Грейс Коддингтон в соавторстве с Майклом Робертсом
Grace. Автобиография

   Посвящаю Генри

   Другие произведения Грейс Коддингтон:
   Grace: Thirty Years of Fashion at Vogue («Грейс: Тридцать лет моды с Vogue»)
   The Catwalk Cats («Кошачьей походкой») (в соавторстве с Дидье Малижем)
 
 
 
   Это я, пухлощекая будущая модель, здесь мне четыре или пять лет.
 
   Одна из моих многочисленных стрижек, около 1954.
 
   Моя первая модельная открытка, которая победила на конкурсе в Vogue, 1959.
 
   Моя знаменитая пятиконечная стрижка от Видала Сассуна. Фото: Дэвид Монтгомери, 1964.
 
   Мой авторский художественный макияж. Фото: Жанлу Сьефф, 1966. © Из коллекции Жанлу Сьеффа. Из архива Vogue © The Condé Nast Publications Ltd.
 
   Я в качестве приглашенной модели на показе Ива Сен-Лорана, ночной клуб Maunkberry в Лондоне. Фото: Энтони Крикмей, 1970.
 
   На съемке в память об Эдварде Уэстоне, Белпорт, Лонг-Айленд. Фото: Брюс Вебер, 1982.
 
   Фотографы собрались отпраздновать выход моей книги «Грейс: Тридцать лет моды с Vogue». Слева направо: Марио Тестино, Шейла Метцнер (лежа), Эллен фон Унверт, Стивен Кляйн, Энни Лейбовиц, Алекс Шатлен, Херб Ритц (сидя), Брюс Вебер, Крэйг Макдин (у стены), Артур Элгорт, я, Дэвид Бэйли, Питер Линдберг. Фото: Энни Лейбовиц, 2002.
 
   Моя самая «худая» фотография. Для итальянского Vogue со взятой напрокат кошкой. Фото: Стивен Майзел, 1992.
 
   Вглядываясь в будущее, Лондон. Фото: Вилли Кристи, 1974.
 
   С Дидье на вечеринке Vogue, Нью-Йоркская публичная библиотека. Фото: Марина Скьяно, 1992.

Пролог,
в котором наша героиня обретает экранную славу, но, как Грета Гарбо, мечтает, чтобы ее оставили в покое

   Впервые я узнала о фильме «Сентябрьский номер» – благодаря которому, собственно, я и стала известна – от Анны Винтур, когда однажды она позвала меня в свой кабинет в редакции Vogue и будто между прочим обронила: «Да, я договорилась со съемочной группой, они придут снимать про нас документальный фильм». Первоначальный замысел фильма ограничивался съемками подготовки бала в Институте костюма Музея Метрополитен, но постепенно обрастал новыми идеями. Теперь режиссеры хотели снимать все совещания, споры и склоки, которые сопровождают процесс рождения сентябрьского номера журнала, главного в году. Они собирались нагрянуть в наш офис и наблюдать за всем, что происходит в его стенах. Я даже слышать об этом не желала. Как креативный директор журнала, я была занята массой куда более важных дел. Да и как можно проводить фотосессии, когда рядом крутятся посторонние? «Только не рассчитывай, что я буду в этом участвовать», – сказала я, замечая, как тускнеет взгляд Анны, устремленный мимо меня в окно. У нее есть такая привычка: она теряет интерес к людям, когда они говорят не то, что ей хочется слышать.
   Моя реакция на предстоящее вторжение была вполне естественной: я всегда считала, что каждый должен заниматься своей работой и не отвлекаться на эти новомодные глупости из разряда «хочу стать звездой». Уже потом я узнала, что продюсеры почти год уламывали Анну, прежде чем она сказала «да». Уверена, она согласилась только из желания показать, что команда Vogue – не сборище болванов, издающих мусор. К тому времени фильм «Дьявол носит Prada» уже изрядно подмочил нам репутацию, выставив мир моды в самом нелепом свете.
   В процессе съемок киношники так и вились вокруг в надежде завоевать мое расположение и склонить к сотрудничеству. Они уже были наслышаны о моей несговорчивости (и в самом деле, я решительный противник интервью), но все равно продолжали стучаться в мою дверь, приглашая к участию в съемках. Они были удивительно милы и любезны, но я твердо сказала, что меня все это не интересует, и попросила не маячить перед глазами и не мешать мне работать. Ненавижу, когда за мной наблюдают; так и хочется отогнать непрошеных зрителей, будто назойливых мух.
   Дверь моего кабинета оставалась плотно закрытой. Я наговорила кучу грубостей режиссеру Р. Дж. Катлеру, и на протяжении почти шести месяцев мне удавалось избегать попадания в кадр. Они снимали в гардеробных, и я слышала доносившиеся оттуда возгласы: «О, как мне нравится это красное платье» или «О да, думаю, Анне оно придется по душе» и прочий вздор, который обычно произносят на камеру. Потом съемочная группа сопровождала нас на Парижскую неделю моды. Это был настоящий кошмар. Они постоянно путались под ногами, расталкивали нас локтями, чтобы только сделать снимок Анны. На показе Dior оператор Боб, пятясь, чтобы запечатлеть ее в движении, отдавил мне ногу. Это стало последней каплей. Тут уж я не сдержалась. «Между прочим, – крикнула я, – я тоже работаю в Vogue!» Они старались запечатлеть каждое мгновение в жизни Анны – как она сидит в первом ряду, наблюдает за показом и эмоционально реагирует на увиденное… Мне показалось, что это уже перебор. К тому же я заметила, что у Анны в петличке появился микрофон. Это создавало дополнительное препятствие для нашего общения, поскольку теперь она была вынуждена следить за своими словами.
   И тут мне вспомнилась старая мудрость: «Не можешь победить – присоединяйся». К тому же Анна затащила меня к себе в кабинет и сказала: «Им нужно снять для фильма, как ты проводишь фотосессии. Покажи им, как ты работаешь. И на этот раз без возражений, пожалуйста. Все, разговор окончен». Что ж, меня загнали в угол. «Но если ты вставишь меня в фильм, то услышишь то, что тебе не понравится, – предупредила я. – Притворяться я не умею. Я буду сосредоточена на съемке и могу выпалить все, что в голову взбредет». (На самом деле я, конечно, думала, что, даже если позволю себе нелестное выражение, его непременно вырежут – вот почему на протяжении всего фильма я ругаюсь, как извозчик.) В прошлом мне уже доводилось участвовать в съемках документальных фильмов о мире моды, но усилиями монтажеров мое появление на экране неизменно сводилось к минимуму.
   Я была в шоке, когда впервые увидела окончательную редакцию фильма. Меня было слишком много. Позже один из членов съемочной группы сказал мне, что могучая динамика наших с Анной отношений придала фильму особый драйв. В редакции прошли два просмотра. Думаю, Анна не хотела смотреть фильм вместе с нами. Я была на первом сеансе с модельерами; она пришла на второй с писателями и прочими интеллектуалами, чьим мнением, наверное, дорожила больше. Мы с замиранием сердца расселись перед экраном, пытаясь вспомнить все, что наговорили в камеру за долгие месяцы съемок: с тех пор мы не видели ни одного кадра, лента пролежала в монтажной комнате почти год.
   Теперь я знаю, что из всего этого вышло, и могу от души посмеяться. Как бы то ни было, в фильме я получилась живой и искренней. Хотя, должна признать, меня в нем действительно многовато. Я так и не услышала мнения Анны о фильме. Ни разу. Знаю лишь, что неодобрения она не высказывала – как, впрочем, и особого восторга. Единственное, что она сказала после просмотра: «Пусть Грейс займется прессой», после чего удалилась. Однако она все-таки посетила премьерный показ на кинофестивале Sundance[1], а потом стояла на сцене, неподвижная и загадочная, в темных очках и с бутылкой минералки, пока Катлер отдувался за нее, отвечая на вопросы журналистов.
   На показе в Саванне, где я впервые согласилась выступить на публике, мы вместе с шеф-редактором Vogue Андре Леоном Талли[2] провели пресс-конференцию. Из уст журналистов я то и дело слышала: «О, мы просто вами восхищены». Знаете, мне это даже стало нравиться (шучу, но на самом деле было приятно). Конечно, за градом вопросов угадывалось желание как можно больше узнать об Анне – интерес к ней не угасает. Андре был просто на высоте. Он ловко обходил острые углы, и всякий раз, когда упоминали Анну, он менял тему и переключался на Мишель Обаму или Диану Вриланд[3].
   Меня всегда удивляло, что зрители «Сентябрьского номера» так тепло ко мне отнеслись. Может, дело в том, что на экране я очень эмоциональна. И, наверное, по сравнению с Анной, по натуре более сосредоточенной и сдержанной, я выгляжу идеалисткой. Или в фильме я предстаю этакой рабочей лошадкой, которую эксплуатируют все, кому не лень. А может, люди всегда так реагируют на непосредственность и самостоятельность. Им нравится, что я не боюсь спорить со своим боссом, чего не смеет ни один сотрудник журнала – а я делала это всегда и, надеюсь, буду делать впредь.
   В первые дни проката фильма меня пригласил выступить в Нью-Йоркской публичной библиотеке Джей Филден – в то время главный редактор мужского журнала Men’s Vogue. Для меня это было сущим испытанием, поскольку в аудитории я заметила Анну с Сэмом Ньюхаусом – владельцем издательской компании Condé Nast. Но прошло какое-то время, и пресс-конференции стали обычным делом. Я привыкла к ритму вопросов и ответов и научилась держать паузу, прежде чем набраться храбрости и сделать эффектный выпад, встречая прямой взгляд интервьюера. И вот однажды до меня дошло, что каким-то чудесным образом я стала узнаваемой. Я заметила, что возле моего дома в Челси, в Нью-Йорке, регулярно собираются группки: модные фрики, геи и натуралы, молодые и старые – в общем, разношерстная публика. И всякий раз, завидев меня, эта толпа взрывалась радостными возгласами. Я чувствовала себя, как Beatles. Даже, я бы сказала, круче, потому что фанатские толпы, преследовавшие Beatles в начале их славы, порой бывали грубыми. Однажды меня засосало в настоящий водоворот. Согласившись на выступление в местном кинотеатре, я приехала как раз в тот момент, когда выходила публика с предыдущего сеанса. Стоило мне показаться из-за угла, как я услышала: «Грейс, Грейс! О боже, это она!».
   Они все еще помнят меня. Может, потому что я часто хожу по улицам и езжу в метро, а не прячусь за стеклами лимузина, как Анна. После той череды вопросов и ответов, разворошивших мои воспоминания, я решила, что, возможно, мне есть чем поделиться с миром. И вот я пишу мемуары. Никогда бы не подумала, что доживу до преклонных лет и буду достаточно интересной, чтобы меня читали.
   Однажды, уже после выхода «Сентябрьского номера», мы ужинали в маленьком ресторанчике в Южном Манхэттене с Николя Гескьером – дизайнером модного дома Balenciaga, который прилетел из Парижа. «Грейс, это правда, что тебя узнают на улицах?» – вдруг спросил он. После ужина я предложила ему прогуляться до дома пешком. Мы брели мимо переполненных ресторанов, баров, ночных гей-клубов, и отовсюду выскакивали люди, восклицая: «Это Грейс. Это Грейс! Вау… И с ней Николя Гескьер!» Вспыхивали и щелкали фотокамеры мобильников. В конце концов мы оба не выдержали и расхохотались, решив, что мы не хуже Пэрис Хилтон!

О детстве и юности
Глава I,
в которой наша одинокая героиня под завывание ветра, рев морских волн и шум дождей мечтает стать Одри Хепберн

   Песчаные дюны вдали, суровые черно-белые скалы вдоль берега. Каменные круги друидов. Редкие деревья. И уныние. Но даже в этом я видела красоту. В моем распоряжении был замечательный пляж и маленький парусник «Арго», на котором я часами дрейфовала в море, пока его не прибивало к скале в подковообразной бухте под названием Треарддур Бей. Мне было пятнадцать – в голове сплошь романтические фантазии. Некоторые из них подогревались мистической атмосферой Англси – малолюдного острова, затерянного в тумане у северного побережья Уэльса, где я родилась и выросла; что-то я подсматривала в кино. Каждую субботу я покупала билет за три пенса, садилась в автобус и ехала в обшарпанный кинотеатр – единственный на весь Холихед. Это был невзрачный прибрежный городок, откуда в Ирландское море уходили пароходы на Дублин с пассажирами-ирландцами, которые перед посадкой уже успевали пропустить стаканчик. Или два. Может быть, три или четыре.
   Первые восемнадцать лет моей жизни отель «Треарддур Бей», которым управляла наша семья, был моим единственным домом. Это было простое здание с оштукатуренными стенами и серой шиферной крышей, длинное и низкое, больше похожее на вытянутое бунгало. В отеле было тридцать две комнаты. Это уединенное местечко для спокойного отдыха ценили любители парусного спорта, рыбалки и долгих прогулок по горам, предпочитавшие такие развлечения изнурительному поджариванию на солнечном пляже. Отель не мог похвастаться удобствами – ни телевидения, ни еды в номер. И даже – в большинстве случаев – ванной с туалетом, хотя под каждой кроватью стояли роскошные ночные вазы из белого фарфора, а в некоторых номерах-«люксах» имелся умывальник. Три-четыре общие ванные комнаты обеспечивали нужды всех постояльцев. На весь отель была одна горничная – миссис Гриффитс, милая старушка в черном платье и белом фартуке, вечно с тряпкой и щеткой для чистки ковров. Помню, как опешила моя мама, когда гость, приняв ванну, звонком вызвал горничную, чтобы та убрала за ним. Почему бы самому за собой не убрать? Этот вопрос мучил ее еще долго.
   В нашем маленьком отеле были три гостиных, декорированных в стиле сочетающем домашний уют и роскошь. Самые впечатляющие предметы обстановки отец привез из родового гнезда в Мидлендсе. Еще в раннем детстве я узнала, что Коддингтоны из Беннетстон Холл, фамильного поместья в Дербишире, могут похвастать богатой родословной, в которой по меньшей мере два члена парламента – мои дед и прадед. Если же углубиться в далекую историю, в ней можно было отыскать и семейный герб с драконом, изрыгающим пламя, и девиз Nils Desperandum («Никогда не отчаивайся»). Так что, при всей скромности гостевых комнат, столовая была обставлена огромными антикварными буфетами с резными фазанами, утками и виноградными гроздьями, а в Голубой гостиной внимание привлекало бюро из атласного дерева, расписанное херувимами. В большой библиотеке, помимо стеллажей с сотнями томов в красивых кожаных переплетах, умещались и многочисленные витрины, в которых были выставлены морские раковины и коллекции бабочек и жуков. В музыкальном салоне стоял рояль (наследство по материнской линии), а стены были увешаны мрачными фамильными портретами в золоченых рамах.
   Постояльцы поднимались с восходом солнца и с его заходом ложились спать. Если нужно было позвонить, в баре стоял общественный телефон. Обед подавали в час, ужин в семь вечера, а официантов было всего двое. Чай наливали по желанию. Завтрак накрывали с девяти до половины десятого утра и только в столовой – разумеется, о завтраке в номер и речи не было. Еще в отеле была игровая комната со столом для пинг-понга, где я без устали тренировалась. Я была асом настольного тенниса и неизменно обыгрывала всех гостей – к некоторому неудовольствию моих родителей.
   Песок на длинной полосе пляжа перед отелем был мелким, а ближе к берегу, куда накатывали волны ледяного Ирландского моря, его забивала галька. Но все равно можно было спокойно заходить в воду и шлепать дальше, пока не заледенеют колени.
 
   Я все детство тосковала по пышной растительности. Редкое деревце пробивалось сквозь каменистую поверхность нашей части острова. Лишь изредка, когда мы выбирались навестить Элис, тетушку моего отца в ее большом доме на южном берегу, можно было увидеть настоящие заросли. Моя двоюродная бабушка была такой старой и дряхлой, что мне всегда казалось, будто ей сто лет. Она жила неподалеку от городка Бомарис, где в 1930-е годы бурлила жизнь. Там мои родители и познакомились: мама жила по соседству, в поместье Трекасл.
   С одной стороны нашего отеля простирался серый морской пейзаж со скалами, утесами и камышами, открытой всем ветрам пустошью и рыбацкой фермой. Другой стороной он граничил с Треарддур-Хаус – престижной подготовительной школой для мальчиков. Когда во мне проснулся интерес к противоположному полу, я, бывало, задерживалась по пути к автобусной остановке, откуда ехала в школу, и робко подглядывала, как они играют в футбол или крикет.
   Отель работал с мая по октябрь, но гарантированно был заполнен только в относительно солнечном августе – во время летних каникул. Многие семьи из Ливерпуля и Манчестера старались приехать именно к нам, хотя им было легче добраться до более популярных курортов Северного Уэльса, – настолько уютными были наши пляжи и деревушка. В остальное время отель по большей части пустовал, и останавливались в нем разве что родители, которые приезжали к своим сыновьям на школьные праздники.
 
   Каждый год хмурые облака и свирепые штормы возвещали о конце лета. Местные жители бросались спасать деревянные лодки, которые болтались в заливе, как поплавки. Рыбак Левеллин был в этом деле главным: он вылавливал лодки и пришвартовывал их у волнолома. Всю долгую зиму, пока отель был закрыт, густые туманы накрывали нас с головой, а бушующее море набрасывалось на береговую линию. Деревушка будто вымирала. По ночам до нас доносились печальные стоны соседнего маяка. Снега почти не бывало, но дожди шли без перерыва: от постоянной мороси воздух был настолько влажным, что казалось, будто сырость проникает даже в кости. Еще ребенком я узнала, что такое ревматизм.
   После обеда я подолгу гуляла вдоль берега с Чаффи, йоркширским терьером моей мамы, и Макки, скотч-терьером сестры. Пенные волны бились о серые скалы, и, если зазеваться, можно было вымокнуть до нитки.
   На протяжении бесконечных зимних недель в отеле было так пусто, что освещение даже не включали. Мы с сестрой развлекались игрой в привидения. Завернувшись в белые простыни, мы прятались в темных безлюдных коридорах, где было так много таинственных дверных проемов, откуда можно было выпрыгнуть с криком «Бу!». Мы подолгу сидели в засаде, в гулкой тишине, нарушаемой лишь тиканьем дедушкиных напольных часов. В конце концов я не выдерживала мрака и этого зловещего тиканья, мне становилось страшно, и я убегала к камину, где было тепло и уютно.
   Я родилась 20 апреля 1941 года, в самом начале Второй мировой войны, и в том же году нацисты захватили Югославию и Грецию. Мне дали сразу три имени: Памела Розалинда Грейс Коддингтон. Моя старшая сестра Розмари (для краткости – Рози) назвала для меня Памелой, и для всех наших знакомых я стала просто Пэм.
   Мэрион, моя бабушка по материнской линии и канадская оперная певица, влюбилась в деда во время гастролей в Уэльсе. Он последовал за ней в Канаду, где они поженились и где родились моя мать, ее брат и сестра. Какое-то время они жили на острове Ванкувер, поросшим лесом, где водились медведи. Уже потом они вернулись на Англси, где бабушка становилась все более мрачной и писала ужасно грустные стихи. Говорят, дед был помешан на дисциплине. Я слышала, что однажды он на целый день запер бабушку в ванной комнате на нижнем этаже, предназначавшейся исключительно для джентльменов, в наказание за то, что она воспользовалась чужим туалетом, пусть и по крайней нужде.
   Джейни, моя мать, унаследовала эту викторианскую строгость и полагала, что детей должно быть видно, но не слышно. Она требовала абсолютного послушания, но никогда не выходила из себя и не повышала голос. Я должна была сама застилать постель и наводить порядок в своей комнате, а также выполнять некоторые обязанности по дому. Мама была сильной, настоящим стоиком. Собственно, на ней и держалась наша семья. С фотографий 1920-х годов на меня смотрит ухоженная и успешная женщина. Она рисовала – особенно ей удавалась акварель, – играла на пианино и испанской гитаре. Хотя мать считала себя англичанкой, в ее жилах текла валлийская кровь. Она была потомком древнего и знатного рода, восходящего к Черному принцу[4]. (Правда, никто из нас не считал себя валлийцем; мы были, скорее, иностранцами, émigrés[5] из Дербишира.)
   Мой отец, Уильям или Вилли, был англичанином до мозга костей: интроверт, весь в себе и настолько сдержанный, что слова из него надо было тянуть клещами – впрочем, как и из меня. Я помню, как он часами просиживал в своем кабинете, но не припомню, чтобы он делал что-то по дому. Его всегда окружала аура грусти.
   Папа увлекался механикой. Его хобби были игрушечные лодки и самолетики, он вытачивал крохотные двигатели на небольшом токарном станке в коридоре возле нашей спальни. Третье имя, Грейс, дал мне отец в память о своей матери. Когда в восемнадцать лет я покинула родной дом, моя давняя лондонская подруга Панчитта (для меня она была олицетворением гламура, поскольку училась актерскому мастерству) сказала, что, если я хочу добиться успеха в большом городе, мое третье имя подойдет как нельзя лучше. «Думаю, Грейс – именно то, что нужно для модели, – с энтузиазмом заявила она. – Грейс Коддингтон. Звучит!»
   Я росла замкнутым и болезненным ребенком. Приступы бронхита и ларингита были настолько частыми, что врач всерьез подозревал туберкулез. Из-за болезни я пропускала как минимум половину каждого учебного семестра. Родители даже пытались укреплять мой иммунитет пивом «Гиннесс» и темной приторной микстурой из солодки, которую я обожала. Я была бледной, веснушчатой и страдала аллергией на солнечный свет. К счастью, если во времена моей юности в Уэльсе солнце и проглядывало, то только через завесу тяжелых серых туч. Позже, когда мне было уже за двадцать, стоило мне позагорать, как лицо тут же опухало. Но мне все равно не сиделось дома. Подростком я чаще бывала на улице, чем в помещении: ходила под парусом, взбиралась на скалы, перелезала через изрезанные склоны соседней Сноудонии[6] или бродила по равнинам нашего острова, усеянным дикими цветами.
   Наша семья жила в так называемом аппендиксе – изолированном крыле здания сразу за гостиничной кухней. У нас был свой вход, симпатичное крыльцо, увитое клематисом, и сад, в котором буйствовали розы и гортензии – радость и гордость моей матери. На заднем дворе мы выращивали овощи, держали гусей, уток и кур.
   Это был наш личный мирок. Комнаты были обставлены в том же стиле, что и отель, но все выглядело куда миниатюрнее, по-домашнему. Все картины и гобелены на стенах были авторства моей матери. Часто нам приходилось тесниться из-за разного хлама: мама с трудом могла себя заставить выбросить даже пустую банку из-под варенья. Беспорядок разрастался так стремительно, что, сколько мы ни распихивали вещи по шкафам или прятали за шторы, мне всегда было неловко приглашать домой школьных подруг.
   Для меня стало потрясением, когда я узнала, что наш маленький отель на самом деле никогда нам не принадлежал, а является собственностью брата матери – дяди Теда, грубоватого вояки, который унаследовал его и много другой недвижимости в округе от моего деда. Оказывается, мы все жили в «Треарддур Бей» лишь благодаря доброте дяди. По истинно викторианским традициям все имущество, принадлежавшее семье моей матери – а было его немало, – перешло по наследству к дяде как к единственному мужчине, хотя он и был младшим ребенком. Женщины, то есть моя мать и ее сестра, тетя Мэй, не могли ни на что рассчитывать. Соответственно, сын дяди Теда и мой двоюродный брат Майкл должен был унаследовать все имущество отца. В детстве мы с Майклом, добродушным и веселым мальчишкой на год старше меня, были неразлучны. Потом его семья переехала в Малайзию, куда дядя Тед получил назначение. По возвращении Майкл снова взял на себя роль старшего брата и защитника. Мы катались на лодках, а когда он сменил велосипед на мотоцикл, я то и дело запрыгивала к нему на заднее сиденье, и мы вместе гоняли по окрестностям. Мы даже поклялись, что поженимся, если к пятидесяти годам никого не встретим.
 
   Все были уверены, что если немцы попытаются вторгнуться в Британию, то начнут с Ирландии и высадятся где-нибудь на неприметном валлийском побережье. И действительно, в тот год, когда я родилась, немецкие люфтваффе бомбили Белфаст по ту сторону моря. Это был самый масштабный воздушный налет за пределами Лондона. Так что армия реквизировала наш отель, закрыв его для постояльцев. Нам разрешили остаться, но лишили возможности зарабатывать на жизнь.
   Солдаты установили зенитные вышки вдоль всего побережья, на мысе и холмах, а пляж стал парковкой для танков. Каждый вечер, как и полагалось в военное время, мы приглушали освещение и плотно зашторивали окна светомаскировочной тканью.
   Мне было года три, когда к нам нагрянул целый американский полк, пополнивший ряды уже расквартированных солдат. Они жили во временных бараках, которые построили вдоль берега прямо напротив отеля. Американцы были добры к нам с сестрой: угощали сладостями, подкармливали своим пайком и помогали подняться, когда мы падали с велосипедов. Это случалось нередко: мы были отчаянными головами и здорово лихачили на подъездной аллее, которая теперь сплошь в выбоинах от военных грузовиков.