отражающийся от высоких темных стен и поэтому кажущийся потусторонним голос
Тоника, заставившего нас подойти к окну спальни, где было совершено
убийство, и где испуганный самодержец пытался спрятаться за каминный экран,
но свет луны упал на его босые ноги. Я поднял голову и увидел в светлеющем
небе бледную луну. Это ночное путешествие запомнилось мне на всю жизнь.
Основные исторические труды Эйдельмана посвящены русской истории второй
половины XVIII -- первой половины XIX веков -- "Грани веков". Эпоха эта
привлекала его, помимо всего прочего, еще и тем, что она была временем
могучего развития российского просвещения, недолгого единения нарождающейся
мыслящей интеллигенции и молодой Империи, единения, разрушенного
николаевской реакцией. Эта модель импонировала Эйдельману, в ней он видел
надежду на будущее. Чуждый каким-либо шумным сенсациям, историк по самому
характеру своей работы с архивными материалами время от времени оказывался
первооткрывателем многих тайн российской истории.
Ему даже пару раз пришлось выступать с лекциями на тему "Тайны русских
царей" здесь и за рубежом. Ведь как будто именно он установил впервые, что
Павел I не был не только сыном официального отца своего -- Петра III, но и
Екатерины II, его матери. По материалам, найденным им в архивах, Екатерина
родила мертвого ребенка, который был незаметно для нее заменен другим по
указанию императрицы Елизаветы. Он же нашел личную записку Павла I, в
которой он отказывает в престолонаследии сыну своему Николаю на том
основании, что в действительности он родился не от него, а от гоф-фурьера
Бабкина, на которого был очень похож.
Были и другие скандальные находки. Я помню, что уже после выхода из
печати одной из лучших книг Тоника "Герцен против самодержавия" ему удалось
найти документы, что Яковлев, которого считали раньше отцом Герцена, отцом
его на самом деле не был, так как будущая жена пришла в русское консульство,
будучи уже беременна от барона Фаненберга. Этой находки Тонику опубликовать
не дали, чтобы не отнимать у нашей литературы Герцена. Я же, узнав об этом,
предлагал в шутку заменить название его знаменитой книги: вместо "Герцен
против самодержавия" назвать ее "Барон Фаненберг против русского
самодержавия".
Уже на панихиде в Центральном доме литераторов представитель Института
истории Академии наук СССР выразил сожаление, что Эйдельман мог бы защитить
докторскую диссертацию, а вот умер кандидатом. Так же уместно было бы
сожалеть о том, что Лермонтов умер поручиком, а Пушкин камер-юнкером. Как
историк Эйдельман стоил один целого академического института со всеми
академиками и член-корами, не говоря уже о докторах наук. Его в свое время и
не брали в институт истории потому, что он был опасен, хотя формальные
причины были иными. История для Эйдельмана была не сухим научным предметом
-- строгих архивных изысканий, а источником творчества. Карамзин, которому
он посвятил книгу "Последний летописец", привлекал его еще и потому, что был
одним из ведущих писателей своего времени. По мнению Эйдельмана, правильное
освещение исторических событий, во всей их сложности и неоднозначности, мог
дать только писатель, который кроме конкретных фактов обладает еще и
творческой интуицией, помогающей правильно их выстроить. Он ведь и сам был
писателем и прекрасно это понимал. Отсюда его книга "Пушкин-историк", отсюда
постоянный интерес и восхищение, которые он проявлял к Юрию Тынянову.
В наше время самые великие открытия происходят на стыке наук. Натан
Эйдельман совершал свои открытия на стыке науки и искусства. Он бьш
по-пушкински щедр на сюжеты и обладал удивительным бесстрашием
исследователя. Подобно тому, как поэт открывает в обыденности окружающего
мира удивительные, невидимые прежде черты, он делал удивительные находки в
рукописях и материалах, уже, казалось бы, изученных до этого. Огромная
заслуга Эйдельмана состоит в том, что он вновь, после более чем полувекового
безвременья, сделал историю предметом литературы, вынес ее на открытую
аудиторию...
Главной же любовью Эйдельмана был и оставался Пушкин. И не только книга
"Пушкин и декабристы" и другие, посвященные Пушкину непосредственно. Писал
ли он о Михаиле Лунине, Иване Ивановиче Пущине, казненном Апостоле Сергее
или Герцене, все эти (и многие другие) книги освещал подобно солнцу
постоянный свет пушкинского присутствия. Судьба Пушкина, его стихи были как
бы главной несущей конструкцией описываемой эпохи, началом координат. Тоник
любил говорить, что, как это ни кажется парадоксальным, чем более мы
удаляемся от эпохи, тем точнее ее история. Что мы знаем историю Древнего
мира лучше, чем Плутарх, который во многом ошибался. Что мы знаем сейчас о
Пушкине гораздо больше, чем он сам. Например, Пушкин не знал, кто за ним
следил, а мы знаем. Пушкин не знал, что его прямым предком был знаменитый
воевода Александра Невского Гаврила Олексич, а мы знаем. И так далее.
Страстное пожизненное увлечение Эйдельмана Пушкиным было настолько
сильным, что передалось его близким друзьям. Так, его одноклассник физик
Владимир Фридкин, выезжавший в служебные загранкомандировки во Францию и в
Бельгию, провел настоящее исследование по зарубежным архивам и написал книгу
"Пропавший дневник Пушкина".
Другой школьный приятель, известный журналист Александр Борин,
рассказал курьезную историю, произошедшую с ним в Торжке, где, как известно,
похоронена Анна Петровна Керн. Местные власти очень гордились причастностью
Торжка к жизни великого российского поэта. Дело дошло до того, что стало
традицией для новобрачных после регистрации брака класть цветы к памятнику
Анны Петровны, которая, хотя и вдохновила Пушкина на знаменитые строки "Я
помню чудное мгновенье", вряд ли могла служить достойным примером
нерушимости супружеских уз. Вернувшись в очередной раз из Торжка, Алик Борин
рассказал об этом Натану, и тот припомнил не менее знаменитое письмо Пушкина
приятелю, в котором поэт писал в частности: "Керн была со мной очень мила, и
надеюсь, что на Пасху с божьей помощью я ее...". При следующем посещении
Торжка Борин встретился с председателем горисполкома, который, описывая
достопримечательности города, не преминул вспомнить и о могиле Керн. "Ведь
вы знаете, -- сказал он, -- многие считают, что у нее с Пушкиным
действительно что-то было." "Еще бы!", -- воскликнул Борин и немедленно
процитировал фразу из упомянутого письма. "Что вы говорите, -- оживился
председатель, -- вот это новость! Завтра у нас как раз заседание, -- вот
обрадуются товарищи!."
Помню, как смеялся Тоник, когда я рассказал ему, что в моем родном
Царском Селе, переименованном теперь в город Пушкин, в дни шестидесятилетия
образования СССР поперек главной улицы Ленина красовался огромный
транспарант со строкой из Пушкина:
"Друзья мои, прекрасен наш Союз!", в которой слово "Союз" начиналось с
заглавной буквы.
Предметы исторических исследований Эйдельмана были, казалось бы, более
чем на век отдалены от наших дней, однако это не мешало ему активно
участвовать в бурных событиях последних лет. Показательна в этом отношении
его, ставшая широко известной, переписка с писателем Виктором Астафьевым,
непосредственным свидетелем которой я был. Причиной послужил опубликованный
в журнале "Наш современник" рассказ Астафьева "Ловля пескарей в Грузии", в
котором карикатурно, штрихами, оскорбительными для их национального
достоинства, изображались грузины. Эйдельман обратился к Астафьеву с
письмом, где, отдавая должное его известным книгам и мастерству писателя,
упрекнул в некорректности по отношению к малым нациям, непозволительной для
крупного русского писателя, представителя великого народа. Писал он о том,
что великим русским писателям прошлого было свойственно в себе, а не в
инородцах искать причины неурядиц, приводил цитаты из Хаджи-Мурата"
Толстого. Письмо кончалось с большим пиететом адресату: "Уважаемый Виктор
Николаевич, извините меня за прямоту но Вы сами своими произведениями учите
нас этому". Ответ Астафьева, которого мы до этого действительно уважали как
автора "Царь-рыбы" и "Печального детектива", оказался неожиданным. Он
содержал грубую и откровенно антисемитскую брань лично в адрес еврея
Эйдельмана, которого автор письма обвинял в "гнойном еврейском высокомерии"
за непозволительную дерзость (поучать истинно русского писателя. Ни о каких
грузинах и о рассказе, вызвавшем письмо Эйдельмана, речи в ответе вообще не
было. Надо сказать, что письмо это было написано несколько лет назад, когда
открытая антисемитская пропаганда и брань не стали еще такими повседневными
и безнаказанными явлениями нашей жизни, как теперь -- благодаря
многочисленным публикациям в "Молодой Гвардии", "Нашем Современнике",
"Москве" и других вполне официальных изданиях, -- поэтому среди читающих оно
вызвало некоторое потрясение. Я даже сомневался вначале, верно ли, что это
действительно написал Виктор Астафьев. Время, однако, развеяло мои сомнения.
В письме Астафьев почему-то обвинял Эйдельмапа в первородном грехе убийства
царя Николая II и выражал твердую надежду, что о Пушкине и русской истории в
будущем будут писать только русские люди. Сам Тоник, насколько я помню, тоже
был крайне удивлен и обескуражен грубым и истеричным тоном ответного письма.
Переписка эта, хотя и носившая личный характер, стала, тем не менее,
достоянием общественности и даже попала в зарубежную печать. Реакция на нее
была неоднозначной. В Великобритании, например, переписка была опубликована
в переводе на английский с комментариями: "идет перебранка между двумя
представителями советского истеблишмента". Многие бывшие поклонники Виктора
Астафьева, прочитав его ответ, стали возвращать по почте его книги.
Некоторые обвиняли Эйдельмана в том, что он предал гласности частную
переписку и что обнародование такого "антисоветски смелого" письма Виктора
Астафьева может принести неприятности его автору. Опасения эти, однако,
оказались напрасны. Писатель Астафьев некоторое время спустя был удостоен
высокой правительственной награды и других официальных почестей, а вот у
Эйдельма-на начались действительно неприятности. Журналы начали возвращать
его статьи, уже заказанные ранее. Издательства отложили заключение
договоров. По его домашнему телефону стали звонить неизвестные "патриоты",
угрожая в нецензурных выражениях убить его и его жену. Многие друзья
Эйдельмана также неодобрительно отнеслись к его переписке с Астафьевым,
считая, что он полез "не в свое дело". В этом они, как ни странно, оказались
солидарны с самим Астафьевым, который уже после смерти Эйдельмана, отвечая
на вопрос французской газеты "Либерасьон" почему он не любит евреев, сказал:
"Потому что всюду они лезут". Я же полагаю, что благодаря этой переписке
впервые была сорвана маска, и показано во всей его неприглядности истинное
лицо одного из тех, кто претендовал ранее и ныне претендует на роль
"властителей человеческих дум" и пастырей нравственности, проповедуя при
этом ненависть и расизм. Переписка эта, ставшая сама сейчас историей,
оказалась одним из первых признаков активно проявляющегося ныне в нашем
обществе разделения на демократов и национал-фашистов.
В Болгарии Эйдельман показал нам черновик написанного там открытого
письма Горбачеву в связи с ростом антисемитизма в нашей стране и разного
рода националистических организаций типа "Памяти". Письмо это вызвало
критику, и Тоник намеревался его переделать, но внезапная смерть не дала ему
возможности переписать его. Так оно и зачитывалось на радиостанции
"Свобода", ибо актуальность этого письма, к сожалению, со временем возросла.
В своих книгах, статьях и лекциях Натан Эйдельман убедительно
показывал, что империи, в том числе и наша, недолговечны, что не может
человеческое общество долго держаться на насилии и лжи, независимо от того,
относится это к доисторическим временам правления Хамураппи, николаевской
России или эпохе "сталинской конституции". Не "русский бунт -- бессмысленный
и беспощадный", а демократизация, реформы и просвещение -- вот курс нашего
многострадального общества. Эйдельман был учителем не только по образованию,
но и по призванию, не преподавателем, а именно Учителем -- с заглавной
буквы. В наше сложное кризисное время, когда четко обозначился дефицит не
только продуктов питания и товаров первой необходимости, но и нравственности
и добра, он учил добру и надежде. Не потому ли так тянулись к нему люди? Не
потому ли теперь, думая о его внезапном и безвременном уходе, я жалею,
прежде всего, не его, а нас, оставшихся теперь без утешения и надежды. Кто
прокомментирует теперь наши сегодняшние беды и удачи: резню в Оше и
Андижане, погром в ЦДЛ, победу Ельцина, успехи "Демократической России",
отделение Литвы? Я настолько привык к тому, что он всегда рядом, что кажется
чудовищным его отсутствие. С горечью думаю я о том, что Натан Эйдельман,
матери которого скоро исполнится девяносто лет, умер в пятьдесят девять.
Предчувствовал ли он это, когда говорил порой, что все его любимые
герои -- Александр Герцен, Михаил Лунин, Николай Карамзин и даже Иван
Иванович Пущин -- декабрист, доживший до возвращения, ушли из жизни до
шестидесяти лет, и что с ним будет то же самое? Ведь сказал же он жене,
когда его везли в больницу: "Я же всегда говорил, что умру в пятьдесят
девять". Кто из нас придумал всерьез эти дурацкие шутки? Знали ли мы тогда,
глядя на это улыбающееся лицо, какой смертельной болью переполнено его
сердце, готовое взорваться? Уже после его смерти вышла из печати книга,
пророчески названная им "Оттуда" и сданная им в издательство незадолго до
смерти. Помнится, Тонику очень нравилось это название, хотя речь шла,
конечно, не о том свете, а об Италии.
Незадолго до смерти Эйдельман вернулся из Калифорнии, где работал в
Стэнфордском Университете, и привез груду ксерокопий книг, касающихся
событий в нашей стране в двадцатые годы - по эмигрантской прессе и мемуарам.
Вся эта груда была свалена в маленькой комнатушке у нас на даче, и время от
времени Тоник, с нескрываемым удовольствием озирая эту груду, вдруг
выхватывал из нее какой-нибудь листок и увлеченно начинал рассказывать о
неведомых нам событиях, сопровождая рассказ, как обычно, интереснейшими
комментариями. В это время он обдумывал также замысел новой, уже заказанной
ему книги об истории московского Кремля и его обитателей -- от Юрия
Долгорукого до современных. Книге этой не суждено было осуществиться.
Уже после смерти Натана Эйдельмана в "Огоньке" была опубликована его
небольшая статья, даже не статья, а расшифровка его лекции после возвращения
из Стэнфорда, где он ежедневно, более двух месяцев, прерываясь только на
выходные дни, работал в архивах входящего в этот университет Института
Гувера, явившегося самым крупным архивным фондом материалов о России в
послереволюционные годы. Даже по этой небольшой статье можно Жудить о
масштабах и значении задуманной им книги. Основу ее должны были составить
рукописные материалы, собранные в эмиграции Борисом Ивановичем Николаевским
и Николаем Владиславовичем Вольским, известным под псевдонимом Валентинов и
ставшим одним из обруганных героев "Материализма и эмпириокритицизма". Два
этих выдающихся человека собрали огромную коллекцию рукописей, создавшую
основной фонд Гуверовского архива -- сотни тысяч документов. В них -- вся
неискаженная история России: от Александра II, Герцена и Огарева -- до
ГУЛАГа, Жданова и Берии. В общем, как сказал Эйдельман -- "от Радищева до
Брежнева". Один из наиболее интересных документов -- биография Ленина,
написанная Валентиновым. В переписке с Николаев-Ярким Валентинов, не скрывая
своей несомненной симпатии к Ленину, несмотря на его авторитарность, и
восхищения его безусловным талантом, пишет, что без Ленина революции в
России быть бы не могло: "У него была ражь, гипноз, он мог бы и десять
революций сделать. Я вам точно говорю -- гипноз".
Огромное количество найденных Эйдельманом материалов проливает свет на
события тридцатых годов, ранее почти неизвестные у нас. К ним относятся
катастрофическое землетрясение в Армении весной 1931 года -- в районе медных
рудников Зангезура, чудовищный взрыв, произошедший в августе 1939 года на
Магаданском рейде, при котором погибло три или четыре тысячи человек, и
который долгие десятилетия оставался государственной тайной.
Впервые обнаружены документы о массовом выселении корейцев и китайцев с
Дальнего Востока, которое, оказывается, началось не в годы войны, а
значительно раньше, и достигало внушительных масштабов -- более трех с
половиной миллионов человек. Большая часть выселенных была отправлена в
Заполярье, в Якутию, где их обрекли на голодное вымирание. Эти огромные
планомерные операции, как писал Николаевский, в известном смысле
подготавливали массовые операции по различным выселениям во время войны.
"Действительно, -- пишет Эйдельман, -- те методы, которыми руководствовались
при выселении калмыков, татар, отрабатывались много раньше и на жителях
российских земель -- на казачестве, на немцах Поволжья, а до этого -- на
китайцах и корейцах".
Кстати, о казачестве. В рукописной коллекции Николаевского Эйдельман
обнаружил анализ Кубанского дела, относящегося к 1932 -- 1933 годам. Из
этого зажиточного края в указанные годы было принудительно выселено около
двух миллионов человек, более четверти которых расстреляны или погибли в
тюрьмах и лагерях. Такие же акции по приказу Сталина проводились в это время
в Тамбовской и Воронежской областях. Не менее обличительные документы были
найдены Эйдельманом в связи с убийством Кирова. Оказалось, что по "делу
Кирова" репрессии были обрушены не только на Ленинград, но и на шесть
городов -- Ленинград, Москву, Киев, Харьков, Ростов и Одессу, в результате
чего пострадало около полумиллиона человек.
Внимательно анализирует Эйдельман исторические прогнозы Николаевского и
Валентинова на будущее развитие Советского Союза. Николаевский писал, что
нынешняя тоталитарная система в нынешних условиях не может эволюционировать
в демократию, а Валентинов утверждал: "Еще как может!", в чем в известной
степени совпадал с Эйдельманом.
Даже беглый обзор этих удивительных по своему значению и охвату
материалов позволяет вообразить, какую книгу о современной нашей истории мог
бы написать Натан Эйдельман. В ней на основе новых материалов он собирался
развить одну из основных своих концепций -- о неразрывной связи событий
XVIII-XIX веков с современностью, о недоразвитых зачатках российского
парламентаризма, прерванного матросом Железияковым, о людях, биографии
которых "одним концом уходят во времена Герцена и Плеханова, а другим -- в
наши дни".
Любимый Натаном пример -- эмигрант-историк Сватьков, написавший в 1935
году, что его матушка в молодости, в Таганроге, училась у престарелого Павла
Александровича Радищева, сына Александра Николаевича Радищева. Сын Радищева
выучил матушку, а матушка -- Сватькова, который говорил по-французски с
женевским акцентом потому только, что учитель Радищева был родом из Женевы.
Так женевский акцент был передан из времен Екатерины II человеку, дожившему
до начала Второй мировой войны. "Но это нормальное явление, -- пишет
Эйдельман. -- Все переплетено, и усе оказывается необычайно близко. Вот эта
связь, этот стык времен и есть моя тема... Николаевский и Валентинов для
меня олицетворяют эту связь. Роль этих людей, как и честных серьезных
ученьях в нашей стране будет возрастать. Термин "эмиграция" начнет
стираться. Все понятнее будет, что у нас единая культура. Все больше и
больше мы будем оценивать подвиг тех, кто не впал ни в пресмыкательство, ни
в черную ненависть."
Не меньшего внимания заслуживает и оборванная на полуслове рукопись
последней статьи Натана Эйдельмана "Гости Сталина", опубликованной, также
посмертно, в "Литературной газете". В этой работе, по-видимому, написанной в
связи с планами будущей книги об обитателях Кремля, Натан Эйдельман с
удивительной исторической точностью и художественным чутьем описывает, как
ловко обманывал Сталин в Кремле своих знаменитых гостей -- Бернарда Шоу,
Ромена Роллана, Лиона Фейхтвангера и других выдающихся деятелей западной
культуры, которые, будучи убежденными сторонниками демократии и либерализма,
тем не менее проявили феномен слепоты и восхищения кровавой тиранией
Сталина, хотя были, конечно, и отрицание, и сомнение. Даже известный своим
беспощадным аналитическим умом и скептицизмом Шоу написал: "Часовой в
Кремле, который спросил нас, кто мы такие, был единственным солдатом,
которого я видел в России. Сталин играл свою роль с совершенством, принял
нас как старых друзей и дал нам наговориться вволю, прежде чем скромно
позволил себе высказаться.". А в октябре 1938 года, выступая по радио, тот
же Шоу сравнивал большевиков с создателями независимых Соединенных Штатов:
Ленин -- Джефферсон, Литвинов -- Франклин, Луначарский -- Пейн, Сталин --
Гамильтон. Недалеко ушел от него и Ромен Роллан, сравнивавший Сталина с
римским императором Августом. Выясняя причины этого чудовищного самообмана,
Эйдельман выдвигает на первый план такие факторы, как гигантский аппарат
дезинформации, идеологической обработки и умелой и незаметной для них
изоляции именитых гостей от крестьянства, концлагерей и других миров горя,
ужаса и террора. Беседы со Сталиным, открытые политические процессы также
входят в эту огромную систему обмана.
На этих мыслях рукопись последней статьи Натана Эйдельмана обрывается.
Как вспоминает его жена, он оставив лист в пишущей машинке, отложил работу
на завтра. Но это "завтра" не наступило для него никогда. Теперь можно
только с горечью сожалеть, каких книг о современной истории и "связи времен"
мы лишились.
Уже в больнице, ложась на каталку в свой последний путь в палату, Натан
Эйдельман, несмотря на запрещение врача, взял с собой томик Пушкина, занятый
разгадкой тайны знаменитого пушкинского стихотворения "Анри Шенье". Эту
разгадку, до последнего дыхания живя российской литературой и историей, он
унес с собой в небытие.
Осталась в россыпях дневниковых и случайных записей ненаписанная им
"главная" книга о собственной жизни", о классе 110 школы, о товарищах, об
отце, о любимой им "связи времен". Заметки эти с пометкой "ЮК" он собирал
всю жизнь, но книга эта так и не написана.
В пасмурный, не по-летнему холодный июльский день мы с Юлием
Крейндлиным получали урну с прахом Эйдельмана в крематории Донского
монастыря. Урну положили в целлофановый пакет, а пакет спрятали в сумку.
"Такой толстый, а поместился в сумку", -- вспомнил невесело Юлик "черную
шутку", сказанную на этом же месте восемнадцать лет назад, когда забирали
урну с прахом Игоря Белоусова. Пышная высокая трава зеленела вокруг нас на
газонах и клумбах, почва которых образовалась из безымянного праха тысяч
расстрелянных в сталинские годы, чьи тела сжигались здесь в тридцатые и
сороковые. Низкие серые облака, смешиваясь с негустым дымом, неспешно
струящимся из квадратной трубы, стремительно перемещались над низкой
кирпичной стеной колумбария с фотопортретами усопших, напоминавшей доску
почета, в сторону старой части монастыря с полуразрушенным собором,
обломками горельефов из взорванного храма Христа Спасителя, фамильными
склепами Ланских и Голицыных, надгробиями над местами последнего приюта
Хераскова и Чаадаева. "Все переплетено и все чрезвычайно близко" --
вспомнилась мне снова одна из последних строк Тоника...
Когда я стою перед книжной полкой и смотрю на плотный ряд книг,
написанных Натаном Эйдельманом, поражает, как много он успел в своей
короткой, трудной но, безусловно, счастливой жизни. Когда же вспоминаю его
безвременный уход, с горечью думаю, сколько он мог бы еще написать. И
ощущение нереальности смерти охватывает меня. И не отпускает...


ЗА ТЕХ, КТО НА ЗЕМЛЕ

Снег.

Тихо по веткам шуршит снегопад, сучья трещат на костре.
В эти часы, когда все еще спят, что вспоминается мне?
Неба таежного просинь, редкие письма домой.
В царстве чахоточных сосен быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой.

Снег, снег, снег, снег, снег над палаткой кружится
Вот и окончился наш краткий ночлег.
Снег, снег, снег, снег, тихо на тундру ложится
Над тишиной замерзающих рек снег, снег, снег.

Над Петроградской твоей стороной вьется веселый снежок.
Вспыхнет в ресницах звездой озорной, ляжет пушинкой у ног.
Тронул задумчивый иней кос твоих светлую прядь.
И над бульварами линий по ленинградскому синий,
Вечер спустился опять.

Снег, снег, снег, снег, снег за окошком кружится.
Он не коснется твоих сомкнутых век...
Снег, снег, снег, снег, что тебе, милая снится?
Над тишиной замерзающих рек снег, снег, снег.

Долго ли сердце свое сберегу -- ветер поет на пути.
Через туманы, мороз и пургу, мне до тебя не дойти.
Вспомни же если взгрустнется наших палаток огни.

Вплавь и пешком, как придется, песня к тебе доберется
Даже в ненастные дни.

Снег, снег, снег, снег, снег над палаткой кружится