Определенный общественно-исторический момент никогда не бывает внутренне однородным, наоборот, он изобилует противоречиями. Он обретает свою «индивидуальность», достигает ее; он – момент развития, ибо известная, основная жизненная деятельность возобладала в нем над ее прочими формами, он представляет исторический пик. Все это предполагает иерархию, противоречия, борьбу. Вроде бы данный момент должен был бы представлять тот писатель, кто представляет эту возобладавшую деятельность, этот исторический «пик». Но как тогда оценить того писателя, кто представляет прочие формы жизнедеятельности, ее прочие элементы? Разве формы эти тоже не «показательны»? И разве для данного момента не является показательным также и тот писатель, который выражает его «реакционные» и отживающие элементы? А может, надо будет признать показательным такого писателя, который выразит все силы и элементы эпохи в их внутренних столкновениях и борьбе, то есть того, кто представляет противоречия некой общественно-исторической целостности?
   Можно также предположить, будто критика литературной культуры, борьба за создание новой культуры является художественной в том смысле, что новая культура в дальнейшем породит новое искусство, но такого рода предположение окажется софизмом. Во всяком случае, сомнительно, чтобы, исходя из подобных предпосылок, можно было бы лучше понять отношение Де Санктис – Кроче и споры о содержании и форме. Критика Де Санктиса – критика воинствующая, активно вторгающаяся в литературный процесс, она не «холодно» эстетична, это критика периода борьбы в культуре, периода столкновения антагонистических концепций жизни. Анализ содержания, критика «структуры» произведения, то есть логической и актуально-исторической последовательности комплекса чувств, получивших художественное выражение, связаны в ней с напряженной культурной борьбой. Надо думать, именно в этом состоит глубокая человечность и гуманизм Де Санктиса, делающий его столь симпатичным даже сегодня. В Де Санктисе приятно ощущать страстный пыл человека партии, обладающего прочными нравственными и политическими убеждениями, которые он не скрывает и даже не пытается скрыть. Кроче удалось разъединить те различные стороны критики, которые у Де Санктиса были органично соединены и слиты воедино. В Кроче живут те же культурные тенденции, что и в Де Санктисе, но в пору их широкого распространения и триумфа борьба продолжается, но теперь это борьба за то, чтобы сделать культуру (определенную часть культуры) более утонченной, а не за право культуры на жизнь: романтический пыл и страсть утихли в величавой невозмутимости и добродушной терпимости. Однако и у Кроче такая позиция не неизменна на смену ей приходит период, когда невозмутимое спокойствие и терпимость дают трещину и на поверхность выливается горечь и с трудом сдерживаемое раздражение; но период этот оборонительный – не наступательный, не яростный, и потому не следует путать его с позицией Де Санктиса.
   Одним словом, свойственный философии практики тип литературной критики дан Де Санктисом, а не Кроче или кем-либо другим (менее всего Кардуччи): эта критика должна в страстном порыве – пусть даже в форме сарказма – слить борьбу за новую культуру, то есть за новый гуманизм, критику нравов, чувств и мировоззрений с критикой эстетической или чисто художественной.
   В недавнее время позиции Де Санктиса соответствовала – на более низком уровне – позиция журнала «Воче». Де Санктис боролся за создание в Италии ex novo[510] высокой национальной культуры, противопоставляя ее ветоши традиций, риторике и иезуитству (Гверацци и отец Брешани), – «Воче» боролся за распространение в средних слоях той же культуры, противопоставляя ее провинциализму и т. д. «Воче» был одним из аспектов популярного крочеанства, ибо хотел демократизировать то, что было по необходимости «аристократическим» у Де Санктиса и оставалось «аристократическим» у Кроче. Де Санктису пришлось формировать генеральный штаб культуры – «Воче» стремился навести тот же культурный лоск на младший офицерский состав и в этом смысле сыграл определенную роль; он копал глубоко и вызвал к жизни художественные направления в том смысле, что помог многим обрести себя, он обнаружил большую потребность во внутренней жизни и в ее искреннем выражении, хотя движение «Воче» не породило ни одного большого художника.
   (Раффаэло Рамат пишет в «Италия леттерариа» от 4 февраля 1934 г.: «Кто-то сказал, что для истории культуры порою бывает много важнее написать работу о второстепенном писателе, чем о писателе великом. Отчасти это действительно так. В самом деле, если в последнем (в великом писателе) верх одерживает индивидуальность, которая в конечном счете оказывается независимой от времени, в результате чего может случиться, – как чаще всего и случается, – что веку станут приписывать качества человека, то в первом, в писателе второстепенном, при условии, что он наблюдателен и самокритичен, с большей ясностью выступают моменты диалектики определенной культуры, поскольку моментом этим не удается достичь того единства, которое они обретают у писателя великого».)
   Намеченная здесь проблема доведена до абсурда в статье Альфредо Гарджуло «От культуры к литературе», опубликованной в «Италия леттерариа» от 6 апреля 1930 года. (Это шестая глава обширного исследования, озаглавленного «1900–1930 годы», которое, вероятно, будет напечатано отдельной книгой и которое надо иметь в виду, работая над «Внучатами Брешани».) В этой статье, как и в прочих статьях из той же серии, Гаркнуло обнаруживает полнейшую интеллектуальную нищету (это один из многих так и не «повзрослевших» молодых). Он окончательно связался с бандой из «Италия леттерариа» и в упомянутой статье присваивает себе суждение, высказанное Дж. Б. Анджолетти в его предисловии к антологии «Новые писатели», составленной Энрико Фалькуи и Элио Витторини: «Собранные в этой Антологии писатели являются новыми не потому, что они нашли новые формы или обратились к новым темам, вовсе нет; они новые потому, что понимают идею искусства совсем не так, как понимали ее предшествующие им писатели. Или – дабы сразу же перейти к самому главному – потому, что они верят в искусство, в то время как те верили во многое другое, не имеющее к искусству даже отдаленного отношения. Такого рода новаторство может допустить традиционную форму и старое содержание, но оно никогда не допустит отклонений от основной идеи искусства. Каковой может оказаться эта идея, повторять здесь не место. Но да будет мне позволено напомнить о том, что новые писатели, совершив революцию (!), которая, будучи тихой (!), не становится от этого менее достопамятной (!), стремятся быть прежде всего художниками, тогда как их предшественникам больше всего хотелось быть моралистами, проповедниками, эстетами, психологами, гедонистами и т. д.».
   Рассуждение не слишком ясное и последовательное. Если из него и можно извлечь что-либо конкретное, то не более, чем тенденцию к программному сечентизму.[511] Такого рода концепция художника предполагает: новое, «оглядывайся на литературный язык» в разговорной речи, новый способ конструирования сопcettini.[512] Именно изобретателями вымученных метафор, а не создателями образов являются в большинстве случаев прославляемые «бандой» поэты, начиная с самого Джузеппе Унгаретти (который, кстати сказать, пишет на языке изрядно офранцуженном и неправильном).
   Движение «Воче» не могло создать художников ut sic,[513] это очевидно: но, ведя борьбу за новую культуру, за новый образ жизни, оно косвенно способствовало также и формированию оригинальных художественных личностей, ибо в жизни содержится также и искусство. «Тихая революция», о которой говорит Анджолетти, ограничилась рядом кофейных посиделок и посредственных статеек в заурядных газетах и провинциальных журнальчиках. Чучело «жреца искусства» не столь уж большая новость даже тогда, когда меняется ритуал.
Искусство и культура.
   То, что следует говорить – если желаешь быть точным – о борьбе за «новую культуру», а не за «новое искусство» (в собственном значении слова), представляется очевидным. Желая быть точным, нельзя, пожалуй, говорить даже о том, что борьба ведется за новое содержание искусства, так как новое содержание невозможно представить абстрактно, оторванным от формы. Бороться за новое искусство значило бы бороться за создание новых творческих индивидуальностей, а это – абсурд, ибо нельзя искусственно создавать художников. Следует говорить о борьбе за новую культуру, то есть за новую нравственную жизнь, которая не может быть внутренне не связанной с новым ощущением жизни, борьбе, ведущейся до тех пор, пока такая жизнь не станет новым способом восприятия и видения действительности и, следовательно, миром, внутренне родственным «возможным художникам» и «возможным произведениям искусства». Невозможность искусственного создания индивидуальных художников не означает поэтому того, что тот новый культурный мир, за который ведется борьба, порождая страсти и тепло человечности, не породит по необходимости и «новых художников», нельзя, таким образом, сказать, что Тит или Кай сделаются художниками, но можно утверждать, что движение породит новых художников. Новая социальная группа, выходящая на историческую арену в роли гегемона и обретающая такую уверенность в себе, которой у нее прежде не было, не может не выдвинуть из своей среды личность, у которой не было до того достаточных сил для полного выражения себя в известном смысле.
   Таким образом, нельзя сказать, что сформируется новая «поэтическая аура», если воспользоваться выражением, которое было модным несколько лет тому назад. «Поэтическая аура» – это всего лишь метафора для обозначения совокупности художников, уже сформировавшихся и заявивших о себе, или, во всяком случае, процесса, начавшегося и уже окрепшего в своем формировании и раскрытии.
К новой литературе (искусству) через новую культуру.
   См. в книге Б. Кроче «Новые очерки итальянской литературы XVII столетия» главу, в которой он говорит об иезуитских поэтических академиях, сближая их со «школами поэзии», созданными в России[514] (Кроче черпает сведения все из того же Фюллопа Миллера). А почему бы не сблизить их с мастерскими художников и скульпторов XV–XVI веков? Были ли и эти мастерские «иезуитскими академиями»? И почему то, что годилось для живописи и скульптуры, не могло бы быть пригодным для поэзии? Кроче не принимал в расчет социальный фактор, который «желает иметь» собственную поэзию, фактор, «не имеющий школы», то есть не овладевший «техникой» и языком: на деле речь идет о «школе» для взрослых, воспитующей вкус и вырабатывающей «критическое» чувство в широком смысле. Неужели художник, делающий «копию» картины Рафаэля, заканчивает «иезуитскую академию»? Нет, он наилучшим образом «погружается» в искусство Рафаэля, пытается воссоздать его заново и т. д. Так почему же нельзя проводить уроки версификации среди рабочих? Разве не поможет это приучить ухо воспринимать музыкальность стиха и т. д.?
   [Воспитательное искусство]. «Искусство воспитательно постольку, поскольку оно искусство, а не поскольку оно „воспитательное искусство“, ибо в этом случае оно ничто, а ничто не может воспитывать. Конечно, мы, кажется, все до одного желаем искусства, которое напоминало бы искусство Рисорджименто, а не, к примеру, периода д'аннунцианства. Но, поразмыслив и положа руку на сердце, – желая так, мы ведь желаем вовсе не какого-то одного искусства, предпочитая его другому искусству, а определенной нравственной реальности, отдавая ей предпочтение перед нравственной реальностью другого рода. Точно так же тот, кому хочется, чтобы зеркало отражало прекрасное, а не безобразное лицо, желает, чтобы перед ним находилось не другое зеркало, а другое лицо» (Б. Кроче Культура и нравственная жизнь, с. 169–170, глава «Вера и программы»).
   «Когда поэтическое произведение или же цикл поэтических произведений сформировались, то их уже невозможно продолжить с помощью подражаний и вариаций на темы поэтических произведений этого цикла: таким способом создается только так называемая поэтическая школа, servum pecus[515] эпигонов. Поэзия не порождает поэзию, партеногенез не имеет места, требуется вмешательство мужского начала, того, что реально, страстно, практично, нравственно. Наиболее авторитетные критики поэзии советуют в подобных случаях не прибегать к литературным рецептам, а, как они выражаются, „переделывать человека“. Когда человек переделан, дух обновлен и возникла новая жизнь человеческих чувств и страстей, то из этой новой жизни возникнет, если только возникнет, новая поэзия» (Б. Кроче Культура и нравственная жизнь, с. 241–242, глава «Слишком много философии», 1922 г.)
   Эта мысль может быть взята на вооружение историческим материализмом. Литература не порождает литературы и т. д., то есть идеологии не создают идеологий, надстройки не порождают надстроек, если только речь идет не о наследии инерции и пассивности: все это порождается не путем «партеногенеза», но благодаря вмешательству «мужского» начала, история, революционная деятельность создает «нового человека», то есть новые общественные отношения.
   Из этого можно вывести и вот что «ветхий человек» в результате перемен тоже становится «новым», ибо он входит в новые отношения, после того как первоначальные отношения оказались разрушенными. Вот почему еще до того как «новый человек», созданный позитивно, выдает свою поэзию, можно услышать «лебединую песнь» ветхого человека, обновленного негативно, и часто эта лебединая песнь обладает изумительным блеском, новое в ней соединяется со старым, страсти достигают невиданного накала и т. д. (Не является ли «Божественная комедия» в какой-то мере лебединой песнью Средневековья, предвосхищающей также новое время и новую историю?)
Критерии литературной критики.
   Является ли идея, согласно которой искусство – это искусство, а не сознательная, «преднамеренная» пропаганда, сама по себе препятствующей формированию определенных культурных течений, отражающих свое время и способствующей укреплению определенных политических течений? Думается, что нет, более того, думается, что такого рода идея ставит проблему самым радикальным образом и принадлежит критике наиболее эффективной и последовательной. Принятие принципа, согласно которому в художественном произведении надо изучить только его художественность, никак не исключает изучения всей той совокупности чувств, того отношения к жизни, которыми проникнуто само художественное произведение. То, что такое изучение предполагают новейшие течения в эстетике, доказывают Де Санктис и тот же Кроче. Что исключается, так это признание произведения прекрасным в силу его нравственного и политического содержания, а не в силу той его формы, в которую абстрактное содержание отлилось и с которой оно себя отождествило. Наконец, подлежит изучению, не оказалось ли художественное произведение неудачным из-за того, что автора отвлекли какие-то внешние, практические соображения, то есть фальшь и неискренность. Это, видимо, центральный пункт всех споров и разногласий. Некто «хочет» искусственно выразить определенное содержание и не создает художественного произведения. Неудача данного художественного произведения (ибо в других произведениях, им действительно пережитых и прочувствованных, некто показал себя художником) доказывает, что подобное содержание у этого некто ничего ему не говорящая, сухая материя, что энтузиазм его вымучен и навязан извне, что в действительности, в данном конкретном случае некто – не художник, а раб, которому хочется угодить своим хозяевам. Таким образом, существуют два ряда фактов один – характера эстетического, или чистого, искусства, другой – культурной политики (то есть политики как таковой). У собственно политического критика отрицание художественного произведения может послужить доказательству того, что как художник этот некто не принадлежит к определенному политическому миру и что, поскольку его индивидуальность имеет по преимуществу художественную природу, в его внутренней жизни, в той жизни, где он в наибольшей мере бывает самим собой, этот определенный политический мир никак себя не проявляет и вообще не существует и т. д. и т. п. Политический критик, таким образом, разоблачает этого некто не как художника, а как «политического оппортуниста».
   Когда политик оказывает давление на современное ему искусство с целью заставить его выражать требования определенного культурного мира, то это является политической деятельностью, а не художественной критикой: если культурный мир, за который ведется борьба, явление жизненное и необходимое, внутреннее стремление этого мира к своему развитию окажется непреодолимым и он обретет своих художников. А если же, несмотря на давление, эта непреодолимость не дает о себе знать и никак себя не проявляет, то это значит, что речь идет о мире надуманном и мнимом, об эфемерных измышлениях бездарей, жалобно сетующих на несогласие с ними людей несравненно большего масштаба. Сама постановка вопроса может свидетельствовать о прочности позиций нравственного и культурного мира. В самом деле так называемый «каллиграфизм» – не что иное, как защита ничтожных художников, которые оппортунистически утверждают некоторые принципы, но чувствуют себя неспособными выразить их художественно, то есть в своей собственной деятельности, и потому мечтают о чистой форме, являющейся содержанием самой себя, и т. д. Формальный принцип различия духовных категорий и единства их обращения при всей своей абстрактности позволяет улавливать подлинную реальность и критиковать произвол и псевдожизнь тех, кто либо не желает играть в открытую, либо является бездарями, случайно занявшими руководящие посты.
Литературная критика.
   В мартовском номере «Эдукацьоне фашиста» за 1933 год статья Apro, полемизирующая с Полем Низаном («Идеи за рубежом») в связи с концепцией новой литературы, возникающей в результате полного интеллектуального и морального обновления. Низан, по-видимому, правильно ставит вопрос, начиная с определения того, чем является полное обновление культурных предпосылок, и ограничивая сферу исследования. Единственное обоснованное возражение Apro состоит в следующем: невозможно перепрыгнуть через национальную, самобытную стадию новой литературы, а концепция Низана грешит «космополитизмом». С этой точки зрения надо еще раз просмотреть критические замечания Низана по адресу некоторых группировок французской интеллигенции: «N.R.F», «популизм» и т. д., вплоть до группы «Monde»[516] и не оттого, что критика его бьет мимо цели политически, но именно потому, что для новой литературы невозможно не проявить себя «национально» в различных более или менее гибридных объединениях и союзах. Надо объективно рассмотреть и изучить все направление. С другой стороны, выявляя связь между литературой и политикой, следует не упускать из виду следующий критерий: литератор должен по необходимости обладать менее четкими и определенными перспективами, чем политик, он должен быть, если можно так выразиться, меньшим «сектантом», но «противоречивым» образом. Для политики всякий a priori[517] «фиксированный» образ – реакционен: политик рассматривает все движение в процессе его становления. Художник, напротив, имеет дело с «фиксированными» образами, отлитыми в окончательную форму. Политик представляет себе человека таким, каков он есть и в то же время каким он должен был бы быть, чтобы добиться определенной цели; работа политика состоит именно в том, чтобы побудить людей прийти в движение, выйти из их нынешнего состояния, дабы оказаться способными сообща достичь намеченной цели, то есть приноровить, «приспособить» себя к этой цели. Художник по необходимости изображает реалистически «то, что есть» в настоящий момент индивидуального, не конформистского, не приспособленческого. Поэтому с политической точки зрения политик никогда не будет доволен художником и не может быть им доволен: политик будет всегда считать, что художник отстал от времени, что он анахроничен, что через него перехлестывает реальный поток истории. Если история – непрерывный процесс освобождения и самосознания, то совершенно очевидно, что любой ее этап как истории – а в данном случае как культуры – окажется немедленно пройденным и неинтересным. Все это, как мне кажется, надо учитывать, оценивая суждения Низана о различных группировках.
   Однако объективно, подобно тому как еще и сегодня для некоторых слоев населения «актуален» Вольтер, точно так же могут быть актуальными и, более того, действительно актуальны те литературные группировки и объединения, которые эти слои представляют. В данном случае требование объективности связано с тем, что процесс интеллектуального и нравственного обновления не протекает одновременно во всех социальных слоях и даже, напротив, еще и по сей день – повторить об этом отнюдь не лишне – многие придерживаются системы Птолемея, а не Коперника. (Имеется много различных «конформизмов», много видов борьбы за новые конформизмы и различные комбинации между тем, что уже существует (в различных формах и проявлениях), и тем, что еще только силится осуществиться (а в этом направлении многие прилагают свои усилия). Утверждать, будто существует «один единственный путь» в прогрессивном развитии, на котором все завоевания накапливаются и становятся предпосылкой для дальнейших завоеваний, значит совершать грубейшую ошибку: в действительности не только существует множество различных путей развития, но и имеют место отступления, шаги вспять, в том числе и на «самом прогрессивном» пути. Кроме того, Низан не сумел поставить вопрос о так называемой «народной литературе», то есть о том успехе, которым пользуется у народных масс бульварная литература (приключенческая, «желтые», детективные романы и т. д.), успехе, подстегиваемом кинематографом и газетами. А между тем вопрос этот составляет значительнейшую часть проблемы новой литературы, рассматриваемой как выражение полного интеллектуального и нравственного обновления, ибо только из читателей бульварной литературы может быть отобрана публика, необходимая и достаточная для создания культурной базы новой литературы. Мне представляется, что проблема состоит вот в чем: как сформировать отряд литераторов, который художественно относился бы к бульварной литературе, так же как Достоевский относился к Эжену Сю и Фредерику Сулье, или же как – в жанре детектива – Честертон относится к Конан Дойлу и Уоллесу и т. д.? Для достижения этой цели придется отказаться от многих предрассудков, но прежде всего необходимо ясно понимать, что в таком деле невозможна монополия, более того – тут придется столкнуться с огромной, чудовищной организацией, оберегающей издательские интересы. Наиболее распространен следующий предрассудок: новая литература должна, как это было с футуризмом, отождествиться с художественной школой, интеллектуальной по своему происхождению. Предпосылки новой литературы не могут не быть историческими, политическими, народными: она должна разрабатывать то, что реально уже существует, разрабатывать полемически или каким-либо другим способом; но важно, чтобы новая литература уходила своими корнями в humus[518] народной культуры в тех формах, в каких эта культура существует, со всеми ее вкусами, тенденциями и т. д., с ее нравственным и интеллектуальным миром, пусть даже отсталым, преисполненным всяческих условностей.
   Изучение тенденций, а также нравственных и интеллектуальных интересов, превалирующих в среде литераторов. К каким формам деятельности итальянские литераторы испытывают «симпатию»? Почему их, не интересует экономическая деятельность, труд как личное и общественное производство? Когда им случается затронуть в художественном произведении экономические проблемы, то их интерес сосредоточивается на моменте «управления», «власти», «руководства», осуществляемого «героем» над производителями. Или их интересует производство вообще, вообще труд, поскольку и то и другое является самым общим элементом жизни и национального могущества и потому может стать мотивом для чисто риторических рулад.
   Жизнь крестьян занимает в литературе большее место, но и тут интерес вызывает не труд, не изнурительная работа, а крестьяне как часть «фольклора», как живописные носители забавных, необычных чувств и нравов. Вот почему самое большое место в литературе занимает «крестьянка» с ее сексуальными проблемами, взятыми в их наиболее внешнем и романтическом аспекте, а также потому, что красивой женщине легче подняться в верхние слои общества.