-----------------------------------------------------------------------
Пер. с итал. - Т.Блантер, Е.Дмитриева, Л.Вершинин.
Авт.сб. "Птицелов". М., "Радуга", 1985.
OCR & spellcheck by HarryFan, 13 June 2002
-----------------------------------------------------------------------



    ШКАФ



Я решил во что бы то ни стало порыться в отцовском шкафу. Дождался,
когда он уйдет из дома, и украдкой проник в его спальню. Прикрыл окно и
зажег свет. В печурке, возле окна, гудел огонь, и в воздухе неприятно
пахло паленым. Деревенский, прошлого века шкаф стоял у стены рядом с
кроватью. Когда я смотрел вверх на его черные резные завитушки, мной
овладевал непонятный страх, словно я имел дело с каким-то дьявольским
существом. Я внимательно оглядел широкую и извилистую замочную скважину,
потом начал ковыряться в ней изогнутой железной проволокой, но сдвинуть
засов мне не удавалось. От волнения, а также от того, что я ощущал, как
бежит время, а я не могу осуществить свою затею, меня бросило в пот. Я
выдвинул ящик комода, нашел там два старых ключа и попытался ими отпереть
замок. Ключ, который я слишком глубоко вогнал внутрь, вдруг накрепко
застрял в замочной скважине. Я попробовал вынуть его, но все было
напрасно. С минуты на минуту отец должен был вернуться, и я решил силой
выдернуть ключ. Я уперся в шкаф ногой и что было мочи рванул дверцу на
себя. При пятом отчаянном рывке шкаф внезапно отворился, и на пол
вывалилась куча мелких вещей, которые рассыпались по всей комнате. К моему
величайшему изумлению, это были пустые спичечные коробки, огарки свечей,
шпильки для волос, старые пуговицы и еще целая пропасть бесполезных
предметов. Я копался в этом хламе и вдруг услышал, как за спиной скрипнула
дверь: пришел отец. Я вскочил и сердито закричал:
- И не совестно вам в ваши годы подбирать на улице всякий мусор?! - И
вне себя от стыда, бросился вон из комнаты.
В ту минуту я не испытывал ни малейшей жалости к отцу. А ведь он стал
копить эти бесполезные вещи, чтобы хоть чем-то заняться.
Отец не рассердился на меня, что я залез в его шкаф. Он повел себя так,
будто ничего не случилось, и не сказал мне ни слова. Шкаф он освободил от
барахла, разложив его маленькими кучками возле печек, словно хотел
показать, что его коллекция имела только практическую цель: она служила
для того, чтобы каждое утро было легче растапливать печь.
Однако день или два спустя у отца случился тяжелейший сердечный
приступ, и доктор сказал, что нет никакой надежды спасти его. Мы с матерью
день и ночь сидели возле него и покорно исполняли все, что он жестами
просил нас сделать; дышал он с большим трудом, и, чтобы облегчить его
страдания, мы обмахивали ему лицо веером.
Временами складывая веер, чтобы передохнуть, я наклонялся над ним и
шептал, что он просто замечательно придумал собирать пустые спичечные
коробки, ржавые шпильки и огарки свечей. Но он, казалось, не слышал меня.
Глаза блуждали по комнате с одного предмета на другой, словно его
помутившийся взгляд уже не мог их разглядеть. Однажды утром отец вдруг
пожаловался, что простыня давит ему на грудь, будто свинцовая. Сперва я
приподнимал простыню и держал ее на весу, но, видя, что его и это
раздражает, спустил ее до самых ступней: теперь отец лежал полностью
раскрытый, на нем были надеты толстая лечебная фуфайка и фланелевые
кальсоны.
Не помню, в то ли утро, скорее всего, именно в то самое, поведение отца
очень меня поразило; я даже вспомнил одного незначительного персонажа из
"Волшебной горы" Томаса Манна. И я невольно стал наблюдать за отцом - за
тем, как он пьет воду маленькими глотками или принимает таблетки от
одышки.
Постепенно у меня накопился богатый запас любопытных наблюдений, и я
подумал, что было бы интересно написать рассказ о моем отце - мелком
провинциальном предпринимателе, человеке, испытавшем в жизни и взлеты, и
падения, а на старости лет собирающем пустые коробки. Я начал чувствовать
себя зрителем, сторонним наблюдателем всех его поступков, и в такие минуты
мое отчаяние по поводу его безнадежного состояния ослабевало, почти совсем
улетучивалось. Временами я пытался предугадать его желания и все время
ждал, что он вот-вот что-нибудь выкинет. Я испытывал его, задавал вопросы,
ожидая услышать трогательные, высокопарные фразы. Как-то раз около
полуночи, отец заговорил со мной о древесных жучках: он недоумевал, как
это им удается переварить все то дерево, которое они пожирают.
- Они не пьют? - спросил он меня.
Я стал обсуждать с ним эту проблему - такой наивный разговор почти на
пороге смерти казался мне необычайно интересным. Я даже раздобыл маленький
блокнот, куда тайком заносил самые важные наблюдения. Я не упускал случая
заглянуть к отцу даже глубокой ночью, в краткие часы его сна. Он медленно
и тяжело дышал, из полуоткрытых губ вырывался легкий, протяжный свист.
В свое оправдание могу лишь сказать, что много раз я с ужасом
осознавал, насколько нелепо и гадко мое поведение, однако я чувствовал,
что все это происходит почти помимо моей воли, словно я страдаю
неисправимым пороком. Я совершенно утратил истинный вкус к жизни, все,
казалось, служило мне лишь материалом для будущего рассказа, романа или
сценария.
Впрочем, такое со мной случалось и прежде: скажем, тогда, в Риме,
отношения с Марией были испорчены из-за этой моей страсти. Я заставлял ее
бывать со мной в домах, где она чувствовала себя неловко, а сам
наслаждался, наблюдая ее наивные и подчас смешные манеры. Именно из этих
пристальных наблюдений родился мой, пожалуй, самый лучший рассказ.
Теперь я задавался вопросом: что, если и другие люди ведут себя
подобным же образом; я думал об отце, который, не замечая всей трагедии
войны, гонялся за прибылью от своих спекулятивных махинаций, о матери,
посвятившей всю жизнь церкви, вспоминал своих друзей и все больше
убеждался, что большая часть людей смотрит на мир сквозь призму своих
деловых расчетов или с чисто познавательной точки зрения.
Я часто придвигал кровать отца к окну, чтобы он мог взглянуть вниз на
долину реки. В море густого тумана были погружены тополя, прибрежная
галька, силуэты возчиков. То и дело в тумане проносились грузовики с
зажженными фарами. Теперь грузовиков стало больше, чем лошадей.
- Вот и лошадям приходит конец, - сказал я однажды отцу.
- И деревянным колесам, - отозвался он.
Мы стали перечислять массу вещей, которые отмирали, и я подумал, что
всякий раз, когда умирает человек, он уносит вместе с собой и свой мир.
Так, с отцом вымирали тягловые лошади, деревянные колеса, айва, которую
клали дозревать на шкаф, особая манера разговаривать, смеяться, шутить; и
почти неуловимо менялся облик людей. К примеру, у отца были большие уши, а
из них торчали кустистые пучки волос, - уши, созданные для оперной музыки.
Теперь уши у людей совсем другие. Все эти размышления, конечно, были
абсурдны, но кое-что в них верно.
- Ее звали Эрнестина, - сказал отец, с трудом опускаясь на подушки.
- Кого?
- Кобылу, которая была у меня в молодости... Я колол лед на реке и
возил его в Римини для больниц...
- Когда же это было?..
- Еще до той войны.
Я что-то буркнул в ответ. Я понимал, что перед отцом сейчас проходят
дни его детства: когда на столе были только хлеб и оливковое масло, когда
казалось, что аэропланы сделаны из папиросной бумаги, а отъезд в Америку
означал прощание навеки.
- Смерть, должно быть, прекрасное путешествие, - прошептал он.
- Конечно, - сказал я.


К счастью, кризис у отца миновал: болезнь уже не мучила его так сильно.
Теперь, когда он был вне опасности, я мог наблюдать за ним без угрызений
совести. Но поскольку он не мог вставать и двигаться, комната, где он
лежал, стала для него единственным жизненным пространством. А для
прикованного к постели это пространство довольно большое. Так, я заметил,
что уже несколько дней его стали интересовать перемещения мух, переживших
холода, мухи беспрестанно летали от зеркала к умывальнику, а оттуда после
долгого перелета опускались на айву, разложенную рядком на шкафу.
Признаться, я сам притащил отцу длинную палку, чтобы он мог ради забавы
бить мух на лету. И несколько дней подряд он размахивал этой палкой в
воздухе, охваченный азартом большой охоты. Потом я понял, что это занятие
ему не по силам, и купил несколько конфет и разложил их на постели в
качестве приманки. Взяв вместо палки салфетку, которая служила ему
хлопушкой, отец, таким образом, сумел убить трех мух. А еще одну он
обнаружил поздней ночью под колпачком звонка будильника: она оцепенела от
холода.
Когда я почувствовал, что мой персонаж способен окончить свои дни в
бессмысленной охоте на мух, я на какое-то время снова превратился в
обычного парня, который сидит у постели выздоравливающего отца.



    КАК ИТАЛЬЯНЦЫ ХОРОНИЛИ БЫ МУССОЛИНИ, ЕСЛИ БЫ НЕ ПРОИГРАЛИ ВОЙНУ



Сначала неразборчивая речь, смазанное изображение, потом рты людей,
говорящих о чем-то несущественном, например о погоде; или видеозапись
концерта скорбной камерной музыки, и время от времени крупным планом лицо
скрипача, играющего с закрытыми глазами. Потом появляется какой-то высокий
чин - он плачет. На светящихся экранах мониторов заставка с надписью:
"Передачи прерываются по техническим причинам".
Телефонный ад. Вся Италия говорит одновременно. Обезумевшие слова
несутся по проводам. Крики, шепот, кто-то бубнит таблицу умножения,
диктует завещание, передает информацию о митингах. Немедленно выдворить
иностранцев из Италии, войска - к границам. Бессвязные обрывки фраз.
Неожиданно - внятный текст: инвалид из Таранто от имени тех, кто лишился
правой руки, просит разрешения отдавать римское приветствие левой. Сразу
наступает тишина, как будто все слышали просьбу инвалида, но не знают, что
ему ответить. Спустя немного - ошеломляющее известие, и страну охватывает
эпидемия медвежьей болезни.


Я не сомневаюсь, что он мог погибнуть, упав с лошади. Разумеется, с
лошади, стоящей на месте. Во время торжественного парада по случаю
годовщины победы. Вероятно, солнечный удар или инфаркт. Один английский
журналист заподозрит убийство, но не сумеет найти достаточно веских
доказательств.
Впоследствии никому не удастся припомнить, в какую он упал сторону - в
правую или в левую. Нога застряла в стремени. Люди на трибунах, ахнув,
вскакивают с мест, строй берсальеров останавливается как вкопанный, многие
теряют сознание, и наступает гробовая тишина. В небе исчезают самолеты.
Верные соратники поднимают тело и бережно кладут на носилки; носилки
устанавливают в "скорую помощь", которая срывается с места и мчится по
улицам города. На телеэкране дуче в седле за несколько секунд до падения с
серьезным лицом приветствует первый отряд берсальеров. Но вот лошадь уже
без дуче, и вокруг свесившегося тела - кучка людей. В кадре старый солдат:
выхватив из ножен кинжал, он делает себе харакири.


После него убивает себя кавалер Пеполи, а после кавалера Пеполи в Тибр
бросаются друг за другом женщины, дети и старики, решившие умереть в
черных рубашках. Во Фьюмичино организуется добровольная похоронная
команда, которая выуживает из реки самоубийц "во имя Муссолини". Выловлено
сто двадцать утопленников. Только одному дают уплыть в открытое море -
молодому человеку лет тридцати в белой рубашке. Он не покончил с собой -
его утопили, приняв за антифашиста: и в самом деле, белая рубашка в этот
торжественный день выдавала его с головой. Он превращается в светлую точку
на горизонте.
"Пополо д'Италия": сплошь черные страницы. Раскупается нарасхват. Кроме
заголовка - ни одного печатного слова. Тем не менее люди медленно листают
газету, отражаясь на черной поверхности газетных полос.
"Коррьере делла сера": на белом листе в центре крупными буквами: "ЕГО
НЕ СТАЛО" [начало оды Алессандро Мандзони "Пятое мая", написанной на
смерть Наполеона] (кажется, это была идея Джанкарло Фуско).
Неаполитанская "Маттино": Муссолини жив. Умер один из его двойников,
скорее всего некий Чириако Бемби ди Кузерколи. Настоящий Муссолини за
океаном, его уговаривают стать президентом обеих Америк.


Теперь несколько слов о розе. Как только Муссолини упал с лошади на
руки сенатора Альмири, в том месте, где безжизненные пальцы коснулись
земли, была обнаружена белая роза. Кто успел так скоро ее положить?
Женщина? Но рядом не было женщин, все они находились на дальней трибуне.
Мужчина? Сенатор Альмири не помнит, чтобы возле него стоял мужчина с розой
в руке. Падре Тарчизио, по прозванию сборщик из Предаппьо, допускает
возможность чуда, в таком случае роза от самой мадонны. Собравшийся на
экстренное заседание Большой совет уже постановил: розу на означенном
месте сохранять вечно, заменяя каждое утро свежей.
От колокольного звона, пароходных гудков и фабричных сирен идет гул по
всей Италии. Напуганные поднимающимися к небу столбами оглушительного
пара, птицы улетают в Испанию и Югославию. Приближавшаяся с востока стая
диких уток поворачивает обратно и возвращается на недавно покинутые озера
и речные заводи.


В одном из павильонов Чинечитта в лихорадочной спешке готовят для
телестудий всего мира документальный фильм о дуче, смонтированный из
кинохроник "ЛУЧЕ". Фильм состоит в основном из крупных планов, но есть
кадры, запечатлевшие дуче в парадной форме при регалиях; обнаженным до
пояса, снова обнаженным до пояса - но уже на снегу; в спецовке и
шахтерской каске, на коне, с самопишущим пером в руке, с рыбиной в руке, в
полный рост - скрипка прижата к плечу подбородком, левая рука на грифе;
снова в полный рост - скрипка прижата к плечу подбородком, но руки
разведены, как у эквилибриста; с футбольным мячом: мяч в ногах, ноги на
травяном поле, мяч в полете, мяч в руках, мяч за спиной - его не видно, но
он угадывается.
Ни один поход на Рим не был таким сплоченным и многолюдным, как этот -
начавшийся стихийно. Берут приступом поезда, на шоссе, уже в сорока
километрах от Рима, автомобильные заторы. Потоки людей, идущих пешком.
Дети, убежавшие из дома без ведома родителей. Все хотят попасть на
похороны. Из Сардинии пароходом плывет пастух со всеми своими овцами.
В гостиницах ни одного свободного места, ночуют даже в туалетах и
лифтах. В Монтесакро силой занимают частные квартиры. Абиссинцы и ливийцы
из частей, стоящих вдоль реки Аньене, вламываются в дома, залезают в чужие
постели. Срочные вызовы пожарных и полиции. Триестинский бульвар запружен
верблюдами, лошадьми, военными повозками. В карьере неподалеку от
Чннечитта по указанию свыше спешно закапывают трупы сорока погибших. В
центре города прямо на улицах, укрывшись газетами, спят люди. Убит
французский философ, громко возмущавшийся тем, что не может попасть в свою
гостиницу из-за лежащих вповалку тел. Аэропорты отрезаны, вокзалы
блокированы. Растет число прибывающих морем.
Снабжение продовольствием и водой передано в руки неаполитанцев. Ими
арендованы все подъемные краны в городе. Вися над толпой на длинной стреле
крана, они продают прохладительные напитки, орешки и мороженое. Желающие
могут также купить туалетную бумагу. Хлеб поступает из Апулии: женщины,
вытянувшись цепочкой, передают над головами корзины с лепешками. Воду
обеспечивают пожарные: они поливают сверху целые площади, и люди,
подставляя открытые рты, ловят струи этого искусственного дождя. На
некоторых улицах, особенно в районе Ватикана, торгуют прямо из окон,
спуская корзины с едой на веревках: народ там стоит плотной стеной, и
жители практически заперты в своих домах. Одного врача доставляют
подъемным краном на четвертый этаж, где женщина произвела на свет
младенца, который будет носить имя Бенито.


Полно людей и на крышах. В четыре часа пополудни в воздухе раздается
невообразимый грохот, и над палаццо Мокерини (конец семнадцатого века)
взвивается столб дыма и пыли, как будто началось извержение вулкана. Под
тяжестью трехсот человек провалилась крыша, и обрушились восемь этажей
вместе с мебелью и пенсионером Джиджетто Писалаква, прикованным болезнью к
постели. Выяснить имена заживо погребенных невозможно. Портье, по
счастливой случайности находившийся в это время на улице, плачет, обхватив
голову руками, и все повторяет корреспонденту имя какого-то человека,
поднявшегося на крышу у него на глазах.
Пыль рассеивается, воздух опять становится прозрачным. Снаружи дом не
изменился. По водосточной трубе взбирается мальчишка. Вот он перелез на
окно, под которым с обеих сторон пустота, и радостно машет оттуда стоящим
внизу приятелям, приглашая их последовать его примеру.


Два дня и две ночи продолжается распределение мест для глав иностранных
государств в соборе Святого Петра. Мессу служит сам папа - беленькая
букашка ползает вокруг гигантского катафалка - так, во всяком случае, это
выглядит на телеэкранах во всех уголках земного шара, даже на Северном
полюсе. Но уж лучше сидеть у телевизора, чем маяться на римских улицах и
площадях или застрять в автомобильной пробке где-нибудь между Неаполем и
Витербо. Месса окончена, четыре человека поднимают гроб, но не могут
ступить ни шагу. У министра Фазани начинается приступ истерического смеха,
как говорится, смех сквозь слезы. На него оглядываются. Желая помочь
бедняге, стоящие рядом набрасывают ему на голову платки и шарфы. Стараются
унять истерику всеми способами. Наконец кто-то запихивает ему в рот
носовой платок, и задохнувшийся министр падает на каменный пол собора.
Между тем гроб Муссолини решено пустить по рукам. То и дело слышится:
"Кому дуче?" - "Давайте нам!" Так, переходя из рук в руки, гроб покидает
собор и плывет над головами людей, заполнивших площадь Святого Петра.
Присутствовавшие хотели бы отсалютовать дуче, но теснота такая, что
невозможно шевельнуть рукой. Учитель физкультуры Аминторе Фигини громко
призывает подниматься перед гробом на носках, полагая, по всей
вероятности, что такой способ ничуть не хуже римского приветствия. Многие
против. У падре Тарчизио по прозванию сборщик из Предаппьо другая идея:
почтительную скорбь можно было бы выразить глазами - обратить взор к небу
или прикрыть веки. Гроб быстро перемещается над толпой. От Святого Петра в
сторону Тибра, мимо Кьеза Нуова, к площади Венеции. Здесь остановка.
Кому-то приходит в голову втащить гроб на балкон, с которого Муссолини
произносил свои исторические речи. Гроб ставят на попа. Людской океан
стихает в ожидании знакомого голоса. Наконец чей-то крик: "Слышу!" И в
самом деле, звучит голос дуче, правда слегка приглушенный. Кто-то
высказывает предположение, что это пластинка (речь действительно идет о
войне в Африке в 35-м году). Усомнившегося бьют. Но вот гроб снова на
площади и отсюда, по-прежнему передаваемый из рук в руки, движется к
Колизею для всенародного прощания.
На развалинах арены свежий деревянный настил, в центре которого гроб.
Крышка снята. Муссолини в черной рубашке, как рядовой член партии. Здесь
мы тоже видим посланцев народа, уцелевших при прохождении кордонов конной
полиции. Они теснятся, зажатые в проходах и на трибунах, среди
разноцветных роз, полевых цветов и фруктов, составляющих надпись:
"Приказывай, дуче!" Звуки фанфар призывают к траурному молчанию, все
должны преклонить колени, обратив глаза к телеэкранам и уши к
радиоприемникам. Наконец в пустом небе возникает одинокая черная точка
вертолета, он спускается в огромную чашу Колизея, наполняя ее шумом и
ветром, и повисает над гробом. Открывается специальный люк, смонтированный
на "Фиате" по оригинальному проекту за одну ночь, гроб исчезает в глубине
вертолета, который поднимает его в небо и берет курс на Предаппьо -
последний приют покойного. Итальянские государственные деятели и
высокопоставленные представители иностранных государств в молчании
провожают глазами поднимающийся вертолет до тех пор, пока с задранных
голов не начинают сваливаться фуражки и фески. Снаружи напирают, пытаясь
прорвать оцепление карабинеров, сдерживающих толпу перед Колизеем.
Начинается штурм - каждый хочет получить какой-нибудь сувенир - цветок,
яблоко или лоскут черной материи, которой задрапированы камни и ступени.
Надпись "Приказывай, дуче!" буквально разрывается в клочья руками
штурмующих. Сначала исчезают цветы и фрукты, составлявшие слово "дуче",
потом - все остальное. Румынской принцессе удается захватить яблоко,
бывшее точкой над "i". Она с жадностью поглощает его. Сексуальный экстаз
охватывает не одну принцессу, многие заглатывают фрукты и цветы, словно
вбирают в себя ЕГО плоть.


Спускается ночь, но люди еще толпятся на площадях и улицах или коротают
время в машинах, застрявших в пробке между Витербо и Неаполем. Никто не
разговаривает, многие держат в руках зажженные свечи. В дрожащих отсветах
мерцают генеральские знаки отличия, орденские цепи коронованных особ,
медали, клинки, коронки и слезы на лицах бедняков. Колеблющиеся
Красноватые блики поднимаются в ночное небо, освещая темный нечеткий
силуэт овального дирижабля - он, как на рождество, парит над скопищем
людей, окаменевших от горя. Вдруг из микрофона, установленного на
дирижабле, звучит голос падре Тарчизио: "Погасите свечи и автомобильные
фары!" Все погружается во тьму. В городе отключают электричество. На небе
зажигается гигантский неоновый портрет дуче, подвешенный к дирижаблю,
очертания которого теперь едва различимы. Кажется, что лик вождя плывет по
воздуху сам по себе. В темноте слышится возня: люди поспешно опускаются на
колени - на улицах, площадях, в канавах. И с земли, покрытой огромным
живым ковром из человеческой плоти, устремляются ввысь слова присяги: "Мы
навеки с тобой, дуче!" Но, как назло, у Муссолини вдруг гаснет одно
неоновое ухо, потом второе. Впрочем, это не имеет значения: дуче красив и
без ушей.


Первым установил с ним потустороннюю связь колдун из Апричены. Он
говорит, что голос дуче звучал очень глухо, как будто из пещеры, или так,
словно удалялся со сверхзвуковой скоростью. Маркиза Альдовизи из Палермо
тут же встретилась с колдуном и имела с ним долгую беседу, содержание
которой поклялась хранить в тайне до 2100 года. Она оставит после себя
дневник. Колдуну из Джези удалось связаться с Петраркой. Великий поэт не в
курсе дела. Похоже, никаких выдающихся личностей там не ждали.



    ПТИЦЕЛОВ



Когда ястреб, распластав крылья, повис высоко над поющими шпарковыми
птицами, привязанными для приманки в центре точка между двумя раскрытыми
сетями, Балозе захотелось его поймать, и он пошевелил птиц, чтобы
заставить ястреба спуститься. И ястреб камнем ринулся вниз - словно
прочертил в небе прямую, перпендикулярную реке. Балоза дернул сети, но
чуть опоздал, и ястреб ушел в облака над Сан-Марино, оставив в туго
затянутой петле птичью лапку. Все произошло в считанные секунды, пока
старик Буби, отвернувшись, доставал спички из мешка, висящего на плетеной
стенке шалаша. Поняв, что от его певчего зяблика осталась только лапка, он
грузно опустился на бидон, служивший ему обычно для коротких передышек в
часы охоты. Потом встал, вышел из шалаша и, сорвав с головы шапку,
принялся топтать ее ногами. За этот день он дважды отмерил шагами
неблизкий путь до моря и обратно.
Этот зяблик отлично работал целых три года - дай бог каждому птицелову
такого помощника. В свое время Буби ослепил его: прижег трепещущие зрачки
раскаленной спицей. Сто девяностая по счету пичуга, которую он лишил
зрения! И вот теперь Буби снова предстояла давно уже претившая ему роль
палача. Он был страстным птицеловом и понимал, что без жестокой экзекуции
не обойтись. Он ослепил нескольких воробьев и двух зеленушек, но прок
оказался невелик. А в тот день, когда он прикоснулся раскаленной спицей к
глазам павлина, купленного у одного птицелова из Иджеа Марина, он вдруг
почувствовал, как у него самого подергиваются веки, особенно левое. Вскоре
все, на что он смотрел, - предметы, пейзаж - будто заволокло туманом. И
вот однажды утром он проснулся, а в комнате было темно. Включил свет - но
ничего не изменилось. Он подумал, что нет электричества, и распахнул окно
в сад... Прошло много дней, прежде чем он окончательно понял, что ослеп; и
сколько его ни разуверяли - упрямо твердил свое: беду накликали птицы.
Оставить охоту? Он даже мысли такой не допускал, напротив, его будто
заело: как бы там ни было, а он будет ловить птиц, пока жив. Теперь,
вдобавок ко всему, в нем появилась злость, несвойственная до сих пор его
характеру, она не имела ничего общего с болезненной одержимостью,
владевшей прежде всем его существом. Он знал: придется довольствоваться
теми возможностями, которые у него остались. Немногие друзья постепенно
отошли от него, но Буби не хотел смириться со своей беспомощностью. Он
попросил Балозу наставить вешек но обеим сторонам тропинки, чтобы от его
лачуги можно было на ощупь дойти прямо до шалаша, шаря перед собой палкой.
Шалаш и точок он знал на память и передвигался там ловко, ничего не
задевая. Лихорадочное нетерпение, заполнившее первые дни, перешло в
созерцательность: он надолго погружался в безмятежную дрему, как бы
сливаясь с природой. Теперь, сидя в шалаше, он обращал к проему не глаза,
еще недавно воспаленные от ветра, а уши - то одно, то другое. Он ждал,
чтобы колебания воздуха от крыльев летящей птицы достигли его слуха, и