На восьмой день, когда Елисавета вновь стала считаться чистой, из Беер-Шевы приехал раввин сделать мальчику обрезание. Он принял его из рук Силом и сказал:
   — Имя ему Шевания.
   — Нет, нет, — запротестовала Силом. — Его имя Иоанн. Так приказала госпожа Елисавета.
   — Я не буду делать обрезание! — воскликнул раввин. — Пусть отец пишет подтверждение!
   Захарию призвали из его покоев, где он уже несколько лет занимался алфавитным указателем и комментариями к пророчествам о Мессии. Раввин вручил ему табличку и спросил:
   — Какое ты дал ему имя?
   Тут из спальни выскочила Елисавета, встала между раввином и Захарией и возмущенно крикнула:
   — Муж, я дала ребенку имя Иоанн, а они смеют со мной спорить! Скажи им, что у них нет такого права!
   Захария написал: «Его зовут Иоанн».
   — Иоанн? Что за Иоанн? — воскликнул дотошный старый раввин. — Мой господин, как же я буду обращаться к сыну Аарона, называя его по-новомодному Иоанном? До позавчерашнего дня в Израиле не было никаких Иоаннов!
   Захария рассердился и вдруг закричал:
   — Дурак, дурак, мул, упрямая скотина! Говорят тебе, его зовут Иоанн!
   Услыхав крики Захарии, все растерялись. И сам он тоже растерялся, но ненадолго и простерся на полу, вознося хвалу Господу за то, что Он вернул ему дар речи.
   Обряд обрезания продолжался, как следует по обычаю, и раввин произнес молитву:
   — Господь наш и наших предков! Сохрани этого младенца для его отца и матери, и пусть все в Израиле зовут его Иоанн, сын Захарии. Пусть отец радуется тому, кто вышел из его чресел, и мать будет счастлива плодом своего чрева.
   Только после ухода раввина, когда плакавшего малыша кое-как удалось успокоить, Захария в страхе задумался о том, что сулит ему избавление от немоты, и от всей души пожелал себе опять онеметь. Он вспомнил ужасное видение в Святилище и понял, что теперь ему не миновать Высшего суда. Печальными были его слова, обращенные к малышу:
   — Ах, милый мой Иоанн, боюсь, не дожить мне до того дня, когда ты начнешь ходить и говорить!
   Елисавета с тревогой спросила:
   — Неужели, муж, у тебя нет ничего получше для моего сына, чем пророчество о близком сиротстве?
   Захария знал, что она права.
   — Позволь мне, жена, вернуться к себе, ибо я не одарен способностью говорить, не подготовившись, но до наступления ночи с Божьей помощью я сочиню благословение, которого ты ждешь от меня.
   Пока он, внезапно оторванный от своих занятий, беседовал с- раввином и женой, сквозняк перемешал пергаменты с текстами на его столе, и он, взяв в руки первый попавшийся, что лежал возле пера и чернильницы, прочитал известные слова из сороковой главы Книги пророка Исайи:
   Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему…
   На другой полосе был не менее известный текст из Псалтири:
   … клялся Давиду, рабу моему…
   Потом его взгляд упал на такие стихи:
   Там возвращу рог Давиду, поставлю светильник помазаннику {6} Моему.
 
   В первый раз Захария понял, что поэты Негева называют «озарением», которое, как внезапное пламя, завладевает своей жертвой и пожирает ее.
   — Говорят, — сказал он тихо, — каждый человек, любящий Бога и своего ближнего, если хорошенько поищет, найдет в своем сердце хотя бы один стих. Одари же меня искусством и терпением написать мой стих.
   Руки у него дрожали, когда он писал, зачеркивал, писал вновь, пока его перо не затупилось и не стало пачкать пергамент, но Захария был слишком занят своими мыслями, чтобы тратить на него время, поэтому он бросил его на пол и взял другое перо. Получаса не прошло, как он выбежал из комнаты, встал над спящим младенцем и пропел ему:
   О, будь благословен.
   Боже Сил, Израильтян бо, крепкий, навестил.
   И от египтян их освободил.
   Не ты ль, Господь.
   Давида лик суровый.
   Украсил ветвью нежной, ветвью новой.
   Былую славу восприять готовой?
   И то же песнопевцы нам рекли.
   Правдивые от первых дней земли.
   Помимо Бога петь бо не могли.
   И ныне клятва повторится нам.
   Какой потомству клялся Авраам.
   Ханаан давший нашим праотцам.
   Тебе не удивится мир, вещая:
   — Вот всадник скачет, путь наш расчищая.
   Спасая и к бессмертью приобщая.
   И, как заря приходит мрак изгнать.
   Он снимет такоже грехов печать.
   И снищем мы вовеки благодать! {7}
   Когда маленькому Иоанну исполнился месяц, Елисавета дала обет посвятить его Иегове, чтоб он стал пожизненным назореем, описанным в шестой главе Книги Чисел: бритва никогда не должна касаться его головы и не должен он есть (и пить) ничего, что делается из винограда, от зерен до кожи. Соревнуясь с Захарией, она тоже сочинила колыбельную песню, которую до сих пор помнят в Аин-Риммоне, где, я сам слышал, ее пела деревенская женщина своему расшалившемуся малышу:
   Однажды теплым вешним днем.
   Пошла гулять я в сад.
   Деревьев много в том саду.
   Но краше всех гранат.
   На солнце каждый лист его.
   Сверкает, как берилл,
   И много пурпурных цветов
   Он меж листвы раскрыл.
   Я руку протяну к цветку,
   Сорву и сберегу —
   Так, древо краше всех древес
   Припомнить я смогу {8}
   Слухи о внезапном исцелении Захарии вскоре достигли Иерусалима, и ему было приказано явиться к первосвященнику. Захария запер в кедровый ларец свою незаконченную работу, написал и запечатал завещание, поцеловал на прощание Елисавету и маленького Иоанна и один отправился в Иерусалим, не в силах отогнать от себя тяжелые предчувствия.
   Когда на другой день он въехал в старую часть города и постучался в дом первосвященника Симона, ему велено было подождать в передней, куда для него принесли освежающие напитки. Симон созвал Великий Синедрион, или Совет, в своем доме, а не в Каменном доме, как обычно, «ибо поставил перед собой цель изучить все, что произошло с Захарией в Святилище, с точки зрения политической важности происшедшего». Он потребовал от членов Синедриона сохранить в тайне время, место и цель их собрания.
   Великий Синедрион не надо путать с другим Синедрионом, который называется Бет-Дин, или Высший суд. Сначала Синедрион был один, но когда царице Александре, вдове царя Александра Янная из рода Маккавеев, более сильная партия фарисеев отказала в достойных похоронах ее мужа, она заставила их изменить свое решение, пообещав, что в Синедрион войдут одни фарисеи и из него будут исключены те саддукеи, которые были самыми близкими помощниками Александра и вместе с ним совершили избиение восьмисот фарисеев. Саддукеи же создали еще один Синедрион, официально утвержденный отцом Ирода, когда Юлий Цезарь сделал его наместником в Иудее. Первый Синедрион оставался почти исключительно фарисейским и занимался только делами религии. Политический же Синедрион, который стал называть себя Великим Синедрионом и взял на себя все остальные дела, был саддукейским, хотя в него входили и некоторые фарисеи. Теоретически для евреев не было разницы между религиозными и светскими делами, потому что и экономическая, и вся прочая жизнь подчинялась Закону Моисея, однако Великий Синедрион был в каком-то смысле выгоден, ибо подошел реально к иноземным институтам власти в Иудее, которые для фарисеев словно бы не существовали вовсе. По этой причине Высший суд настаивал, чтобы мезуза {9} , прикрепляемая к дверям обычных домов, прикреплялась и к Каменному дому, когда там держит совет Великий Синедрион. В присутствии же Высшего суда это здание становилось священным, и мезуза временно снималась.
   Симон решил слушать дело Захарии в Великом Синедрионе, хотя вполне мог передать его в Высший суд. Если, не дай Бог, докажут, что Захария виновен в каком-нибудь нарушении, то глава дома Авии сможет уговорить своих широко мыслящих саддукеев покончить с этим делом, написав благоразумный отчет и отложив его згпе (Не,то есть на неопределенный срок. Но ему пришлось действовать тайно и быстро, чтобы опередить Высший суд. У всех членов Великого Синедриона был богатый юридический опыт, все знали иностранные языки и разбирались в гуманитарных науках, не говоря уж о доскональном знании Писания, так что если не они, то кто еще мог бы разрешить дело Захарии, не поднимая лишнего шума?
   К тому времени, когда посланные обошли весь город и члены Синедриона собрались под председательством Симона, наступили сумерки, однако Захарию еще не вызвали. Симон предпочел сначала расспросить Рувима, сына Авдиила, почему в ту ночь, когда Захарию поразила немота, он тайно вынес из Святилища что-то мокрое, завернутое в плащ?
   Рувим обвел взглядом суровых старцев, священников и книжников, сидевших полукругом по обе стороны от кресла председателя, и три ряда младших членов Синедриона, которые тем не менее все были опытными судьями, и двух писцов, державших наготове перья и бумагу, и его охватил страх. Он решил сказать правду и не покрывать больше Захарию.
   Он поклялся, что когда вошел в Святилище, то священный огонь уже погас на алтаре, хотя все семь светильников полыхали ярким пламенем. Желая соблюсти честь дома Двии, он убрал мокрые поленья с алтаря, вновь развел огонь и, как положено, сжег жертвоприношения, а эти самые мокрые поленья вынес из Святилища, когда рассвело, надеясь, что смотритель Завесы, пришедший отпустить его домой, ничего не заметил.
   Самон сказал:
   — Думаю, ты поступил правильно, сын Авдиила, хотя, несомненно, было бы лучше, если б ты немедленно сообщил о случившемся мне или почтенному главе твоего дома. — После чего, поклонившись престарелому священнослужителю, он продолжал: — Братья и сыновья, желает кто-нибудь из вас задать вопрос просвещенному Рувиму?
   Младший член суда с курчавой бородой вскочил с места и запальчиво крикнул:
   — Святой отец, спроси его: «Чья злая рука, по его мнению, погасила огонь?»
   Поднялся одобрительный гул, прерываемый время от времени возгласами негодования. Белобородые старцы в первом ряду повернули головы, чтобы выразить неодобрение столь непристойной торопливости молодого человека. К тому же все привыкли, что судей в задних рядах всегда видно, но никогда не слышно. Более того, правила запрещали им выступать с обвинением, да и никакого обвинения еще не было выдвинуто ни против Рувима, ни против Захарии, даже граница между обвинением и защитой еще не была обозначена, а молодой судья уже ясно дал понять, что Захарии не приходится ждать от него ничего хорошего.
   Симон неохотно повторил вопрос.
   Рувим ответил:
   — Сын Боефа, если я скажу, что думаю об этом, почтенные судьи рассердятся на меня. Поэтому я промолчу. Мой долг рассказать обо всем, что я видел, но я не знаю такого закона, который обязывал бы меня говорить о том, что спрятано в глубине моего сердца.
   — Я обещаю, — проговорил Симон, — что твое мнение не подвергнется осуждению, каким бы оно ни было.
   — Почтенные судьи, — сказал Рувим тогда, — вы все стали членами Великого Синедриона, достаточно разбираясь в колдовстве, чтобы суметь распознать его и наказать врагов нашей веры. Вас семьдесят один. Вы все пришли сюда, и только одно кресло пустует, кресло великого пророка Илии. Я призываю Илию свидетельствовать, если он слышит меня, но предпочитает быть невидимым, что все, сказанное мною, — чистая правда и вся правда. Было так. Когда я после Захарии вошел в Святилище, то почувствовал странный запах и заметил мокрые пятна на чистом мраморном полу. Возможно, это был просто застоявшийся запах благовоний, но мне показалось, что там был слабый, но стойкий запах злой силы. Когда же я принялся было вытирать лужи вышитой салфеткой, то… О, просвещенные старцы Израиля, не гневайтесь на меня… Я в ужасе отскочил. Увы, Господь Бог свидетель, следы, которые я увидел, были следы, страшно сказать, копыт, да, да, узких копыт неподкованного осла! — Не останавливаясь и не обращая внимания на ошеломляющее впечатление, произведенное его словами, Рувим продолжал: — Вы меня спрашиваете, отчего погас огонь в алтаре? Я вам скажу. Я уверен, что в Святилище нашего Господа творилось непотребное колдовство. Что мой родственник Захария вызвал злого, с ослиными копытами сына Лилит и приказал ему служить себе. Зачем? Может быть, чтобы наполнить пустовавшее двадцать лет чрево его жены Елисаветы? Демоны это могут. Или чтобы отыскать спрятанные сокровища? Или чтобы навредить человеку, которого Захария ненавидит? Я не могу ответить на эти вопросы, но я уверен, демон был призван, и это он, подгоняемый дьявольской ненавистью, погасил огонь своей нечистой слюной. Почему я в это верю? Потому что я все внимательно осмотрел, но не нашел в Святилище никакого сосуда, из которого можно было бы залить огонь. А если меня спросят, что я думаю о немоте Захарии, то вот вам мой ответ. Я думаю, что Захария онемел по приказанию ангела Господня, чтоб он не смел больше творить непотребства. Симон еще раз обратился к судьям:
   — Братья и сыновья, желает кто-нибудь задать вопрос просвещенному Рувиму?
   Все были устрашены и растеряны и молча ждали, чтобы кто-нибудь другой заговорил первым. В конце концов вновь поднялся с места молодой судья с курчавой бородой, но на сей раз он держался гораздо скромнее и даже кашлянул несколько раз, словно испрашивал разрешения говорить.
   Подбодренный тихим и вполне доброжелательным гулом в зале, он сказал:
   — Святой отец, пожалуйста, спроси его, были ли следы, которые он видел, похожи на то, что оставляет осел, ходящий на четырех ногах, или осел, ходящий на задних ногах?
   Симон повторил вопрос.
   — На задних ногах, — задрожав, ответил Рувим.
   В его словах не было неуверенности, хотя Симон постарался насмешливым тоном смутить его.
   Потом Симон попросил младших членов Синедриона удалиться и стал держать совет со старшими членами Синедриона. Вопрос заключался в том, передавать или не передавать дело в Высший суд, поскольку оно приняло неожиданный оборот. Возобладала ревность. Все проголосовали за продолжение допроса.
   Младших членов Синедриона позвали обратно, и когда секретари зачитали показания Рувима, приказано было явиться Захарии. Он вошел в хорошо освещенный зал, часто моргая, потому что ненароком заснул от усталости.
   Симон без всякой суровости спросил его:
   — Сын Варахии, Синедрион желает знать, что случилось с огнем? Почему он погас, когда наступила твоя очередь поддерживать его? И почему ты онемел? Позволь мне предупредить тебя прежде, чем ты начнешь отвечать. Ты обвиняешься в колдовстве.
   Захария помолчал. Потом с горечью проговорил:
   — Должен я сказать вам правду, которая возмутит вас, или ложь, которая будет вам приятна? — И со стоном добавил: — Лучше бы Господь опять лишил меня языка!
   — Ты должен сказать нам правду, если хочешь, чтобы тебя судили по справедливости.
   — Вы убьете меня, если я скажу вам правду, но если я солгу, моя душа никогда не обретет покоя. Не лучше ли вам проявить милосердие и дать мне уйти подобру-поздорову. Ты не распустишь Синедрион? — спросил он Симона.
   — Я не могу это сделать, потому что мы ведем дознание. Я могу только перенести слушание на другое время. Ты этого хочешь?
   Захария надолго задумался.
   — Если ты перенесешь его на другое время, то только усилишь страдания моей души. Нет! Пусть будет, что будет! Я скажу вам правду, но поклянитесь Вечным Творцом, что не тронете мою семью и я умру достойно, что бы я ни сказал вам. Вы слышите меня? Поклянитесь именем Бога, что не повесите меня, не задушите и не сожжете, по крайней мере, достойно предадите мое тело земле. Умирать страшно, но умирать проклятым — значит бродить бесприютной тенью среди ящериц и шакалов.
   Симон примирительно ответил:
   — Нет нужды в клятвах. Расскажи всю правду и отдайся на милость Бога.
   Он прочитал показания Рувима и спросил, подтверждает ли их Захария.
   — Рувим увидел то, что хотел увидеть, — сказал Захария. — Не сомневаюсь, в глубине своего жестокого сердца он убежден и всегда был убежден, что я способен на самые страшные преступления. Он никогда не переставал злиться на меня с тех пор, как шестнадцать лет назад я свидетельствовал против него в деле о колодце, считая этот колодец собственностью моего родственника Иоакима, которого я тоже вижу здесь. Сердце Рувима — гнездо зависти. Неужели Господь никогда не очистит его Своим пламенем?!
   Захария замолчал, а потом то взрываясь словами, то затихая, и все время беспокойно теребя амулет, рассказал, как было дело.
   — Я должен был положить благовония на алтарь, но перед этим очиститься телом, надеть чистое платье и поститься целый день. По обычаю, смотритель Завесы покинул Святилище, когда я пришел. Я уже почти все сделал и тут услышал тихий-тихий голос. Он доносился из-за Завесы и звал меня по имени: «Захария!» Я ответил: «Вот я, Господи! Говори, Господи, ибо слышит раб Твой». Тихий голос спросил: «Что горит на Моем алтаре?» И я ответил: «Благовония, Господи, как заповедал Ты Твоему слуге Моисею». Тогда голос опять спросил: «Разве Солнце Святости продажная женщина или мальчик для утех? Ноздри мои чуют запах стиракса, раковины гребешка, ладана и нартекса, сжигаемых на кедровых поленьях. Разве это благовонное омовение для Солнца Святости?» Я ничего не смог ответить. А потом, когда уже простерся на полу, услышал, как отодвигается Завеса и ко мне приближаются дарственные шаги. Я услышал шипение, как бывает, когда гасят огонь, и потерял сознание.
   Синедрион в испуге внимал Захарии. Ни один человек не смел поднять глаза на соседа.
   В конце концов Симон, едва дыша, проговорил:
   — Однажды, когда первосвященник Иоанн Гир-кан положил благовония на алтарь, Всевышний подал голос и сообщил ему о победе его сыновей над злодеем царем Антиохом. Но он слышал только голос. Не было никаких других звуков. Не было и следов. Продолжай же!
   — Разве я сказал недостаточно?
   — Ты не все сказал. Продолжай!
   — Ладно. Когда я пришел в себя, я увидел… я увидел… Когда я наконец пришел в себя, я поднял голову, чтобы посмотреть, и я увидел…
   — Что ты увидел?
   — Я увидел… О милостивый Боже, верни мне мою немоту!
   — Что ты увидел?
   — Сын Боефа, пожалей меня, потому что я расскажу тебе, что я увидел. Я увидел кого-то, одетого в одеяния того цвета, какой бывает на тебе по великим праздникам. Он прижимал к груди трехглавого пса и золотой скипетр в виде полураспустившегося пальмового листа, и — Господи, смилуйся! — он стоял между Завесой и стеной по правую руку и был выше человеческого роста, хотя говорил тихим голосом: «Не бойся, Захария! Иди и скажи моему народу правду о том, что ты слышал и видел!» Но я не смог, потому что внезапно онемел.
   Крупные капли пота усыпали лоб Захарии, покатились по его лицу, по бороде и засверкали в ней, отражая свет полыхавших возле него факелов. Он открыл было рот, чтобы продолжить рассказ, но судорога не дала ему говорить.
   Симон всей душой болел за Захарию.
   — У меня больше нет вопросов, — сказал он. — Неужели нам еще надо спрашивать сына Варахии? Ведь он болен или повредился рассудком. Записывать его признания сейчас в высшей степени несправедливо.
   Тут решительно поднялся с места преклонных лет книжник Матфий, сын Маргала.
   — Сын Боефа, — возразил он, — если бы Захария один свидетельствовал о видении, я бы поддержал твое милосердное предложение закрыть наши уши для его бреда, но что нам делать с показаниями Рувима? Рувим видел следы. Могу я задать несколько вопросов сыну Варахии?
   — Можешь, — ответил Симон. Матфий спросил:
   — Захария, ответь мне, но сначала подумай. Тот, кто говорил с тобой от имени Вседержителя, открыл тебе свое лицо?
   У Захарии задрожали губы.
   — Сын Маргала, мне приказано говорить правду. Он открыл мне лицо.
   — Вы только послушайте, как он богохульствует! Хватит с ним говорить! Разве мы не знаем, как Господь наставлял своего раба Моисея: «… лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых».
   Захария был похож на антилопу, которая не знает, куда ей бежать.
   — Господь дал мне уши, чтобы слышать, глаза, чтобы видеть, и рот, чтобы говорить! — крикнул он. — Почему я должен отказываться от Господних даров? Слушайте меня, старцы и юноши Израиля, слушайте меня внимательно! Что я видел? Я говорю, что я видел лицо Владыки, и это лицо сияло, хотя и не убийственным светом, и похоже это лицо было… — Он уже не кричал, а визжал. — Его лицо было похоже на морду дикого осла!
   Тут все завздыхали и загудели, как бывает перед бурей. Приглушенный поначалу шум становился громче…
   — Горе нам! Богохульство! Богохульство!
   Все в зале повскакали со своих мест и принялись рвать на себе одежды. Это были люди бесстрастные, познавшие мир, далекие от диких выходок деревенских жителей при слове «колдовство» или «богохульство», но и они рвали швы на отворотах и кричали:
   — Горе тому, кто говорит такие слова! Всех перекричал Рувим:
   — Симон, сын Боефа, я называю этого человека, хотя он мой родственник, колдуном, нарушившим святость Святилища! Я требую, чтобы ты предъявил ему обвинение и чтобы Захария теперь же опроверг его, а если он не сможет, мы будем голосовать, даровать ему жизнь или предать его смерти!
   Симон сурово возразил ему:
   — Нет, нет, сын Авдиила! Тебя призвали сюда как свидетеля, а ты хочешь стать обвинителем? Неужели я должен напоминать тебе, что мы проводим дознание, а не судим и не выносим приговор? Но даже если мы будем судить, мы не можем сразу признать сына Ва-рахии виновным. Закон гласит: «Если решение оправдательное, оно может быть произнесено сегодня, но если обвинительное, его можно произнести только на другой день». Неужели ты забыл закон, который запрещает судить человека, как тебе этого хочется, без, по крайней мере, двух свидетелей, обвиняющих его?
   Симон ощутил острую тоску. В душе он знал, что Захария невиновен в колдовстве, однако не мог он сказать, что видение было ангельским. Тем более не мог объявить о своих подозрениях, которые, подтвердись они, ввергли бы страну в гражданскую войну. И все-таки эти подозрения были так сильны, что он с трудом удерживался, чтобы не объявить о них как о реальном факте. Только одно объяснение было возможно. Особенно после того, как он соединил признание Захарии с рассказом стражника Храма на другой день после ужасного события. Обычно стража состояла из одного священнослужителя и семи левитов, которые всю ночь и весь день обходили Храм и проверяли посты. Первый пост был возле комнаты с очагом, другой — возле комнаты с огнем, третий — на чердаке. Стражник первой смены тогда же доложил начальнику Храмовой стражи: «Когда я пришел на чердак в четвертый раз, страж Зихри, сын Самея, спал как убитый. Как положено, я поднес к его рукаву факел, но он все равно не проснулся. Наверно, его усыпили или он напился, потому что я порядочно пожег ему руку, прежде чем он пришел в себя». Начальник стражи, хотя и принял его рапорт, но стал его молить: «Пожалуйста, святой отец, не доводи дело до Высшего суда, этот Зихри — брат моей жены, и один раз его уже наказывали. Да и, скажу тебе правду, пил он за моим столом».
   Симон представлял все так ясно, словно сам стоял на ступенях алтаря. Ключ к видению заключался в тайном подземном переходе от башни Антония к внутреннему двору. Ирод объяснял его строительство тем, что если, не дай Бог, случится внезапный бунт и священные реликвии в Храме окажутся в опасности, то по переходу их легко будет перенести в башню Антония. Узкая лестница вела на чердак в комнату над Святилищем, а в ней была дверь в соседнюю пустую комнату прямо над Святая Святых, где обыкновенно стояла стража. Через люк в полу этой комнаты очень редко и после соответствующих церемоний с предупредительным звоном колокольчика, повторяемым семь раз, рабочие-телмениты спускались в Святая Святых, если требовался какой-нибудь ремонт. Только принятые меры предосторожности освобождали человека от проклятия за появление в Святая Святых. Более того, одежды, которые Захария видел на Владыке, хранились в башне Антония у начальника Храмовой стражи, назначенного самим Иродом. Золотой онагр Доры, золотой пес Соломона, золотой скипетр Давида Симон узнал по описанию Захарии.
   Кто же это был? Симон знал. Он читал «Историю»египтянина Манефона. А Манефон сообщает, что город Иерусалим был изначально заложен царями-пастухами Египта, когда они вынужденно покинули великий город Пелусий, Город Солнца, изгнанные фараонами Восемнадцатой династии. Израильтяне были слугами пастухов. Через одно-два поколения они сами под предводительством Моисея бежали из Египта, после долгого пребывания в пустыне вернулись в Ханаан и вновь стали поклоняться Богу пастухов и его невесте — Богине Луны Анате. Поклоняясь им, они переняли у египтян обычай обрезать крайнюю плоть.
   Бог пастухов был египетским Богом-Солнцем Суте-хом, или Сетом, который известен в Книге Бытия как Сиф, сын Адама, и, когда царь Давид отвоевал Иерусалим у иевусеян, потомков пастухов, Сет стал Богом всего Израиля под именем Иеговы. Менора, священный семисвечник, служит памятью как раз о тех временах. Он сделан таким образом, чтобы представлять Солнце, Луну и еще пять планет — Марс, Меркурий, Юпитер, Венеру и Сатурн. Как считают талмудисты, он имеет отношение к тому тексту Книги Бытия, где на четвертый день творения Иегова сказал: «Да будут светила на тверди небесной…» Менора должна быть развернута на запад-юго-запад, то есть на ту четверть неба, которая освещена солнцем, когда оно приближается к закату. Солнечную религию евреев реформировал царь Иосия, но древний обычай: «В этом направлении Господь Бог обитает», — не был ни изменен, ни подчинен новому. Если нарисовать карту Иудеи и Египта и в центре обозначить Иерусалим, а от него провести двенадцать лучей и проследовать глазом по лучу на запад-юго-запад, то, пройдя дикие горы и пустыни, взгляд упрется в самую дельту Нила, где на восточном берегу располагается Он-Гелиополь, где самый древний и священный город во всем Египте, город Бога-Солнца Ра, чьи титулы, когда он постарел и одряхлел, забрал себе Сет; Он-Гелиополь, где растет священное дерево, с ветвей которого, как говорят, поднимается каждое утро Бог-Солнце; Он-Гелиополь, священный бык Мневис пророчествует в стойле; Он-Гелиополь, где долгожитель Феникс умирает и в лада-новом гнезде возрождается вновь; Он-Гелиополь, где Моисей был священнослужителем; Он-Гелиополь, где в дни Птолемея Филометра беглый еврейский первосвященник Ония построил храм, не уступающий Храму в Иерусалиме, и оправдал свое деяние девятнадцатой главой Книги пророка Исайи: