Одним из полузабытых курьезов позднебрежневской (а отнюдь не
сталинской) эпохи было негласное табу на переиздание или на
"несанкционированное" цитирование позднего Ильича. Его последние
продиктованные работы одно время даже держались под замком в спецхранах, а
внутрипартийные диссиденты из числа брежневских спичрайтеров подбрасывали
"крамольные" ленинские цитаты в официальные речи почти как подпольные
прокламации. Идеализированный Ленин использовался глубоко
законспирированными партийными демократами прежде всего как инструмент
сопротивления реставрации сталинизма.
До своего избрания генсеком Горбачев разработкой теории перестройки
социализма, по понятным причинам, не занимался. Ставрополь - не Цюрих, а
должность первого секретаря крайкома партии - все что угодно, только не
статус политэмигранта. Другое дело, что он старался, как мог, "построить
истинный социализм в одном, отдельно взятом Ставропольском крае" (формула
А.Черняева). Понятно, что в этом своем дерзновенном начинании Горбачев то и
дело утыкался в рамки и препоны, которые ставила Система, действовавшая в
общесоюзном масштабе.
В известном смысле, наличие архаичного высшего партийного руководства,
зажимавшего любую инициативу снизу, было, как ни парадоксально,
психологически комфортным фактором, позволявшим местным секретарям
оправдывать тщетность усилий всерьез изменить что-то "на своем уровне".
Подлинные проблемы для него возникли, когда это успокаивающее объяснение
исчезло и он сам поднялся на вершину власти. Отныне кивать наверх нельзя,
списывать застой не на кого. Партийный аппарат, КГБ, армия, общественное
мнение и даже капризная и пугливая интеллигенция выстроились "во фронт",
ожидая от нового повелителя кто обещаний, а кто указаний, готовые в
очередной раз выполнить любое "задание партии и правительства". "В те первые
годы я действительно мог все", - признался в разговоре сам Михаил Сергеевич.
Вопрос в том, чего он хотел. Конечно же, как и все, перемен. Но еще,
как и многие, включая предшественников на этом посту, "истинного
социализма". Помимо Ленина и Андропова, оставивших ему не очень ясно
прописанные заветы на этот счет, его советниками в этом проекте - то ли
ускорения движения вперед, то ли, напротив, возвращения назад, к чистым,
незамутненным сталинизмом истокам - могли стать романтики "Пражской весны"
или недавно открытые им для себя коммунистические "еретики": итальянские и
прочие еврокоммунисты. В любом случае речь шла о пока еще невиданном
симбиозе "реального социализма" с демократией, которая должна была придать
ему человеческое лицо.
В окружении Горбачева тогда не было, да и не могло быть никого, кто
предостерег бы его и объяснил, что любая попытка придать человеческий облик
существующему режиму обернется тем, что вся Система пойдет "вразнос".
Последним, кто предпринял попытку соединения социализма с демократией, был
чехословацкий лидер Александр Дубчек, однако, как известно, в августе 1968
года советские танки нарушили "чистоту" затеянного им эксперимента.
Горбачеву, как казалось тогда, танки не угрожали, и он мог позволить себе
попробовать пройти по этому пути дальше.
Понятно, что человеку его происхождения и воспитания, считавшему вслед
за своим отцом, что "Советская власть ему все дала", предстояло пройти
огромную дистанцию, чтобы решиться публично назвать породившую его Систему
"сектантски-приказной". Тем самым, оспорив непререкаемых классиков, генсек
правящей коммунистической партии провозглашал эпоху общего кризиса уже не
капитализма, а социализма.
Нельзя при этом забывать, что в годы учебы и формирования Горбачева как
политика не только такие убежденные солдаты партии, как Ю.В.Андропов, но и
его будущая жертва академик А.Д.Сахаров и многие московские "шестидесятники"
исходили из того, что советский режим можно настолько очистить, улучшить и
подогнать под мировые стандарты, что он будет способен конвергироваться со
своим капиталистическим антиподом. Вступив во владение оставленным ему
наследием, Горбачев оказался в положении человека, получившего ключи от
запретных кладовых, где должно было храниться все накопленное его
политическими предками богатство, и обнаружившего, что состояние промотано,
а на дне заветных сундуков вместо сокровищ труха.
Все это позволяет понять, почему первым и главным авторитетом для него
в течение примерно трехлетнего начального периода перестройки был В.И.Ленин.
Собственно говоря, и на дальнейших ее этапах, уже когда он выступил
фактически в роли анти-Ленина - и по реальным результатам своих поступков, и
еще в большей степени по методам, которыми их добивался, - продолжал
оставаться под сильным интеллектуальным воздействием Ильича, постоянно его
перечитывая. В.Болдин свидетельствует, что на столе генсека, по крайней мере
в первые 2-3 года, постоянно лежали переложенные закладками тома Полного
собрания сочинений и он мог в самый неожиданный момент весьма конкретной
дискуссии ввернуть ленинскую цитату.
Конечно, учитывая обилие и разнообразие того, что написал и наговорил
основатель Советского государства, он вполне мог стать для Горбачева
политическим "джокером", с которого тот мог "ходить" практически в любой
острой ситуации, обезоруживая своих оппонентов ссылками на ленинский
авторитет. Однако его взаимоотношения с наследием Ильича, как и в целом с
Октябрем 17-го, нельзя свести только к конъюнктурному цитированию или
ритуальным поклонам, предназначенным прикрыть начавшееся внутреннее идейное
перерождение.
Не только по случаю 70-летия Октября, ставшего поводом для известного
юбилейного доклада генсека, но и много позже, уже уйдя в отставку, когда не
было необходимости дежурно креститься в красный угол (скорее наоборот), он
продолжал упрямо твердить, что считает революцию 1917 года не национальной
драмой, а одним из истоков своего проекта. "На первых порах мы, в том числе
я, говорили: "перестройка - продолжение Октября". Сейчас скажу: это
утверждение содержало в себе и долю истины, и долю заблуждений. Истина
состояла в том, что мы стремились осуществить изначальные идеи, выдвинутые
Октябрем, но так и не реализованные: преодолеть отчуждение людей от власти и
собственности, отдать власть народу (отобрав у номенклатурной верхушки?),
укоренить демократию, утвердить реальную социальную справедливость. Иллюзия
же заключалась в том, что тогда я, как и большинство из нас, полагал: этого
можно добиться, совершенствуя существующую систему", - писал Горбачев.
Из этого высказывания следует, что и перестройку он продолжал считать
просто другим, современным и гибким, одним словом, более эффективным
способом реализации в целом вполне достойных уважения благородных идей,
"выдвинутых Октябрем". Выходит, цели сформулированы были правильные, но
подвели методы. И хотя весь исторический итог его деятельности, как это
сегодня очевидно для всех, состоит в попытке исправления последствий Октября
для России, в выпрямлении связанного с этим трагического вывиха ее истории,
он продолжает упрямо и вопреки любой политической конъюнктуре утверждать и
напоминать: всем нам никуда не деться, мы родом из Октября. Его кумачовое
родимое пятно на лбу в этом смысле приобретает символический смысл.
Похоже, что за этим постоянством - не только упрямство человека, не
желающего менять свои взгляды, даже если они принадлежат другой эпохе. Здесь
и попытка сохранить верность тому Мише-студенту, который, как и миллионы его
соотечественников, был истовым сталинистом до потрясения 1956 года, какое-то
время вполне искренним хрущевцем и уже только в брежневские времена начал
становиться самим собой. И здесь же, может быть, патриархальная, идущая от
крестьянских корней почтительность к взглядам, убеждениям-заблуждениям своих
дедов и отца, на которые они имели право и с которыми ушли в могилу.
То же и с Лениным. Как только не наседали на Горбачева либеральные
помощники, подталкивая его быстрее, решительнее размежеваться с партией
"ленинского типа", уже занесшей над своим генсеком карающий меч
революционного правосудия, как ни уговаривали вслух признать очевидное: он
уже давно утратил право, а главное, политическую необходимость изображать
себя "верным ленинцем". Он упрямо уходил в глухую защиту, иногда отделываясь
дежурными возражениями: "Вы недостаточно вчитались в Ленина. В его последних
работах заложен могучий реформаторский потенциал..." Иногда по-казачьи
взрываясь: "Что хотите со мной делайте, хоть стреляйте, от Ленина я так
легко не отступлюсь".
Наблюдавший за его идейными исканиями А.Черняев, сам долгие годы
"толокший ленинизм" в ступе Международного отдела под водительством
секретаря ЦК Б.Пономарева, находит свое объяснение - оправдание этой почти
иррациональной привязанности могильщика коммунизма к одному из его главных
апостолов: Ленин, которого он действительно неоднократно перечитывал,
магнетизировал не только своим интеллектом, но и весьма импонировавшей
способностью безоглядно менять свои взгляды, веруя только одному Богу -
политической реальности, принося ей в жертву любые теоретические догмы и
схемы, включая и свои собственные.
Думаю, привлекало Горбачева в Ленине (а кого, в конце концов, ему
оставалось брать в политические и духовные поводыри из российской истории -
не Петра же или Столыпина) то, что нередко служило самому Михаилу Сергеевичу
в качестве алиби за разбуженную им общественную стихию в еще недавно
безропотно-молчаливой стране. "Не надо бояться хаоса", - повторял он иногда
эту загадочную ленинскую формулу, как бы успокаивая себя, когда выпущенные
им на волю стихийные силы перестройки начинали явно перехлестывать через
край. Формула звучала оптимистично, авторитет Ленина тоже должен был помочь
сохранять самообладание. Нюанс тем не менее был существенным: Владимир Ильич
призывал не паниковать перед лицом общественного катаклизма, разразившегося
в России в значительной степени помимо воли большевиков, стремившихся
укротить его наведением в стране "революционного порядка". Горбачев же со
своим благим проектом раскрепощения общества от "сектантски-приказного
строя" объективно способствовал развязыванию "хаоса", контролировать и
регулировать который он к тому же собирался исключительно демократическими
методами.

После позднего и в значительной степени гипотетического Ленина,
превращенного Горбачевым на основе его политического завещания чуть ли не в
отступника от большевизма типа Мартова или Плеханова, вторым источником и
составной частью "горбачевизма" стал Хрущев. Сам он пишет об этом так:
"Хрущев был предшественником перестройки... Главное, что осталось от
Хрущева, - дискредитация сталинизма. Попытки реванша, предпринимавшиеся при
Брежневе, провалились. Восстановить сталинские порядки не удалось. И это
явилось одной из предпосылок и условий для начала перестройки. Так что
определенную связь с тем, что сделал Никита Сергеевич, я признаю. И вообще
высоко ценю его историческую роль".
Признать историческую роль Хрущева ему, делавшему при его правлении
первые шаги примерного партфункционера, было непросто. Недаром приведенные
здесь формулировки принадлежат "позднему" Горбачеву, уже отлученному от
активной политики и получившему возможность рассуждать о ней отстраненно.
Публично поминать неуемного Никиту добрым словом в той среде, где он
находился, даже после избрания генсеком, было не так безопасно, как
цитировать Ленина. Партаппарат имел на то свои причины. Ему нелегко далась
кампания по борьбе с культом личности, когда на партию сошел оползень
секретного доклада на ХХ съезде, который аппаратчикам надо было не только
самим переварить, но и, развернувшись на 180 градусов, бодро идти разъяснять
партийным массам.
Горбачев вспоминает, что выполнение спущенной из Москвы директивы по
осуждению сталинизма шло туго. И даже не из-за того, что у членов партии,
которую "вырастил Сталин", не выветрилась скорбь по безвременно ушедшему
вождю народов. Слезы, струившиеся по лицам людей в марте 53-го, включая
Горбачева и его друга Млынаржа, конечно, давно высохли. Вопроса "Что теперь
с нами будет?" уже никто не задавал. Выяснилось, что жизнь продолжается и
после Сталина.
Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали
определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в
зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских
репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно
знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные
масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина
публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный
руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление
неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а ее логику и
правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.
В провинции же, по рассказам самого Горбачева, дело обстояло
по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как "кубанские казаки" и в
своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако
в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в
основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в
целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или
ленинградцы. "Многие у нас в крае относились ко всем этим "чисткам", если и
не с одобрением, то нередко со злорадством, - говорит Михаил Сергеевич, -
ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период
раскулачивания и коллективизации" (не в этой ли категории оказался и
осужденный за "троцкизм" один из его дедов, Пантелей, правоверный активист,
коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).
Вот почему, когда молодой и исполнительный функционер крайкома
комсомола включился, как в посевную, в кампанию по десталинизации и поехал
по районам разъяснять смысл решения ЦК, то столкнулся не просто с
озадаченным, но и нередко враждебным молчанием людей на собраниях в низовых
парторганизациях. Не меньшие, если не большие трудности для провинциальных
партийцев создал Никита Сергеевич в конце своего правления, когда поделил
страну на совнархозы, а партию - на "городскую и сельскую", требовал
перегонять Америку то по надоям, то по кукурузе, то по баллистическим
ракетам. "У нас в крае устали от Хрущева, считали, что он заблудился, и
многие с облегчением вздохнули, когда его сняли", - эти горбачевские слова
отражают настроения, распространенные в те годы в аппарате. Только пройдя
через годы застоя, почувствовав реальную возможность возвращения
тоталитарного режима и потратив первые, самые ценные годы своей перестройки
на слом сопротивления созданной Сталиным всемогущей Системы, Горбачев
сделает вывод: "Прийти к реформам значило, прежде всего, преодолеть в себе
Сталина". И после этого запишет Хрущева в предтечи перестройки и в свои
предшественники.
Теоретические дискуссии об истинных заветах Ильича, о невыкорчеванном
наследии сталинизма в структурах партии и психологии ее функционеров явно
увлекали Горбачева, и он с удовольствием на долгие часы втягивал в них
членов Политбюро, во-первых, потому, что эти дебаты стали для него способом
саморазвития, во-вторых - из-за того, что, перечитывая Ленина, он незаметно
для себя начинал в него "играть", стараясь перенести в доставшееся ему
послебрежневское Политбюро атмосферу острых идейных баталий - естественной
среды обитания вождя большевиков.
Уже в решающие годы, когда закладывался фундамент его проекта и каждый
месяц из отпущенного ему Историей срока и кредита народного доверия был на
счету, выявилась та особенность Горбачева-политика, которая, в конце концов,
обрушила недостроенное им здание перестройки: граничившее с отвращением
нежелание заниматься рутинной, повседневной, систематической работой. Его
зажигали и увлекали "большие дела", крупные идеи, судьбоносные решения,
проекты, уходящие (и уводящие) за горизонт повседневности. Самым интересным
собеседником был для него тот, кто отвлекал от будней, от скучной текучки,
приглашал в разреженную атмосферу мира высоких идей. Тогдашний состав
Политбюро явно не годился для философских диспутов в духе Афинской школы, и
Горбачев поэтому мог охотно и щедро тратить свое время на других, не
"уставных" собеседников.
Американский госсекретарь Дж.Шульц вспоминает, как, начав однажды с
Горбачевым условленные переговоры о ракетах и боеголовках, они незаметно
перешли на глобальные сюжеты и рассуждения о перспективах развития мира в
ближайшие
15-20 лет. В результате "скучный" подсчет боеголовок был быстро свернут
и передоверен экспертам, а собеседники часа на два погрузились в
футурологию, поломав график встреч генсека. Подметив эту, конечно же,
похвальную черту советского лидера - жадную тягу к познаниям, которая
отличала молодого ставропольца еще с первого приезда в Москву, - Щульц, в
прошлом университетский профессор, решил этим воспользоваться для его
просвещения. К своему следующему визиту в Москву он запасся диаграммами и
графиками и провел еще несколько часов с Горбачевым, восполняя пробелы в его
знаниях о состоянии мировой экономики, роли информатики, основных тенденциях
изменения мирового энергетического, демографического и технологического
балансов. Было, наверно, что-то трогательное и необычайное в их
беседах-лекциях, которые тем более охотно давал своему неожиданно
обретенному слушателю в Кремле маститый американский адвокат, преподаватель,
что его президент Рональд Рейган ничем подобным не интересовался и учиться
чему бы то ни было не собирался.
Все это можно было бы только приветствовать, если бы интеллектуальное
развитие, разумеется, необходимое любому человеку, а тем более занимающему
такой пост, не отвлекало от решения массы повседневных, не терпевших
отлагательства проблем. Их все более остро ставила необходимость управления
гигантской, сконструированной под единоначалие государственной машиной. К
этому добавлялись потребности той самой реформы, которая могла
осуществляться только по указаниям свыше. Хотя, возможно, именно для
уяснения того, какими должны быть эти указания, и требовалось перечитать уже
однажды вызубренных классиков, критически взглянуть на своих
предшественников и послушать соперников, добившихся впечатляющих успехов,
чтобы определить, где и на каком вираже так убедительно сформулированный
проект обеспечения всеобщего человеческого счастья соскользнул с
предначертанного пути и покатился под откос.
Между тем времени на обдумывание у нового лидера практически не было -
страна смотрела на него выжидательно, и надо было предлагать ей программу
реформ, даже если она еще не существовала. И сам Горбачев, и многочисленные
исследователи, и уже появившиеся историки перестройки подробно и не раз
объясняли, почему иначе, как по решению, исходящему с самого верха, никакие
серьезные перемены в советской системе начаться не могли. Даже пост второго
человека в партийно-государственной иерархии, как показывает пример
Косыгина, для этого был недостаточен. И причина не только в безупречных
пропорциях пирамиды власти, стремившейся к единоличию, что характерно для
всех тоталитарных режимов, но и в том, что "снизу" не поступало импульсов к
сколько-нибудь серьезным реформам.
За годы "отеческой заботы" партии и правительства о счастье советских
людей их отучили проявлять свои гражданские чувства иначе, как бурными
аплодисментами и единодушным всенародным голосованием за блок коммунистов и
беспартийных (все знали, какая участь ждет ослушников). К тому же
достоверной информацией о реальном положении дел в стране "низы", ежедневно
обрабатываемые пропагандой, естественно, не располагали. Да и к "верхам"
сведения о том, что на самом деле происходит в стране и мире, доходили
отрывочно, по "допускам" разной категории и чаще всего в
уродливо-препарированном виде.
В годы "зрелого социализма" советское общество напоминало гигантскую
процессию людей с завязанными глазами, которых вели в неизвестном им самим
направлении зажмурившиеся поводыри, выкрикивавшие время от времени бодрые
призывы и требовавшие в ответ от ведомых слитного "ура". Реальность этой
сюрреалистической картины неожиданно подтвердило неосторожное высказывание,
оброненное, наверно, самым информированным человеком в стране -
Ю.Андроповым, который только после того, как занял высший пост, прилюдно
признался: "Мы еще должны разобраться в том, в каком обществе мы живем".
Реформа "сверху", не подталкиваемая давлением низов, проявлениями
массового недовольства или, не дай бог, хаосом стихийного протеста, имеет,
особенно с точки зрения объявляющего ее начальства, свои преимущества. Она
дает правителям время для разработки рациональных схем и графиков
планирования "дозированных" перемен и позволяет верить, что из одного
агрегатного состояния в другое - изо льда в воду или в двигающий машину пар
- общество можно перевести плавно, без качественных скачков и разрыва с
прошлым. Но все эти плюсы "пипеточной" реформы могут в одночасье
превратиться в свою противоположность под напором недовольства и нетерпения
людей, особенно если разбуженные страсти не будут вовремя направлены на
прошлых правителей, на которых положено списывать накопленные долги и грехи.
Старые как мир рецепты сохранения власти требовали от новых вождей
валить все на предшественников, сохраняя при этом отлаженные ими же методы
удержания общества в узде. Кремлевские наследники Сталина - в первую очередь
Хрущев (но, как утверждают, и Берия) - рассчитывали решить эту проблему,
списывая драмы страны и преступления режима на культ личности. Брежнев и
возглавляемая им "тройка" выправляли курс неизменно мудрой партии,
избавляясь от хрущевского "волюнтаризма". Андропов успел только обозначить
обнаруженные им пятна коррозии брежневского режима: расхлябанность и
коррупцию.
Горбачев начал было, как принято, с обличения предшествовавшего ему
"застоя", что с симпатией восприняло общество, заждавшееся новых лиц и новых
слов, и с пониманием - партийное и государственное чиновничество, готовое
включиться в "пересменку". И только по прошествии первых двух лет и
изумленный аппарат, и озадаченное население обнаружили в его намерениях и
поступках не очередной, более эффектный вариант решения проблемы
престолонаследования, то есть обустройства своей власти, а проект
действительной Реформы Системы. Реформы, предполагавшей неизбежный отказ от
одного из главных рычагов сохранения режима, поддержания общественной
стабильности и соответственно осуществления самих заявленных реформ -
принуждения.

    ГЛАВНОЕ - Н?ЧАТЬ!



Решение Горбачева снять с общества надетую еще в ленинские времена и
туго затянутую Сталиным узду страха объясняется не его наивностью или
малоопытностью (хотя своеобразный коммунистический идеализм сыграл здесь
свою роль), а тем, что он искренне считал: если не принять срочных мер по
модернизации политической системы, не только экономике страны, но и всему
строю грозит полный коллапс.
Разумеется, никакого конкретного, расписанного по месяцам и дням плана,
никаких "500 дней" политической реформы ни у Горбачева, ни у его
сподвижников не было и, по понятным причинам, быть не могло. Им приходилось
торопиться и импровизировать еще и потому, что страна, благожелательно
воспринявшая новое партийное руководство, ждала каких-то свершений, как
зрители, пришедшие на представление фокусника, ждут чудес. И немедленно! "Мы
хотим сегодня. Мы хотим сейчас!" - пел Александр Барыкин, и ему азартно
подпевала, хлопая в такт ладошами, приникшая к телеэкранам страна. И хотя
Горбачев, наученный крестьянским опытом, любил повторять: "Что быстро
делается, долго не живет", ему приходилось под напором разбуженных им самим
ожиданий все быстрее двигаться вперед методом проб и, стало быть, ошибок.
Поскольку ни "реабилитированный" Хрущев, ни даже трижды перечитанный
Ленин не предлагали решения проблем, в которые уткнулся "развитой социализм"
в середине 80-х годов, за советом пришлось обращаться к тому, кто лучше
других знал реальную ситуацию внутри государства в этот период - к
Андропову. В результате, в то время когда на политическом уровне
развертывались теоретические дебаты о путях дальнейшего национального
развития и новой модели советского общества, пока, прикрываясь как щитом
Лениным, он вновь заводил разговор о необходимости "пересмотреть всю нашу
точку зрения на социализм", его тогдашние соратники пытались решать
захлестывавшие их проблемы повседневной жизни, опираясь на ту самую Систему,
которую Горбачев собирался радикально изменить. Образовались, как в период
нэпа, "ножницы", только на этот раз не ценовые и не между городом и