К.Бертрам писал: "Я был убежден, что "холодная война" и гонка вооружений
никогда не кончатся. Свою задачу я видел поэтому не в том, чтобы
содействовать прекращению "холодной войны", а в том, чтобы сделать ее более
выносимой, спокойной, стабильной. Но Михаил Горбачев перевернул этот мир". В
1989 году журнал "Тайм" избрал Горбачева "человеком десятилетия", а Ричард
Никсон не побоялся назвать его "человеком века".
В декабре 1990 года Горбачев не поехал получать присужденную ему
Нобелевскую премию мира (он приехал в Осло и выступил с Нобелевской лекцией
весной 1991-го). На торжественной церемонии его представлял зам. министра
иностранных дел А.Ковалев. Почему советский президент уклонился тогда от
почестей со стороны мирового сообщества, которые, бесспорно, заслужил?
Главная причина, разумеется, - внутренняя ситуация в стране. К осени 90-го
разрыв между внешнеполитическим триумфом Горбачева и все более драматичными
последствиями его политики внутри Советского Союза стал очевидным. И
запоздавшая Нобелевская премия только подчеркивала этот контраст. Кроме
того, к этому времени уже и внешняя политика Горбачева стала терять
внутреннюю поддержку - из самого выигрышного аспекта перестройки, дольше
других вызывавшего почти единодушное одобрение не только населения, но и
большей части его окружения, она вслед за другими сюжетами превратилась в
поле ожесточенной политической борьбы.
Да и принципы нового мышления, сформулированные Горбачевым как аксиомы
грядущего миропорядка в его речи в ООН, и первый среди них - отказ от
применения силы, подверглись труднейшему испытанию на просторах трещавшей по
швам советской империи. События в Тбилиси, Карабахе, Баку и Прибалтике,
которые все труднее было квалифицировать как разрозненные инциденты,
настойчиво ставили перед Горбачевым неприятный вопрос: применимо ли новое
политическое мышление к внутренней политике, и если нет, то каковы критерии
использования его постулатов - от свободы выбора до неприменения силы?
Всклокоченная реальность его собственной страны, которую, как
выяснилось, значительно труднее реформировать, чем окружающий ее мир, вновь
возвращала Горбачева к теперь уже заочному диспуту с классиком старого
политмышления Громыко - тот, находясь в отставке, как пишет его сын
Анатолий, твердил: "В кризисных ситуациях дозированное применение силы
оправдано". И, разочаровавшись в своем "крестнике", о котором однажды в
сердцах заметил: "Не по Сеньке шапка", резюмировал: "Если гордишься своим
пацифизмом, не садись в кресло руководителя великой державы". Конечно, легко
сказать "в кризисных ситуациях", но как быть с политической головоломкой
выхода из системного кризиса через перестройку - этот спровоцированный,
задуманный, рукотворный кризис, - "созидательный хаос"?
Со всеми этими вопросами ему еще предстояло столкнуться в последующие,
отведенные перестройке годы. Прощаясь с Рейганом и Вашингтоном, Горбачев
имел еще основания считать, что время работает на него. И поэтому, когда на
заключительной пресс-конференции кто-то из въедливых журналистов, нарушив
приподнятую атмосферу, задал бестактный вопрос о внутренних разногласиях в
советском руководстве, генсек неожиданно резко ответил: "Внутри Политбюро и
ЦК нет разногласий, и могу вас заверить, что никакого раскола нет и не
будет". Увидев удивленные лица журналистов, явно пораженных неожиданным
пылом этой тирады, он, желая сгладить неловкость и как бы оправдываясь,
добавил: "Может быть, я поддался эмоциям, но я искренен перед вами".
Подозревать его тогда в неискренности не было оснований. Однако если бы тот
же самый вопрос ему задали три месяца спустя, он, возможно, отвечал бы не
так убежденно.

    * ГЛАВА 6. "ПАРТИЯ - ЕДИНСТВЕННОЕ, ЧТО МНЕ НЕ ИЗМЕНИТ" *





    ПРОЙДЕТ ЛИ ВЕРБЛЮД ЧЕРЕЗ ИГОЛЬНОЕ УШКО?



Весной 1988 года на монолитном фасаде реактора Перестройки -
горбачевского Политбюро - появились первые трещины. До этого времени мало из
того, что там "варилось" и "клокотало", выплескивалось наружу, хотя споры в
Ореховой комнате Кремля и в зале Политбюро случались нередко. Но Горбачеву
удавалось относительно легко, опираясь на личную лояльность к нему членов
партийного синклита, гасить разногласия. Еще совсем недавно он позволял себе
высмеивать "потуги" западной прессы, которая "провоцирует нас, хочет
перессорить, расколоть перестройку. Запад нас уже разделил: Горбачев,
дескать, за вестернизацию, Лигачев - за русификацию, Яковлев - вообще
представитель масонских групп и космополитических интересов, а Рыжков -
технократ и держится в стороне от идеологии". А уже зимой 1988 года вслед за
журналистским дымом появился огонь. В принципе, Михаил Сергеевич должен был
быть к этому готов - ведь пересказывал же он на Политбюро разговор академика
Г.Арбатова с видным американским советологом, предупреждавшим: "Главные
проблемы у вашего Горбачева впереди. Они проявятся, когда перестройка начнет
от слов переходить к делу и затрагивать интересы людей".
В официальной хронологии перестройки 1988 год - переломный. Сам
Горбачев характеризует его по-разному. Иногда как начало ее второго этапа,
конец "митинговой стадии", когда "пришли к пониманию того, что надо не
улучшать, а реформировать систему". Иногда говорит откровеннее: "Собственно
перестройка начинается с XIX партконференции". Первый или второй этап, в
конце концов, не имеет значения, важно, что этот год обозначил новый рубеж -
не столько даже в развитии ситуации в стране, сколько во внутренней эволюции
самого Горбачева. (По понятным причинам, по крайней мере в первое время
"начатая партией" перестройка послушно следовала за новым генсеком ЦК КПСС,
как нитка за иголкой, куда бы он ни повелел.)
Подведя, по его признанию, вместе со своими сторонниками
"неутешительные итоги" 1987 года, он явно созрел для того, чтобы отбросить
"костыли" ленинских указаний и цитат. Но при этом окончательно оттолкнуться
от "пристани марксизма" и пуститься в самостоятельное плавание, к чему его
все настойчивее подталкивала не укладывавшаяся в цитаты жизнь, не решался.
А.Черняев вспоминает, с каким облегчением Горбачев как-то сообщил ему:
"Знаешь, Анатолий, перечитал я "Экономическо-философские рукописи 1844 года"
Маркса. А ведь он там не отказывается от частной собственности!" Поделиться
этим "открытием" с членами Политбюро генсек еще не отваживался.
Девизом нового этапа должно было стать "разгосударствление" партии,
избавление партийного аппарата от надзора за деятельностью госорганов.
Стряхнув функции государственного и хозяйственного управления, партия,
превратившаяся в омертвевшую бюрократическую структуру, по замыслу
Горбачева, должна была вернуть себе "живую душу" политического движения. Мог
ли вчерашний секретарь крайкома, многоопытный партфункционер не понимать,
что разделить партию и государство, сросшиеся за годы советской власти, как
сиамские близнецы, - значило рисковать, что ни один из них - ни партия, ни
государство - не переживет этой операции. Ведь помимо партийных комитетов в
стране, в сущности, не было других управляющих органов.
Он должен был отдавать себе отчет, что попытка перелицевать, вывернуть,
как перчатку, наизнанку эту "Партию-государство", превратив для начала в
"Государство-партию" (на том этапе о многопартийности Горбачев благоразумно
не заговаривал), добиться после десятилетий однопартийной диктатуры, которая
почему-то называлась советской властью, передачи реальных полномочий
призрачным Советам - значило броситься с головой в море вопросов, не имевших
тогда ответов. Да и был ли у него реальный шанс "уговорить" партийную
номенклатуру, если не полностью отдать свою бесконтрольную власть, то хотя
бы поделиться ею с государственными и хозяйственными органами, да еще
согласиться подвести под нее, хотя бы задним числом, легитимную базу, пройдя
через выборы? Ведь оторвать аппарат от властных позиций, вернуть
затвердевшую чиновно-бюрократическую структуру в расплавленное состояние
политического движения означало на деле порвать не только с уставом
сталинского "ордена меченосцев", но и с ленинской концепцией партии "нового
типа", перебежать от большевиков к меньшевикам, вернуться чуть ли не к
изначальным, "катакомбным" временам коммунизма и эпохе, в которую российские
социал-демократы ощущали себя связанными родством со своими европейскими
собратьями.
Прав, выходит, оказался Егор Кузьмич Лигачев, который, поздно
спохватившись, ахнул, обнаружив, что Горбачев "совершил переворот против
марксизма-ленинизма и заменил его социал-демократизмом". Лишенная регалий
государственной власти, реформированная по чертежам Горбачева партия должна
была напоминать скорее партию Тольятти и Берлингуэра, чем Брежнева, Черненко
или Андропова, с той только разницей, что итальянским руководителям было
куда проще освобождать свою компартию от пут 10 заповедей Коминтерна, чем
Горбачеву, у которого в отличие от них за плечами был окостеневший
бюрократический аппарат, намертво сросшийся с государством.
Кто знает, может быть, он и не ставил перед собой этой заведомо
недостижимой цели и вновь "лукавил", намереваясь использовать
организационно-административный ресурс партаппарата - единственно
эффективной исполнительной власти в стране, чтобы его же руками
демонтировать идеологическое партийное государство и превратить его в
советское, то есть светское. Сам он утверждал, что хотел нейтрализовать
аппарат, помешать этому "монстру" превратить партию "профессиональных
революционеров" в оплот антиперестроечной контрреволюции.
Сделать это Горбачев предполагал, опять-таки следуя непременно заветам
Владимира Ильича. Тот в свое время допускал возможность "откупиться" от
буржуазии, чтобы избежать гражданской войны. То, что не получилось у Ленина,
собирался осуществить Горбачев, "откупившись" от партноменклатуры
предложением совместить должности партийных секретарей и председателей
местных Советов. Коварство этого внешне невинного предложения состояло в
том, что для его осуществления от партсекретарей требовалась сущая
безделица: пройти через выборы. Так в 1988-м он начал заталкивать
недоверчиво упирающегося верблюда государственной партии в игольное ушко
политической демократии.
Верил ли сам в успех этой операции или попросту тянул время, как
утверждают его нынешние критики из КПРФ, которым не удалось перебраться в
рыночное "зазеркалье" (в отличие от немалой части номенклатуры, которая,
браня и пиная своего генсека, тем не менее успешно распорядилась и
подаренным кредитом времени, и предложением "откупиться", прибрав к рукам
вместе с новой властью и здоровенные куски бывшей государственной
собственности). Ответа на этот вопрос, боюсь, мы не получим, даже если
спросим самого Горбачева. В лучшем случае ответ будет сегодняшним, а не
тогдашним.
А.Яковлев вспоминает, что еще в конце 1985 года он написал Горбачеву
записку в предложением разделить КПСС на две партии: либерального и
консервативного направления, сохранив их в рамках одного Союза коммунистов.
Тот, прочитав записку, ограничился лаконичным: "Рано". Напоминая об этом
предложении, Яковлев признает, что были резоны и в суждениях Горбачева,
считавшего, что "с тоталитарным строем на определенном этапе может
справиться только тоталитарная партия. Однако, - добавляет он, - это было
возможно только до тех пор, пока аппаратный слой партии поддерживал своего
генсека".
Считать тем не менее, что уже тогда Горбачев замыслил,
"попользовавшись" услугами партии, освободиться от нее и запланировал
переход от партийной диктатуры к своей личной путем введения "президентского
режима", все-таки нет достаточных оснований. Не меньше обвинений выдвигают
представители другого политического фланга, упрекая в том, что
непростительно долго колебался, прежде чем решился на разрыв, мешкал и в
результате роковым образом в очередной раз опоздал.
Однако в 1988 году до "развода" с возглавляемой им партией было еще
далеко, и генсек, возможно, вполне искренне полагал, что его долг объяснить
партийному воинству, что времена изменились, на дворе другая эпоха, и если
партия к ней не приспособится, ее ждет политическая катастрофа. Для этого
"крупного" внутрипартийного разговора и была задумана XIX партконференция.
Как опытный настройщик, Горбачев пытался добиться, чтобы все
инструменты на будущем концерте звучали в унисон. Во время многочисленных
встреч со своими недавними коллегами - первыми секретарями обкомов - он не
переставал твердить: "Надо выработать новую правовую систему на основе
концепции социалистического правового государства. Ведь, откровенно говоря,
партия присвоила себе власть недемократическим путем. А потом себя и
конституционно провозгласила как правящую... Самое большое беззаконие
творится у нас в партийных комитетах, в обкомах - там первые нарушители
законов... Такой власти, какую имеет у нас партия, нет нигде, даже в
авторитарных режимах. Там руководителей ограничивает частная собственность.
А у нас ограничитель только один: моя совесть и партийность".
Секретари угрюмо слушали своего начальника, рассказывающего им то, что
они и без него знали, и из всего сказанного обращали внимание на две главные
новости: первая - каждому из них предстоит пройти через выборы в главы
исполнительной власти; вторая - срок их ставшей уже привычной номенклатурной
жизни будет ограничен двумя мандатами по 5 лет. "Если уж кто дюже выдающимся
окажется, тогда его тремя четвертями голосов можно и на третий срок.
Главное, не думать, как же я сохранюсь в системе. О стране надо думать".
Конечно, наивно было надеяться, что та самая партийная рать, начавшая,
как уже почувствовал Горбачев, превращаться в главное препятствие для
задуманной реформы, перестанет думать о себе и озаботится исключительно
делами страны. И тем не менее хотя бы для очистки совести, перед тем как
окончательно расстаться с партией, частицей которой он был практически всю
сознательную жизнь, Горбачев считал, что должен дать ей шанс. Будучи сам
человеком одной группы крови и общего жизненного опыта со своими партийными
товарищами, он должен был представлять себе, как они им распорядятся. Речь
определенно шла уже не о словах, а об интересах, и самое время было
вспомнить мудрое предостережение американского советолога, приятеля
академика Арбатова.

    "ДАВАЙ ИХ ВСЕХ ОБЪЕДИНЯТЬ"



Готовя партию к будущей новой жизни и вероятной многопартийности,
Горбачев должен был прежде всего приготовиться сам к тому, что
многопартийность возникнет для начала внутри собственной партии. Еще не
начав собирать урожай перестройки, ему довольно рано пришлось пожинать плоды
своего отступничества от правил, установленных его предшественниками. На
своем личном опыте предстояло убедиться в том, что механизм функционирования
модели власти был продуман до мелочей и, тронув любую его деталь, следовало
ждать сбоев в работе всей Системы.
Каждый ее элемент - от репрессий сталинской эпохи, смягченных в
хрущевские и послехрущевские времена, до провозглашенной еще Лениным
непримиримой борьбы с фракционностью внутри партии - нес свою "полезную"
нагрузку. Объявив "свободу выбора" опорным пунктом нового политического
мышления во внешней политике, декретировав гласность и допустив хоть и
"социалистический", но все же плюрализм мнений, Горбачев не должен был
удивляться тому, что новыми правилами игры раньше сторонников воспользуются
его противники (те, чьим интересам начала реально угрожать логика
перестройки). Лексикон ГУЛАГа недаром отчеканил формулу, которая должна была
бы служить предостережением не только конвоируемым зекам, но и сменившим
Сталина советским руководителям: "Шаг влево, шаг вправо приравнивается к
побегу". Сделав сразу несколько шагов в сторону от ленинско-сталинской
модели партии, новый генсек оказался на минном поле и обнаружил, что
политические фугасы могут отныне взрываться у него за спиной или прямо под
ногами - внутри еще вчера монолитного "ленинского" Политбюро.
По этой причине, а не из-за одних только принципиально разных подходов
к экономической реформе "китайский путь" для перестройки был отныне заказан.
Многочисленные критики, укорявшие Горбачева за то, что не избрал стратегию
Дэн Сяопина, делают вид, будто не понимают, что важнейшим компонентом
"китайской модели" были и показательно свирепое подавление студенческой
демонстрации на площади Тяньанмэнь, и безоговорочное подчинение всех членов
китайского руководства воле их лидера. Любые проявления разномыслия в
окружении Дэн Сяопина, как, скажем, попытки завести речь о "советском пути"
реформы и привлечь внимание к опыту перестройки, пресекались самыми
жестокими методами, заимствованными у Мао Цзэдуна. (Нетрудно представить
себе возможную судьбу главного редактора "Советской России" после публикации
письма Нины Андреевой или генерала Макашова, публично оскорбившего своего
главнокомандующего, последуй Горбачев их призывам поучиться у китайских
товарищей.)
В возглавляемом же им Политбюро ситуация в первые месяцы этого
переломного года начала все больше напоминать игру на расстроенном пианино.
Последним моментом единения его членов была "двухминутка ненависти",
сплотившая их во время расправы с Борисом Ельциным. Вспоминая октябрьский
1987 года Пленум ЦК, А.Яковлев пишет: "Горбачев был мрачен, сосредоточен,
говорил мало. На него упорно нажимали, чтобы исключить Ельцина из партии.
Столь же упорно он возражал против этого предложения".
Однако после устранения этого возмутителя спокойствия прежняя
безмятежная атмосфера в Политбюро так и не вернулась. Своей в значительной
степени спонтанной выходкой Ельцин продемонстрировал, что в партии
действительно наступили новые времена, традиционные единогласие и
обязательное равнение на лидера ушли в прошлое. Правом на несогласие,
которое он отвоевал достаточно дорогой ценой - если вспомнить публичную
порку, заданную ему на пленумах сначала ЦК, а затем и Московского горкома, -
вслед за ним смогли воспользоваться и те, кто его с демонстративным пылом
осуждал. "Раньше все члены Политбюро были обязаны дружить, - рассказывает
А.Яковлев. - Теперь выяснилось, что можно быть несогласным, если еще не с
генсеком, то хотя бы друг с другом". Неожиданно, хотя на самом деле
закономерно, первым дозволенным правом на внутрипартийное диссидентство
воспользовались представители наиболее ортодоксальных сил в КПСС, те, кто
особенно остро почувствовал угрозу от явно выходившей из-под их контроля
ситуации в стране.
Будущие радикально-демократические критики Горбачева в ту пору еще в
своей массе молчали. Во-первых, им требовалось время, чтобы подрасти и
обрести уверенность в тени подстрахованной А.Яковлевым гласности. Во-вторых,
на том этапе у них еще не могло быть каких-то серьезных претензий к
Горбачеву - инициатору таких демократических перемен в стране, дожить до
которых большинство из них не надеялось. Будущие демократы едва поспевали за
генсеком и жадно вычитывали из его речей и слушали по телевидению то, что
еще вчера было для них "нетелефонным разговором".
Роль рупора первой антигорбачевской оппозиции взял на себя второй
человек в партийной иерархии, слывший до недавнего времени одним из самых
энергичных его сторонников, - Егор Лигачев. Так, задавая тон при обличении
политической "незрелости" Ельцина на октябрьском 1987 года Пленуме ЦК, он
защищал генсека: "Мы все уважаем Михаила Сергеевича. Я рад и счастлив, что
работаю с ним". Однако уже на следующем Пленуме, в феврале 1988 года,
посвященном, казалось бы, невинному вопросу реформы школы, Лигачев открыл
свой фронт атаки. Защищая советскую историю от "очернительства" (через два
месяца после многодневных дебатов в Политбюро вокруг текста доклада о
70-летии Октября), он декларировал в своем выступлении необходимость
"классового воспитания" молодежи, обеспечения "высокой идейности"
образовательного процесса и проявления "бдительности к идеологическому
врагу".
Горбачев, как бы не расслышав предупредительного выстрела "охраны",
продолжал свой "побег" в идейную крамолу. В своем докладе на этом же Пленуме
он упорствовал в том, что в центре задуманных преобразований должен
находиться "человек", а не "трудящиеся массы", что руководящая роль партии
не дана раз и навсегда и, в очередной раз прикрываясь Лениным от "верных
ленинцев", настаивал на необходимости предпринять еще одну "коренную
перемену всей точки зрения на социализм".
Избалованный не снижавшейся всенародной поддержкой перестройки и еще не
столкнувшийся с последствиями развязанного им "творческого хаоса", Горбачев
был настолько уверен в своей способности усмирять бушевавшие вокруг
политические страсти (через десять лет он назовет это "самоуверенностью"),
что не придавал серьезного значения первым открытым столкновениям между
членами своей команды. Ему казалось, что грандиозность общего замысла
перестройки самодостаточна, чтобы нейтрализовать то, что он принимал за
конфликты темпераментов и характеров. "Согласен, - говорил он Черняеву, -
вежливых выражений у Лигачева не хватает. Но он честно беспокоится о деле, о
перестройке. А что касается методов общения с людьми, то у него не все
получается". Так же он успокаивал и главного редактора "Московских новостей"
Е.Яковлева и председателя АПН В.Фалина, которым Лигачев по праву главного
ответственного за идеологию устроил разнос на совещании главных редакторов:
"Егор Кузьмич сказал мне, что в "МН" поднято много хороших тем. Так что он
не видит все в одном темном цвете".
Кроме того, будучи не только по политической позиции, но и по натуре
реформистом, человеком компромиссов, скорее "уговаривателем", чем
"карателем", он искренне верил в возможность примирить спорящих, еще не
осознав до конца, что их перепалки отражали не просто конфликты эмоций и
амбиций, но столкновение принципиально разных идейных подходов и
оформившихся интересов.
Еще осенью 1987 года он рассказал тому же Черняеву, что, отдыхая на
юге, получил практически одновременно письма "от трех Егоров" - Лигачева,
Яковлева и Арбатова (Георгий тот же Егор). "Все три Егора озабочены одним и
тем же. У всех тревога, что перестройка, не дай бог, захлебнется. Но в их
позициях отражается невероятный диапазон различных мнений, споров, позиций -
весь плюрализм нашего общества... И это, в общем, хорошо, неизбежно при
таком повороте, который начался. Состояние смятения всегда сопровождает
революцию, особенно у интеллигенции". И из этого вполне трезвого анализа
следует совершенно неожиданный вывод: "В общем, пусть не паникуют. Давай,
Анатолий, их всех будем объединять".
"Всех" объединить не получилось. Даже два прямых подчиненных генсека,
между которыми он ради баланса разделил ответственность за идеологию, -
Лигачев и Яковлев - не выполнили его прямое указание: запершись вдвоем на
несколько часов, попробовать "снять" возникшие между ними разногласия. После
этого разговора они разошлись уже окончательно непримиримыми противниками.
Объявленная отныне война "алой и белой роз" внутри Политбюро еще не
переросла в войну против генсека, она оставалась борьбой за него. Каждый
лагерь рассчитывал, завоевав его на свою сторону, подавить сопротивление
соперника. Горбачев, уже чувствуя, что в этом противостоянии проявляется
растущее общественное напряжение, как мог, старался подавлять страсти, хотя
это становилось все труднее и труднее.
Очередной и на этот раз уже не холостой залп с правого борта раздался,
когда Горбачев и Яковлев отсутствовали в Москве, - один находился с визитом
в Югославии, другой в Монголии и "на хозяйстве" остался "главный Егор" -
Лигачев. 13 марта 1988 года в день отлета генсека орган ЦК КПСС газета
"Советская Россия" опубликовала письмо ленинградского доцента Нины Андреевой
под заголовком "Не могу поступиться принципами". И хотя текст размером в
целую газетную полосу был опубликован в рубрике "Полемика", значение,
которое придали статье в ЦК (на совещании, проведенном на следующий день,
Лигачев "порекомендовал" редакторам газет обратить внимание на "полемическую
статью в защиту социалистических идеалов, ТАССу было велено распространить
ее полный текст по своим каналам, а руководителям других союзных республик,
куда не поступала "Советская Россия", посоветовали закупить часть тиража
газеты или перепечатать статью в своих изданиях), не оставляло никаких
сомнений - это была позиция партийного руководства или одной из его
влиятельных фракций.
В предложенном в качестве "установочного" тексте мелькали хорошо
узнаваемые и памятные еще по сталинским временам термины: "космополиты",
"троцкисты", "контрреволюционные нации". С помощью ссылок на Черчилля брался
под защиту незаслуженно "очерненный" Иосиф Сталин. По своему политическому
звучанию этот дерзкий выпад ортодоксальной оппозиции представлял собой нечто