ложе социализма и обещала возвращение к "истинным ленинским идеям".
Кризисные явления в советском обществе, вызвавшие потребность в перестройке,
объяснялись несовершенным качеством и незавершенной стадией строительства
социализма. Трудности и недостатки, которые с пылом обличало новое
руководство, списывались на "недостаточность социализма", из чего следовал
естественный вывод: необходимо идти к большему, "лучшему социализму, а не в
сторону от него". Именно так сформулировал первоначальную концепцию
перестройки Горбачев не только в своем докладе, но и в вышедшей год спустя
одновременно в Советском Союзе и в США книге "Перестройка и новое мышление".
"Ответы на вопросы, поставленные жизнью, - писал автор, - мы ищем в рамках
социализма, а не за его пределами... Вся наша программа перестройки как в
целом, так и в ее отдельных компонентах полностью базируется на принципе:
больше социализма, больше демократии".
В этом безупречном тексте внимательное ухо могло бы тем не менее
уловить первые ноты идейных диссонансов, а то и робкого диссидентства.
Построенный в Советском Союзе социализм, который, как выясняется, еще
предстояло достраивать до "лучшего", истинного, в одночасье из статуса
"развитого" переводился в категорию "недоразвитого". Одновременно
объявлялось, что критерием оценки его совершенства и соответствия идеалу
должно быть развитие демократии. Конечно, перед тем как впасть в подобную
идейную ересь и поддаться соблазну демократического социализма, от которого
рукой было подать до социал-демократизма, Горбачев и его команда
добросовестно испробовали все варианты оживления социализма советского -
большевистского.
Главный акцент в докладе на ХХVII съезде был поэтому сделан по традиции
на необходимости повышать "эффективность и качество, дисциплину и
организованность трудящихся". Обещанная "глубокая реконструкция" народного
хозяйства предполагала усиление централизованного руководства экономикой,
которое должно было чудесным образом сочетаться с "расширением границ
самостоятельности предприятий" и их права самим реализовывать сверхплановую
продукцию. Эти старые хозрасчетные рецепты, выдаваемые за теоретические
новации, конечно же, еще никак не предвещали вселенского половодья
перестройки, которая вскоре должна была охватить своими амбициями все
стороны общественной жизни Советского Союза, претендуя на статус новой
Революции.
Если и было нечто революционное в докладе на съезде, так это его
международная часть, сформулированная А.Яковлевым в соавторстве с В.Фалиным.
В ней значительно откровеннее, чем во внутриполитических разделах, была
сделана заявка на отказ от традиционного "классового анализа" ситуации в
мире и провозглашались такие крамольные, "ревизионистские" тезисы, как
глобальный характер процессов мирового развития и взаимозависимость,
соединяющая народы и даже разные общественные системы в единую цивилизацию
на основе "универсальных" принципов и ценностей. В своем комментарии к этому
наброску будущего "нового политического мышления" Александр Николаевич
пишет: "С помощью этого раздела доклада Горбачев хотел обозначить перед
делегатами съезда и всей страной необходимость принципиального выбора: будем
ли мы и дальше вариться в своем котле, или выйдем на широкое общение с
миром".
Конечно, чтобы ухитриться выдать эти новые "общечеловеческие" подходы
за развитие социализма и тем более за возвращение к истинному смыслу
ленинского учения (Горбачев, например, заявлял в 1986 году, что, "по Ленину,
социализм и демократия нераздельны". Вторя ему, А.Яковлев убеждал, что
Перестройка - это "возвращение к ленинизму"), надо было либо откровенно
лукавить, либо искренне заблуждаться. Годы спустя Михаил Сергеевич не
постеснялся признаться: "Мы все разделяли иллюзии..." Однако осознать это в
полную меру он смог только после того как попытался на практике реализовать
свои первоначальные представления об "истинном ленинизме".
Список иллюзий, с которыми предстояло очень скоро расстаться не только
Михаилу Сергеевичу, но и его соратникам, выглядел впечатляюще. Речь шла и в
целом о состоятельности советской модели социализма как системы, способной
функционировать в "естественном" режиме, не опираясь на силовое принуждение
и идеологическое манипулирование. И о степени приверженности советского
общества "социалистическому идеалу". И о возможности повторить в середине
80-х годов неосуществившийся замысел реформаторов "Пражской весны" 1968
года: обновить, омолодить, осовременить архаичный политический режим,
обручив его с демократией. И о степени развитости, современности тогдашней
советской элиты, ее знакомстве с азами политической культуры, способности
цивилизованно, политическими методами решать общественные конфликты и
урегулировать собственные внутренние противоречия.
Наконец, иллюзией и, как выяснилось, роковым просчетом Горбачева стала
недооценка им одновременно и степени яростного сопротивления старой
номенклатуры реформам, и разбуженного властного аппетита тех новых сил,
которые породила перестройка. К будущим разочарованиям придется, увы,
отнести и святую веру его во всесилие демократии, в то, что она сама,
подобно "невидимой руке" рынка, способна в одночасье стать универсальным,
автоматическим регулятором любых общественных, в том числе и
остроконфликтных, отношений даже в такой исторически непросвещенной,
"дикарской" в смысле знакомства с азами демократии стране, как Россия. В
стране, где к традиционной вековой отсталости в демократическом развитии
добавился опыт 70-летнего внедрения "демократии" социалистической.
Опиравшаяся на принуждение Система не могла не спровоцировать
накопления в недрах общества потенциала отторжения показушного социализма и
развития консервативных и, в сущности, антисоциалистических рефлексов. Надо
ли удивляться после этого, что откупоренная с помощью демократической
"открывалки" герметически запаянная бутыль с перебродившей советской
"брагой" выплеснула на свет божий совсем не то содержимое, на которое
рассчитывал инициатор перестройки.
Правда, еще тогда, в "романтической" фазе перестройки, чтобы вместить в
рамки своего "социализма с улучшенной планировкой" весь объем изменений,
который он предполагал произвести, Горбачеву приходилось до такой степени
растягивать его содержание, что границы такого социализма уходили за видимый
горизонт. При описании признаков этого невиданного доселе мутанта,
приобретавшего планетарный масштаб, на помощь ему приходил профессиональный
идеолог-пропагандист А.Яковлев (позднее, уже разойдясь со своим духовником
первых перестроечных лет, Горбачев в сердцах обзовет его "заведующим
Агитпропом всех эпох - от Брежнева до Ельцина"). Именно тот своей словесной
ворожбой добивался растяжения понятия социализма до безразмерных масштабов,
превращая таким образом в некий эквивалент царства абсолютного Разума и
Добра. Когда истощались ресурсы традиционных определений социализма, на
помощь призывались доказательства "от противного". "Ничто в мировоззрении
социализма, - объяснял Александр Николаевич, выступая в апреле 1988 года
перед партаппаратом ЦК КПСС, - не предполагает вождизма, принижения роли
масс, стирания индивидуальности человека, антигуманизма и беззакония". И
обезоруживал своих оппонентов и сомневающихся риторическими вопросами: "Не
грозило ли отходом от социализма беззаконие, глумление над людьми, топтание
на месте, а затем и регресс в экономике, коррупция, разложение немалой части
общества, паралич теоретической мысли и т.д.?" Понятно, что при подобном
толковании и социализм, и перестройка, задуманная как его возрождение,
закономерно превращались в "благотворный процесс, охватывающий все сферы
жизни и тесно связанный с современным мировым развитием".
Другое дело, что подобное определение социализма уже больше практически
ни в чем не зависело от марксизма и не нуждалось в нем. Исторический круг
рассуждений и мечтаний о социализме, таким образом, по-своему логически
завершался. Появившись на свет задолго до марксизма в морализаторских
построениях социалистов-утопистов, эта притягательная социальная мечта
возвратилась почти что в свою исходную точку в застенчивом постмарксизме
генсека ЦК КПСС и "общечеловеческих ценностях" нового политического
мышления.

Считать тогдашний политический союз между "отцом" и "архитектором"
Перестройки подтверждением их органического духовного родства значило бы не
заметить одного весьма существенного нюанса. Для Яковлева, во всяком случае,
если верить его более поздним высказываниям, ритуальные поклоны в сторону
Ленина и социализма только поначалу отражали его еще не преодоленные
"заблуждения". "Мы пытались разрушить церковь во имя истинной религии и
истинного Иисуса, еще только смутно догадываясь, что и наша религия была
ложной, и наш Иисус поддельным". Однако очень быстро они превратились в
вынужденную политическую тактику, оправдываемую тем, что проект перестройки,
"начавшись внутри партии, мог заявить о себе только как инициатива,
направленная на укрепление позиций социализма и партии". На заключительном
же этапе "игра" в приверженность социализму свелась для него, по
собственному признанию, к политическому "лукавству", целью которого было
избежать прямого столкновения с лагерем все более агрессивно выступавших
консервативных противников.
Горбачев же, в отличие от своего штатного идеолога, все это время не
прекращал попыток придать дорогому для него социалистическому идеалу
современный облик, искренне веря в то, что, если из советского общественного
организма удалить опухоль сталинизма и подвергнуть оставшиеся
злокачественные клетки мощному демократическому облучению, его еще можно
вылечить. Именно поэтому в 1985-1987 годах он так упорно стремился к
"лучшему социализму", так агрессивно отбивался от своих радикально
настроенных советников, подталкивавших его к выходу "за флажки" ленинизма.
"Личный интерес надо, конечно, поощрять, но не за счет социализма. В конце
концов, и Ильич бился над тем, как соединить личный интерес с социализмом".
Однако эти все более схоластические дискуссии о том, как изменить
социализм не изменяя ему, все больше оттеснялись временем в сферу словесных
декламаций и внутренних дебатов в советском руководстве, которые могли
интересовать только их непосредственных участников. В сфере же практической
политики Горбачев если и следовал своему кумиру Ленину, то прежде всего в
том, что был безусловным прагматиком и мог, к счастью, не задумываясь
пожертвовать почти любой идеологической схемой, включая и ту, в верности
которой клялся еще вчера, чтобы достичь искомый результат. Такое
"пластичное" поведение имело еще и те важные политические преимущества, что
позволяло нередко сбивать с толку своих идеологических преследователей и
противников как с левого, так и с правого берега, потому что он мог
рассуждать как большевик, поступать как завзятый либерал, считая сам себя
втайне классическим социал-демократом.
На эту многоликость, как бы ускользающую "истинную его сущность",
отражавшую одновременно и непрерывную внутреннюю эволюцию и, конечно же,
изощренную политическую тактику, стали позднее со все большим раздражением
реагировать в его близком окружении, где каждый имел основание считать в тот
или иной период Горбачева своим единомышленником. "Слова Горбачева, хотя и
верные, - пишет один из таких его "единомышленников" Е.Лигачев, - оставались
словами... В своих выступлениях он лишь отмечал свою позицию по тому или
иному вопросу, однако на деле не боролся за ее проведение в жизнь". Чуть
дальше он делает для себя неожиданное и сенсационное открытие: "В его
позиции даже (!) проявлялась некая двойственность". Что ж, пусть с некоторым
опозданием, он справедливо подметил особенности политической тактики
генсека: "Провозгласить какой-то тезис ради успокоения различных слоев и
политических течений, а на деле проводить другую линию".
В качестве примера Лигачев ссылается на поведение Горбачева по
отношению к двум своим ближайшим и таким разным соратникам, как он и
А.Яковлев, между которыми тот, то ли желая уравновесить одного другим, то ли
столкнуть лбами, поделил на какое-то время ответственность за идеологию. "В
важнейшем вопросе, об отношении к истории, - вспоминает Егор Кузьмич, -
Горбачев в одном случае поддерживал меня, а в другом... Яковлева, хотя наши
позиции взаимно исключали друг друга. Такое лавирование соответствовало его
складу как политического деятеля".
Отражало ли это лавирование горбачевский вариант политического
"лукавства", изощренный макиавеллизм, извращенную натуру партийного монарха,
получавшего удовольствие от стравливания своих придворных? И вообще, в какой
мере и в какой момент, задает сам себе вопрос Лигачев, "был он искренен"?
Ему, человеку однозначных, категорических суждений, видимо, не ведавшему
глубоких сомнений, было трудно представить себе, что его шеф мог быть
искренен как раз в своей непоследовательности, что у него бывали моменты,
когда он на самом деле не знал, чего хочет, кого предпочесть - Яковлева или
Лигачева, поскольку чувствовал: каждый из них выражает свою часть истины.
Главное же, он не знал, чего хочет История, куда, в конце концов, она
вывезет и выведет его самого, его страну и затеянную им реформу. В таких
случаях он следовал, очевидно, золотому правилу летчиков-испытателей,
попадавших во внештатную ситуацию (Лигачев, учившийся в авиационном
институте, сравнивал перестройку с самолетом, попавшим во флаттер -
необъяснимую вибрацию): если не знаешь, что делать, не делай ничего. Так и
Горбачев в ситуациях политической вибрации считал наиболее разумным
довериться естественному ходу событий, видя свою роль в том, чтобы с помощью
словесной анестезии успокоить, утихомирить, усыпить взбудораженное общество,
предоставив возможность хирургу - Истории - делать свое дело.
Анализируя зарождение проекта перестройки и ее первые неуверенные шаги,
один из самых авторитетных советологов Маршалл Шульман дает этому этапу,
правда опять-таки задним числом, такое толкование: "В советских условиях
попытки изменить Систему не могли рассчитывать на успех, если они
предпринимались аутсайдерами, людьми, находящимися вне Системы. Она легко их
нейтрализовала, используя свой испытанный репрессивный аппарат. Систему
можно было изменить только усилиями инсайдеров изнутри, - а им приходилось
до поры до времени играть по ее правилам". Американский профессор изложил
все в принципе правильно, но не упомянул лишь один пикантный нюанс: вряд ли
кто-то из участников проекта изменения Системы ставил ее радикальную
трансформацию, а тем более разрушение, своей, пусть даже глубоко
законспирированной, целью. Как раз наоборот, подавляющее большинство из них,
включая и самого Горбачева, были искренними и истовыми приверженцами
породившей и воспитавшей их Системы, - но только не той, что существовала в
реальности, а лучшей, идеальной.
То, что Михаил Сергеевич не стесняется в этом признаться, не
приписывает себе революционных замыслов, которых у него, по крайней мере
поначалу, не было, позволяет больше верить ему, а не А.Яковлеву, а с
недавних пор и Э.Шеварднадзе, заявляющим, что включились в перестройку чуть
ли не с осознанным намерением взорвать неэффективную и антигуманную Систему
изнутри. Это излишне. Им нет нужды приписывать себе изначальное "знание"
Истории - предвидеть ее ход в деталях, по ленинскому замечанию, "не могли бы
и 70 Марксов" - их совокупная историческая роль достаточно велика уже в силу
тех результатов, которые принесли не только их вольные, но и невольные
усилия.
Точно так же немногого стоят и запоздалые заявления тех, кто, либо
спохватившись, как путчисты 1991 года, либо разочаровавшись в затеянной с их
участием реформе, пытаются возложить вину за происшедшее исключительно на
одного генсека-президента. Все они на высшем историческом Суде будут сообща
нести ответственность за то, что в конце ХХ века коммунистический
эксперимент, начатый в России революцией 1917 года, завершился в целом в
цивилизованной, а не в кровавой форме. Одни могут этим гордиться, другие
пробовать откреститься от своего соучастия, - это уже ничего не изменит.
Дело было не столько в их усилиях и намерениях, сколько в особенностях
самой Системы. Оставленная в наследство Сталиным, она была столь
"совершенной", что требовала только служения ей или обслуживания, а не
улучшения. Будучи идеально защищенной от любых попыток разрушить ее извне,
она имела лишь один изъян - не была застрахована от попыток "подправить" ее
изнутри. Поэтому любой, кто, вроде Горбачева, исходя из лучших побуждений,
выступал с проектом усовершенствования или модернизации, объективно
превращался в ее самого опасного врага - "вредителя". Вождь хорошо это
понимал или как минимум чувствовал, поэтому количество вредителей из числа
главным образом правоверных коммунистов постоянно возрастало, несмотря на
самую решительную с ними борьбу. Горбачеву в этом смысле, безусловно,
повезло, чего не скажешь о Системе.

    "Я ПОЙДУ ОЧЕНЬ ДАЛЕКО"



В то время как в недрах Политбюро и в публичных политических дебатах,
провоцировавшихся Горбачевым, продолжалось выяснение природы подлинного
социализма, в повседневную жизнь все активнее проникали элементы новой
реальности. Членам Политбюро волей-неволей приходилось спускаться с высот
теоретических дискуссий и принимать практические решения по десяткам частных
вопросов. И надо сказать, что здесь и они, и все секретари ЦК чувствовали
себя и уверенней, и комфортней, чем на затевавшихся Горбачевым политических
диспутах, - единая школа партработников подготовила их к тому, чтобы
заниматься "практическими проблемами": уборкой урожая, подготовкой к зиме,
устранению различных дефицитов и урегулированию постоянно возникавших
локальных социальных и экономических кризисов куда лучше, чем к дебатам о
гносеологических корнях политического идеализма.
Да и сам генсек "в охотку" подключался к такого рода житейским сюжетам,
незаметно для себя возвращаясь из статуса Демиурга нового мира или лидера
второй мировой сверхдержавы в амплуа секретаря крайкома, отвечающего за все,
что происходит на подведомственной ему территории, - от заготовки кормов до
обеспечения школьников учебниками. Рефлексы партсекретаря, не забывшего, как
он почти ежедневно "авралил", устраняя тромбы в сосудах административной
системы, заставляли отвлекаться то на проблемы производства стройматериалов
для облегчения индивидуального строительства на селе, то подпирать своим
авторитетом заявки секретаря ЦК А.Бирюковой, требовавшей от Госплана больше
сырья для производства товаров народного потребления. Тем не менее он быстро
спохватывался и стремился использовать даже подобные частные примеры для
обобщений, чтобы на их основе, как в свое время на опыте ипатовского или
какого-нибудь другого "почина", обозначить контуры своей новой экономической
стратегии.
В течение практически всего 1986-го и первой половины 1987 года эти
попытки носили достаточно спорадический характер и отражали, как уже
говорилось, тогдашние его надежды запустить механизм эффективного
хозяйствования путем "повышения требовательности, укрепления дисциплины и
наведения в стране элементарного порядка". Между тем еще на том этапе, не
имея какой-то целостной концепции реформы, Горбачев при поддержке наиболее
"продвинутой" части Политбюро попробовал снять с канонической
социалистической экономики хотя бы некоторые вериги административного
диктата.
Правда, эти первые "пробы пера", связанные с экономической реформой,
никак не отнесешь к революционным. Верный своей идее "возвращения к Ильичу",
он и здесь предпочитал вернуться к ленинскому проекту спасения социализма с
помощью нэпа и поощрения всеобщей кооперации. Однако даже первые шаги в этом
направлении - попытки стимулирования личных хозяйств в деревне, разработка
закона об индивидуальной трудовой деятельности, а позднее и закона о
кооперативах, призванные снять железную узду с частника, - натолкнулись на
враждебно-настороженное отношение в Политбюро. Несколько его членов, в
частности М.Соломенцев и В.Чебриков, высказали опасения, что поощрение
индивидуального хозяйства подорвет колхозы и вообще "бросит тень" на
коллективизацию.
На одном из заседаний Политбюро в марте 1986 года Горбачев не выдержал:
"Да что ты говоришь, - набросился он на своего тезку - Михаила Сергеевича
Соломенцева. - Посмотри, ведь отовсюду сообщают: в магазинах ничего нет. Мы
все боимся, не подорвет ли личное хозяйство социализм. А что его подорвут
пустые полки, не боимся?" И тут же, чтобы его не заподозрили в крамоле, по
своему обыкновению, укрылся за авторитет вождя: "Ленин ведь не боялся
поощрять частника, даже когда государство было слабое. А нам-то чего
бояться? Если где-то частник прорвется, у нас, я думаю, хватит ленинской
мудрости, чтобы справиться". Выступать против "ленинской мудрости" у
скептиков, разумеется, отваги не хватило. "И вообще, - развивал Горбачев под
видом ленинских уже собственные мысли, - нельзя объявлять индивидуальную
деятельность как таковую паразитической. Даже воровство воровству рознь.
Есть воровство для наживы, а есть по нужде, из-за дефицита. Ведь если доски
или другой стройматериал не продается, а у человека крыша течет, он все
равно или как-нибудь достанет, или украдет".
Когда ленинских формул для оправдания тех или иных действий не хватало,
Горбачев, не смущаясь, изобретал свои. Главным было - снабдить любое
неортодоксальное понятие успокоительным эпитетом "социалистический". Так на
свет появились загадочные, как инопланетные существа, словосочетания:
"социалистический плюрализм", "социалистическое правовое государство" и,
наконец, как венец творческого развития неисчерпаемой ленинской мысли -
"социалистический рынок". Эта несложная камуфляжная методика работала. В
засахаренной "социалистической" оболочке и общество, и даже ортодоксы в
Политбюро и в идеологическом отделе готовы были "заглотить" то, из-за чего
еще недавно спускали с цепи и своих инструкторов, и Главлит, а в ряде
случаев и КГБ: от идей рабочего самоуправления, явно зараженных духом
югославского ревизионизма, до опять же "социалистических прав человека".
Девиз, которым при этом Горбачев, привлекая в союзники Ленина, вдохновлял
свою рать и отбивался от тогда еще единичных критиков, - "Не надо бояться!"
- был действительно цитатой, но только из... Иоанна Павла II, о чем,
впрочем, он вряд ли тогда знал. То, что эти два выдающихся мировых политика
конца ХХ века, не сговариваясь, одними и теми же словами сформулировали свое
кредо, лучшая иллюстрация справедливости французской поговорки: "Великие умы
находят дорогу друг к другу".
Успешное жонглирование терминами расширяло поле для маневра, но за
пределами удачных словесных конструкций - в политике, и особенно в экономике
- дела перестройки продвигались туго. Одно из нынешних горбачевских
объяснений таково: в самые первые годы, не определив для себя настоящие
приоритеты, он и его сторонники пытались решать параллельно и унаследованные
от прошлого, и совершенно новые проблемы. К тому же по инерции новое
руководство какое-то время пыталось обеспечить стране "и пушки, и масло" -
вопрос о реальном сокращении разорительных для экономики военных расходов
никак не удавалось перевести в практическую плоскость. Дело в том, что
Горбачев и его окружение попросту не представляли истинных масштабов затрат
на содержание армии и ВПК. Только заняв кресло генсека и не без труда
преодолев сопротивление военных, неохотно делившихся информацией даже с
высшим партийным руководством, Горбачев начал осознавать, сколь тяжелую ношу
несет государство, заботясь о "защите Родины". "Вообще, с этой оборонкой мы
докатились", - воскликнул как-то генсек на заседании Политбюро, призвав
своих коллег "не пасовать перед генералами, которые боятся, что им нечего
будет делать. Пусть успокоятся, еще на 4-5 поколений им работы найдется. А
то шипят, что мы разрушаем оборону страны, когда 25 миллионов жителей живут
ниже уровня, который мы сами объявили прожиточным".
И опять, будто убоявшись собственной смелости или вспомнив о реальном
соотношении политических сил в ЦК, где военные составляли добрую четверть,
примирительно "закруглял" свой выпад против генералитета, вкладывая вынутую
было шпагу в ножны: "Самая крупная ошибка - это если мы ослабим оборону
страны. Главное, только не транжирить, а думать о народе: чтобы и мир у него
был, и при социализме жил". Это стремление - по-человечески объяснимая, но
тщетная надежда, что удастся сохранить овец и накормить волков, примирить
разбуженный личный интерес и социалистическую догму, демократию и ленинизм.
Иначе говоря, уклонение от выбора или запаздывание с ним, свойственные