученик Смилги, он
был немало удивлен, что за месяц ежедневных занятий пройдено так мало.
Капитан наш, Малышев, любил учинять многочисленные учебные тревоги --
особенно водяную и противопожарную. Тогда мне это казалось капитанской
блажью, но теперь, по здравом размышлении, я полагаю, что он был прав.
Смилга, согласно аварийному расписанию, состоял при нем вестовым. По его
собственному утверждению, при сигнале тревоги он должен был птицей взлетать
на капитанский мостик и "преданно смотреть капитану в глаза", что он
исправно и делал. Почему-то однажды во время пожарной тревоги он оказался на
корме, где был "условный пожар в районе фекальной цистерны" и куда, согласно
расписанию, устремился я с топором в руках. Смилга утверждает, что, увидев
мои "безумно выкаченные глаза" и топор в руках, он кинулся бежать от меня,
уверенный, что я гоняюсь за ним.
Наибольшую славу Смилге в экспедиции, однако, принес шахматный матч.
Заняв безусловное первое место в корабельном шахматном турнире, он взялся на
пари (в заклад было поставлено две поллитры) играть одновременно партии на
двух досках против наиболее сильных шахматистов -- капитана и первого
помощника. По условиям пари, проигравший должен был также влезть под стол в
кают-кампаний, лаять по-собачьи и громко кричать: "Прости, дяденька, я
дурак, больше не буду!" Главной особенностью этого необычного турнира было
то, что Смилга должен был играть, не глядя на обе шахматные доски, сидя к
ним спиной, да еще и с завязанными глазами. Смотреть на этот уникальный
турнир собрались все участники экспедиции. Противники Вольдемара Петровича
поначалу были почти уверены в своей победе. Однако, к всеобщему удивлению,
медленно, но верно, держа в уме расположение фигур на двух досках сразу,
Смилга прижимал и того, и другого. Первым сдался первый помощник. Капитан
еще какое-то время безуспешно пытался свести дело к ничьей, но Смилга,
развязавшийся со второй доской, неумолимо принудил и его к сдаче в
безнадежном положении. Выполняя суровые условия поединка, капитан безропотно
влез под стол и кричал, что положено. Перпом же, выставив проигранную водку,
лезть под стол отказывался, ссылаясь на то, что он подорвет этим свой
партийный авторитет. "Лезь, сука, -- заорал, побагровев, уже побывавший под
столом капитан, -- утоплю!" Пришлось и первому помощнику карабкаться на
четвереньках под стол и лаять по-собачьи.
Провожая нас в полярную экспедицию, друзья и приятели наказывали нам
привезти в качестве сувенира одну весьма своеобразную костяную часть тела
моржа, которую, как они были уверены, легко можно было обменять на любом
стойбище на водку. Нигде, однако, куда бы мы ни заходили, сделать нам это не
удавалось. Помню, как раз в проливе Вильницкого, во время очередной ледовой
проводки, когда мы все стояли, расписанные по водяной тревоге, радист принес
мне такую радиограмму от моего приятеля Олега Николаевича из Геленджика:
"Привет вам Арктике суровой мечтаю получить моржовый". Замерзший и злой, я
тут же заскочил в радиорубку и отправил ему ответ: "Пока что нам не до моржа
живем за собственный дрожа". Больше всего расстраивался отсутствием моржовых
сувениров Смилга, пообещавший непременно привезти хотя бы один такой
экспонат в свой Курчатовский институт. Уже на рейде, неподалеку от Тикси,
где мы должны были его высаживать, в самый разгар прощальной вечеринки,
вышедший на палубу Смилга вдруг заметил какого-то любопытного моржа,
высунувшего свою усатую морду неподалеку от судна. Вольдемар Петрович
немедленно кинулся в каюту, схватил поллитру и выбежал на палубу. Находясь,
по-видимому, в состоянии некоторого аффекта, он начал, рахмахивая руками и
показывая бутылку моржу, предлагать ему взаимовыгодный обмен.
Заинтересованный морж подплыл уже почти к самому борту. Но тут из морских
глубин неожиданно вынырнула его разгневанная подруга. Дав супругу мощный
подзатыльник, она решительно увлекла его за собой в глубину, негодующе
фыркнув напоследок в сторону Смилги.
Ведомый ледоколами через ледовые поля, изрядно поредевший караван
(часть судов отстала в попутных портах из-за аварий, а часть ушла на Обь и
на Енисей) упорно двигался на восток. Не по этому ли мрачному маршруту
возили когда-то безвинно осужденных на Колыму и Чукотку? Размышляя об этом,
я написал песенку "На восток", которая особенно понравилась Смилге. Взяв ее
на вооружение на борту нашего судна "Морской-10", он уже не расставался с
ней на берегу. Особенно ему понравился припев: "А птицы все на юг, а люди
все на юг -- мы одни лишь на восток". По уверениям его жены, как только он
начинал петь "про птиц", следовало срочно забирать его из-за стола.
Выйдя в Берингово море, где нам уже не угрожали льды, мы зашли для
отдыха и мелкого ремонта в бухту Натальи на побережье Чукотки. Согласно
лоции, в этой бухте располагались крабзавод и рыбзавод. Уже войдя в бухту,
мы заметили многочисленные костры на берегу. В бинокль можно было
разглядеть, что местное население, как оказалось, почти сплошь состоящее из
женщин, радостно приветствует приближение трех наших судов. Как раз в этот
момент пришел по радио приказ начальника экспедиции: "Во изменение первого
приказа в бухту Натальи не заходить, заходить в бухту Святого Павла. Шлюпок
не спускать". Осторожное начальство решило избежать контактов судовых
экипажей с вербоваными женщинами. Так мы и остались без крабов и без рыбы.
По этому поводу была написана грустная песенка про бухту Натальи.
Уже на последнем этапе перегона, после захода в
Петропавловск-Камчатский, где милиция забрала нашего моториста, учинившего
пьяную драку в ресторане "Вулкан", когда мы пересекали Охотское море,
направляясь к устью Амура, неожиданно пришло штормовое предупреждение.
Надвигался осенний тайфун, как обычно носивший одно из нежных женских имен.
Деваться нам было некуда. Под защиту берега мы убежать не успевали, так как
находились в самой середине моря. В то же время судно наше "река-море" никак
не рассчитано было на борьбу с океанскими тайфунами. Оставалось вставать
"носом на волну" и ждать своей участи. В довершение всех неприятностей на
втором судне такого же типа, следовавшем за нами, отказал двигатель. Надо
было брать его на буксир в самый разгар шторма. Был объявлен аврал. Надо
сказать, что трехчасовая возня с заводом в шторм буксирного конца (который
через полчаса лопнул, и все пришлось начинать сначала), небезопасная и
грязная работа на захлестываемой волнами палубе, полностью отвлекли нас от
печальных и панических мыслей. Еще через два часа починили, наконец,
двигатель на втором судне, и мы благополучно отштормовали, пока тайфун не
пронесся дальше. Помню, как поразила меня после этого повесть Георгия
Владимова "Три минуты молчания", где описывается аналогичная ситуация: в
критическом положении вдруг оказывается, что другому еще хуже, и надо срочно
ему помочь, забываешь на время о своей беде, и становится легче.
По возвращении в Москву осенью семьдесят второго мне снова пришлось
приступить к постылым бумажным делам в Координационном центре. Помню, как
раз в это время в Москве состоялось совещание руководителей морских
институтов стран-членов СЭВ. Мне было поручено встречать и опекать
представителя ГДР доктора Оскара Мильке -- высокого и статного арийца с