Роман Гуль


Азеф




ОБ ЭТОЙ КНИГЕ


   Книга «Азеф» это – переработка моего романа «Генерал БО». Об истории этого романа и о том, почему я его сейчас выпускаю, я хотел бы сказать. По-русски первым изданием в двух томах «Генерал БО» вышел в Берлине в 1929 году в издательстве «Петрополис». Книга быстро разошлась. В том же году «Петрополис» выпустил второе издание в одном томе. «Генерал БО» имел успех и на иностранных языках. В 1930 году он вышел по-немецки[1], по-французски[2], по-латвийски[3] и двумя изданиями по-английски, в Англии и Америке[4]. В 1931 году роман вышел по-испански[5]. В 1932-м – по-литовски[6]. В 1933-м – по-польски[7]. Кроме изданий книгами «Генерал БО» печатался в нескольких иностранных газетах.

 
   Не так давно мои знакомые американцы, побывавшие в Варшаве, рассказали мне, что мой роман «Генерал БО» в переводе Галины Пилиховской переиздан и сейчас продается в Польше. Выпустило его в 1958 году издательство «Ksiazka i Wiedza». Переиздание это сделано без моего разрешения и без моего ведома.
   Задолго до последней войны русское издание «Генерала БО» было распродано. Книга исчезла с рынка. Тоже произошло и с иностранными изданиями. Но не только это побудило меня выпустить ее сейчас в переработанном виде. Роман «Генерал БО» я писал больше тридцати лет тому назад. И несмотря на его несомненный успех, этот роман уже давно, когда я о нем думал, причинял мне некое «авторское страдание». В молодости, когда я его писал, я писал его с свойственными именно молодости (и вероятно даже обязательными для молодости) языковыми и стилистическими вычурностями, с какой-то внутренней потребностью «посягнуть на классическую фразу». С этим естественно связывалось многое ненужное (на мой теперешний взгляд) в общей композиции романа и в его структуре. Прошли годы. Все эти «посягательства» теперь не вызывают во мне ничего кроме чувства неловкости и досады. И вот мне захотелось привести книгу в порядок и прежде всего дать ей – простоту и ясность в стиле и композиции. Это было одним из побуждений к переработке и изданию.
   Другим (и решающим) толчком – оказалась статья известного французского писателя, лауреата премии «Фемина», Кристиана Мегрэ в еженедельнике «Карефур» от 24 августа 1955 года. Статья эта[8] попала мне в руки совершенно случайно, здесь, в Нью-Йорке, у моих знакомых. Ни один отзыв о моем романе (а их было много на разных языках) не был мне так ценен, как статья Мегрэ, неожиданно появившаяся через 25 лет после выхода романа! Мегрэ написал эту статью по поводу конкурса переводных книг в Париже. Для меня статья ценна и отзывом Андрэ Мальро и тем, как Мегрэ поставил «тему Азефа», проведя ее в современность. Я приведу статью Кристиана Мегрэ.

 
   Автор



ПРЕДШЕСТВЕННИК МАЛЬРО-КАМЮ


   Трудно понять, как ценное литературное произведение может пройти в наши дни незамеченным. Соревнование издателей, множество литературных премий, обилие критики, специалисты по рекламе, всё это предполагает скорее возможность переоценить то или иное произведение литературы, чем недооценить его. По-моему, нет больше писателей, которые, как Стендаль, должны довольствоваться лишь посмертной славой. Но, конечно, есть много писателей, даже пользовавшихся успехом, и тем не менее обреченных на забвенье… У нас нет больше неизвестных писателей, но у нас есть писатели несправедливо забытые…
   Эти мысли пришли мне в голову, когда я недавно прочел составленный знатоками-жюри, список «двенадцати премированных лучших иностранных романов этого века». Ничего не скажешь о гигантах времен, предшествовавших 1914 году:
   Диккенс, Толстой, Достоевский – их значение общеизвестно. Но вот что надо сказать о замечательных иностранных книгах периода между двумя войнами: молодое поколение их больше не читает. Я спрашивал нескольких молодых людей. Они просто даже не знают Конрада, Мередита, Сэмуэля Батлера, которыми мы восторгались в 30-х годах и которых потом затмили Фолкнер, Дос Пассос, Хемингуэй. Я перечитал Конрада, Мередита и Сэмуэля Батлера и мне показалось, что «Лорд Джим», «Эгоист», «Эревон» ничуть не утратили своей прелести и являются прекрасным источником увлекательного чтения для нашей молодежи, которая питается главным образом, если не исключительно, Кафкой.
   Потом, роясь в одной библиотеке на запыленных полках произведений 1930-х годов, я натолкнулся на совершенно замечательную и совсем забытую книгу, автор которой не оставил своего имени в памяти читателей. Несмотря на ее толщину, я снова прочел ее в один присест и с тем же восторгом, как и при первом чтении ее, двадцать лет тому назад. Это был «Азеф» Романа Гуля. О Романе Гуле я мало знаю. В то время наши издатели еще не подражали своим англо-саксонским коллегам, у которых есть хорошая привычка давать на суперобложке биографические данные об авторах. Всё что я знаю, это то, что Роман Гуль – русский, что он был в Пензенской гимназии товарищем Тухачевского, маршала, возглавлявшего Красную армию и расстрелянного в 1937 году, биографию которого Гуль написал, и что Гуль жил в Париже.



Исторический документ и одновременно произведение искусства


   Но я помню, как Мальро очень высоко оценил «Азефа». Часто говорят, о критическом чутье Андрэ Жида и недостаточно – о чутье Мальро, этого тоже большого открывателя талантов. Это Мальро поставил на должное (одно из первых) место американского романиста Дашиэля Хаммет, тоже неизвестного. Мальро так восторгался «Азефом» потому, что персонажи этого романа, русские социалисты-революционеры и террористы начала века были прототипами его героев из "La Condition Humaine". Основное дело Азефа – убийство министра Плеве предвещает 1917 год, революцию в Шанхае и все последующие события, заставившие Мальро сказать, что мир начинает быть похожим на его книги. И именно в «Азефе» мы находим первые наброски этого мира.
   Роман «Азеф» ценен потому, что эта книга пророческая: русский терроризм 1900-х годов – это начало пути к тем «Десяти дням, которые потрясли мир», и после которых мир никогда уже не пришел в себя. Это – романсированный документ с историческими персонажами, некоторые из которых были еще живы, когда книга вышла в свет. Могут сказать, что книги такого рода слишком еще близки к изображаемым событиям, чтобы не стать эфемерными, что последняя война породила такие же книги, как «Сталинград» Пливье, «Капут» Малапартэ, которые едва ли будут перечитываться, и что именно этим может быть объяснено и оправдано и забвение романа «Азеф». Ну да! Я всё это хорошо знаю. Такова судьба многих литературных свидетельств. Но «Азеф» это не только документальный роман, это и произведение искусства и искусства совершенного и очень личного.
   Каждая глава романа разделена на отрывки, иногда очень короткие, несвязанные друг с другом, переносящие читателя от одного лица к другому, с одного места на другое, и эти места совершенно разны, потому что русские террористы начала столетия много путешествовали: из Петербурга в Сибирь, из Женевы – в Париж и в Москву. Этот прием напоминает «синхронизацию» Дос Пассоса, его же повторил и Сартр в «Путях к свободе». Но у Гуля этот прием совсем не отнимает художественной тонкости и всегда мотивирован содержанием романа. Это единство того, о чем писатель рассказывает с тем, как он об этом говорит, характеризует Гуля, как большого романиста. Роман Гуль тоже мастерски владеет даром описания, всегда объективного и острого. В его романах множество подробностей, но никогда нет ничего лишнего. Это обилие связанное со скупостью средств изображения – другой признак мастерства.



Незабываемые фигуры


   В «Азефе» есть совершенно незабываемые фигуры. Сам Азеф, огромный, тучный, гнусавый, на тонких ногах, с маленькими руками и ступнями; Азеф – глава террористической организации и одновременный агент полиции; Азеф, распределяющий в своих тонких расчетах, какие покушения он проведет и какие выдаст Охране; Азеф – совершенное воплощение отталкивающего образа двойного агента. Это тип людей, которых теперь мы узнали в бесчисленных варьянтах. Только своим чудовищным обликом Азеф превосходит всех этих эпигонов второй мировой войны. Он положил начало этому типу двойных агентов, по крайней мере, если не в истории, то в литературе.
   Борис Савинков – глава боевой организации, фигура привлекающая не меньшее внимание, чем и фигура Азефа. Его маскарад в заговоре на Плеве, его перевоплощение в элегантного, богатого англичанина, представителя британской велосипедной фирмы. Он – дэнди, дилетант и в то же время убежденный революционер. Он любит женщин и ночные кабаки. Это тип бунтаря-дворянина, возненавидевшего класс, к которому он должен бы был принадлежать по своим вкусам. Он упорен в революционной борьбе и скептик относительно целей революции. Он не идеалист, как его товарищи по террору, которые все более или менее романтики. И всё же он не нигилист. Это тонкая, сложная и яркая натура… Борис Савинков это "L'homme revolte" Камю.
   Другие многочисленные действующие лица романа показаны не менее живо. У каждого свой характер, свой мир идей, свои мечты. Достижение автора не умаляется тем, что он взял материалом романа действительность. Он не исказил ее и сумел создать художественные образы. Но если бы даже автор дал нам только образы Азефа и Савинкова, которые он превратил в человеческие «типы» Роман Гуль вполне заслужил бы того, чтобы не быть забытым.
   Интересно, как бы встретила публика переиздание «Азефа».

 
   Christian Megret

 

 
«Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина
И не станет того господина,
Который называл себя я».

 
Б. Савинков





ГЛАВА ПЕРВАЯ





1


   Едучи с Николаевского вокзала по Невскому, Борис Савинков улыбался. Он не знал – чему? Но не мог сдержать улыбку. Потому, что улыбался он открывающейся жизни. Возле Александровского сада Савинков, оглянувшись, увидел темно-бурый Зимний дворец, во всем его расстреллиевском великолепии, озаренный солнцем.



2


   Во дворце, в кабинете императора, выходящем окнами на Неву, статс-секретарь Вячеслав Константинович Плеве докладывал о мерах к подавлению революционного движения в стране. Император знал, что именно он, Плеве, будучи директором департамента полиции раздавил революционеров.
   У статс-секретаря умное лицо. Топорщащиеся усы. Энергический взгляд. Плеве докладывал императору быстро, горячо говоря. Но Плеве казалось, что император, не слушая, думает о постороннем.
   Император кивал головой, задумчиво говорил: – Да, да. И снова забывал голубые глаза на твердом лице статс-секретаря.



3


   Извозчик ехал по Среднему проспекту Васильевского острова. Глядя по сторонам, Борис Савинков увидал объявление, на бечевке спускающееся с балкона третьего этажа серого, запущенного дома. Савинков, указав на него, ткнул извозчика в спину.
   По высокой, винтовой, полутемной лестнице он поднялся на третий этаж. Пахло запахами задних дворов. Но дома на Среднем все одинаковы. И Савинков дернул пронзительно заколебавшийся в доме звонок.
   Дверь не отворялась. За ней даже ничего не было слышно. Савинков дергал несколько раз. Но когда хотел уж уйти, дверь порывисто распахнулась. Он увидел господина в пиджаке, без воротничка, с безумными глазами. Минуту господин ничего не говорил. Потом произнес болезненной скороговоркой:
   – Что вам угодно, молодой человек?
   – Тут сдается комната?
   Человек с сумасшедшими глазами не мог сообразить сдается ли тут комната. Он долго думал. И повернувшись, пошел от двери крикнув:
   – Вера, покажи комнату!
   Навстречу Савинкову вышла девушка, с такими же темными испуганными глазами. Она куталась в большую шаль.
   – Вам комнату? – певуче сказала она. – Пожалуйста проходите.
   – Вот, – проговорила девушка, открывая дверь. Комната странной формы, почти полукруглая. Стол с керосиновой лампой, кровать, умывальник. Савинков заметил в девушке смущение. «Наверное комнат никогда не сдавала».
   – Сколько стоит?
   – Пятнадцать рублей, но если вам дорого… Девушка, смутившись, покраснела.
   – Нет, я беру за пятнадцать, – сказал Савинков.
   – Хорошо, – и девушка, взглянув на него, еще больше смутилась.



4


   Императорский университет показался Савинкову муравейником, в котором повертели палкой. Съехавшиеся со всей России студенты негодовали потому, что были молоды. В знаменитом коридоре университета горела возмущением толпа. Варшавские профессора послали министру приветствие по поводу открытия памятника генералу Муравьеву, усмирителю польского восстания. И от давки, волнения, возмущения, Савинков чувствовал, как внутри у него словно напрягается стальная пружина. Он протискивался в аудиторию. Вместо профессора Фан дер Флита на кафедру взбежал студент в русской рубашке с закинутыми назад волосами, закричав:
   – То-ва-ри-щи!
   Савинкова сжали у кафедры. Он видел, как бледнел оратор, как прорывались педеля, а студент кричал широко разевая рот. Аудитория взорвалась бурей аплодисментов молодых рук. У Савинкова похолодели ладони, внутри острая дрожь. Взбежав на кафедру, он крикнул во все легкие: – Товарищи! – и начал речь.



5


   За окном плыла петербургская ночь. От возбужденья речью, толпой, Савинков не спал. Возбужденье переходило в мысли о Вере. Она представлялась хрупкой, с испуганными глазами. Савинков ворочался с боку на бок. Заснул, когда посинели окна.
   Утром Вера проводила теплой рукой по заспанному лицу, потягивалась, натягивая на подбородок одеяло. За стеной кашлял Савинков.
   – С добрым утром, Вера Глебовна, – проговорил весело в коридоре.
   – С добрым утром, – улыбнулась Вера, не зная почему, добавила: – А вы вчера поздно пришли?
   – Да, дела всё.
   – Я слышала, выступали с речью в университете – и не дожидаясь оказала: – Ах, да, к вам приходил студент Каляев, говорил, вы его знаете, он сегодня придет.
   – Каляев? Это мой товарищ по гимназии. Вера Глебовна.
   Смутившись под пристальным взглядом, Вера легко заспешила по коридору. А когда шла на курсы, у Восьмой линии обдал ее снежной, за ночь выпавшей пылью сине-кафтанный лихач. И эта снежная пыль показалась Вере необыкновенной.



6


   Студент Каляев был рассеян. Долго путался в линиях Васильевского острова. Даже на Среднем едва нашел нужный дом.
   На столе шипел самовар. Горела лампа в зеленом, бумажном абажуре. Савинков резал хлеб, наливал чай в стаканы, слушал Каляева.
   – Еле выбрался, денег, понимаешь, не было, уж мать где-то заняла – с легким польским акцентом говорил Каляев.
   – С деньгами, Янек, устроим. Университет, брат, горит! Какие сходки! Слыхал о приветствии профессоров?
   У Каляева светлые, насмешливые глаза, непохожие на быстрые, монгольские глаза Бориса. Лицо некрасиво, аскетически-худое.
   – Рабы… – проговорил он.
   – Единственная революционная организация это – «Касса». Я войду и тебе надо войти, Янек.
   Каляев был задумчив, не сводя глаз с абажура, он сказал:
   – Вот я ехал сюда в вонючем вагоне, набит доверху, сапожищи, наплевано. Всю ночь не спал. А на полустанке вылез, – тишина, рассвет, птицы поют, стою у поезда и всей кожей чувствую, до чего жизнь хороша!.. а приехал – памятник Муравьеву, жандармы, нагайки, – Каляев махнул рукой, встал, заходил по комнате.
   Над ночной стеной серых, грязных домов, в петербургском небе горело несколько звезд.
   – Горят звезды, – тихо сказал Каляев, глядя в окно, – в небе темно, а звезды всё-таки есть. Горят и не гаснут. Савинков, смеясь, обнял его.
   – Ты поэт, Янек! Хочешь прочту тебе свое последнее cтихотво-рение?
   В зеленоватом, от лампы, сумраке Савинков закинуто встал, зачитал отрывисто:

 
«Шумит листами
Каштан
Мигают фонари
Пьяно.
Кто то прошел бесшумно
Бескровные бледные лица
Ночью душной в столице
Ночью безлунной
Полной молчанья
Я слышу твои рыданья
Шумит листами
Каштан
Пьяно,
А я безвинный ищу оправданья».

 
   – Хорошо, по моему, – улыбаясь сказал Каляев.
   Знаешь кого я люблю?
   – Кого?
   – Метерлинка.



7


   Вера знала его быстрые шаги по коридору. Знала, что торопливо отпирает дверь. Савинков знал, почему торопился со сходки. Поднимаясь, внутренне проговорил: – «В окне свет». – Войдя, услыхал: – Вера поет вполголоса за стеной. И чем слышней пела Вера, тем сильней хотелось ее видеть.
   Мотив кончился. Потом возник. Савинков услыхал: мотив пошел в столовую. Снова стал приближаться. Когда был у двери, Савинков распахнул:
   – Как вы напугали – вздрогнула Вера. Движенье было: поддержать. Савинков сказал:
   – Я только что пришел, зайдите, Вера Глебовна, посидим.
   Вера волнения его не видела.
   – Вы сегодня не ходили на курсы?
   – Почему?! Была.
   – Ах были? Слушали Лесгафта, он любимец курсисток…
   – О Петре Францевиче так стыдно говорить.
   – Почему?
   С Шестой линии со звоном, грохотом, вывернувшись, загремели пожарные. На далекой каланче запел жалобно набат. Вера обрадовалась пожару, чтоб встать. Подойдя к окну, сказала:
   – Пожар.
   – Да.
   В темноте, среди белого снега, с факелами, по улице скакали пожарные. Бежали люди. Сзади смешно ковыляла толстая женщина с палкой.
   – Где-то горит, – проговорил Савинков. Вера чувствовала, он так близко, что нельзя обернуться. Вера не успела подумать, хотела закрыть глаза, вырваться, повернуться. Вместо этого – закружилась голова. Савинков, держа ее, целовал глаза, щеки, руки. Вера почувствовала запах одеколона. Что говорил, не разбирала. Видела что бледнеет, став необыкновенно близким. И, почувствовав, что под шепот падает, Вера закрыла глаза. Не испытывая счастья, обхватила его за плечи.



8


   На Подъяческой у курсистки Евы Гордон бушует собрание. Комната тяжело дышит дымом. Но квартира безопасна. Потому так и спорят члены кружка «Социалист». Брюнетка с жгучим семитским профилем, Гордон стоит у двери. Посредине жестикулирует марксист-студент Савинков, требуя политической борьбы, сближения с народниками. Слушает рабочий Комай, упершись руками в колена, с лицом, словно вырубленным топором. Курит студент Рутенберг. Поблескивает черным пенсне краснорыжий человек средних лет с лошадиным, цвета алебастра, лицом М.И. Гурович, сидит он возле рабочего Толмачева, смуглого цыгана защепившего складкой переносицу, чтобы лучше понять Савинкова.
   Савинков говорит о борьбе, о терроре. Приливает к сердцу Толмачева тоска. Хлопает в мозолистые ладоши. И Гурович аплодирует, крича:
   – Правильно!
   – Товарищ Гурович, тише! – машет хозяйка, – вот уж какой вы, а еще старший.
   – Ах, что вы товарищ Гордон!
   – Правильно, Борис Викторыч! – кричит Комай. Савинков протягивает руку за остывшим чаем. Но руку горячо жмет Гурович.
   – Удивительно говорите, большой талант, батюшка, – отечески хлопает по плечу.
   – Расходитесь, расходитесь товарищи…
   – Не все сразу.
   – Вам на петербургскую, товарищ Савинков? Савинков и Гурович выходят с Подъяческой. Оба чувствуют, как было накурено в комнате. Охватила сырость ночных мокрых тротуаров. А Ева Гордон открывает окно. И зелено-синим столбом тянется дым кружка «Социалист» вверх, в побледневшую петербургскую ночь.



9


   Из-за Невы бежал синеющий рассвет, дул крепкий приневский ветер, Гурович в темно-синем халате с пушистыми кистями сидел, задумавшись, в кабинете. Эту весну он решил провести в Крыму. Лицо было сосредоточено. Он что-то обдумывал. Потом на листе ин-фолио вывел – «Директору департамента полиции по особому отделу».
   Просторная квартира выходила на набережную. Нева просыпалась. В елизаветинские окна вплывало солнце, заливая Гуровича за столом ярким светом.



10


   Вера была счастлива. Брак с Борисом иначе нельзя было назвать. Но всё же малым углом сердца хотела большего. Больше ласки, участия, ждала тихих слов, чтоб в любви рассказать накопившееся.
   – У меня нет жизни без тебя, Борис. Савинков смотрит, улыбаясь. Думает: женщину трудно обмануть, она по своему слышит мужчину.
   – Ты, Борис, меня меньше любишь, чем я тебя. Ведь когда ты уходишь, у меня замирает жизнь. Ты даже не представляешь, как я мучусь, боюсь, когда ты на собраниях.
   – Впереди, Вера, еще больше мучений. Я ведь только начинаю борьбу.
   – И я пойду с тобой. Разве не было женщин в революции?
   – Женщины в революции никого не любили кроме революции, – говорит Савинков, блестя монгольскими углями глаз.



11


   Каляев сегодня был бледнее обычного. Худые плечи, прозрачные глаза, скрещенные, похожие на оранжерейные цветы, руки с тонкими кистями. Он казался Савинкову похожим на отрока Сергея Радонежского с картины Нестерова. Каляев задумчиво забывал в пространстве светлые глаза. Говорил Савинков.
   – Янек, хочется дела – расхаживал он по комнате.
   – Хочу практики, я, Янек, не люблю теории, живой борьбы хочу, чтобы каждый нерв чувствовал, каждый мускул, вот я и против тех, кто в нашей группе придавлен экономизмом, отрицает необходимость борьбы рабочих на политическом фронте. Возьми вот «Рабочую мысль», ведь читают с жадностью, даже пьяницы, старики читают. Задумываются, почему, мол, студенты бунтуют? Стало быть нельзя смотреть на рабочего, как на дитятю. У него интересы выше заработной платы. А у нас не понимают, поэтому отстают от стихийного подъема масс. А подъем, Янек, растет на глазах. И горе наше будет в том, если мы, революционеры, не найдем русла по которому бы пошла революция. Ты знаешь, вот Толмачев, молодой красавец слесарь, рассказал я им на Александровском сталелитейном о народовольцах-террористах. Едем с завода, а он вдруг – эх, Борис Викторович, как узнал я от вас, что в Шлиссельбурге еще 13 человек сидят – душа успокоиться не может! – Чем это кончится? Бросит такой Толмачев кружки наших кустарей, выйдет на улицу и всадит околодочному нож в сердце!
   Вера любила, когда горячился Борис. Он действительно походил тогда на барса, как смеясь говорил Каляев: – «ходил как барс, по слову летописца».
   Савинков резал комнату большими шагами.
   – Ты о чем, Янек, думаешь? – проговорил, остановившись.
   Каляев поднял нервное лицо, сказал:
   – Разве не стыдно сейчас жить? Разве не легче умирать, Борис, и даже… убивать?



12


   Жандармский ротмистр близко нагнулся к карточке на двери, был близорук. Потом рванул звонок четыре раза, не оборачиваясь на солдат.
   Савинкову показалось – потоком хлынули жандармы, а их было всего четверо. Ротмистр с злым, покрытым блестящей смуглью, лицом шагнул на Савинкова.
   – Вы студент Савинков? Проведите в вашу комнату. В комнате, опершись руками о стол, стояла бледная Вера.
   – Проститесь с женой.
   Сдерживая рыданья, обняв Бориса, Вера не могла оторваться от его холодноватых щек. Но лишь – взглянула. Он ответил взглядом, в котором показались любовь и нежность.
   Находу застегивая черную шинель золотыми пуговицами с орлами, Савинков вышел с жандармами. Вера слышала шаги. Видела, как тронулись извозчики. Наступила какая-то страшная тишина. И Вера, рыдая, упала на кровать.



13


   Ночь была теплая, весенняя. Город таял в желтом паре фонарей. Прямые улицы, бесконечные мосты в эту ночь стали прямее, бесконечнее. Савинкову казалось, жандарм едет с закрытыми глазами. На Зверинской обогнали веселую компанию мужчин и женщин. Оттуда летели визги. Савинков видел: – путь в Петропавловку. «Ничего не нашли, неужели провокация?» – думал он. Извозчик поехал по крепостному мосту.
   Савинков вздрогнул, перекладывая ногу на ногу.
   – Холодно? – спросил жандарм.
   Из темноты выступили мрачные здания, кучи кустов, «как в театре» – подумал Савинков. Вырастали бездвижные силуэты часовых. Они слезли с пролетки. Шли по двору крепости. Желтый свет фонарей освещал лишь короткое пространство.
   От ламп в конторе Савинков закрылся рукой.
   –Пожалте – сказал офицер.
   Савинков пошел по длинному коридору.
   – Сюда – сказал голос.
   Савинков вошел в темноту камеры. И дверь за ним замкнулась.




ГЛАВА ВТОРАЯ





1


   В детской братьев Савинковых, на карте Европейской России, Вологодская губерния была розового цвета. На уроках отечественной географии не нравилось Борису Савинкову слово «Во-лог-да». Было в нем что-то холодное, розовое, похожее на тундру и клюкву.