А между тем они жили в раю.
   Они любили друг друга.
   Гуинплен обожал Дею. Дея боготворила Гуинплена.
   – Ты так прекрасен! – говорила она ему.



3. Oculos non habet, et videt – Не имеет глаз, а видит


   Одна только женщина на свете видела настоящего Гуинплена – слепая девушка.
   Чем она была обязана Гуинплену, Дея знала от Урсуса, которому Гуинплен рассказал о своем трудном переходе из Портленда в Уэймет и обо всех ужасах, пережитых им после того, как его оставили на берегу. Она знала, что ее, крошку, умиравшую на груди умершей матери и сосавшую ее мертвую грудь, подобрало другое дитя, не намного старше ее, что это существо, отвергнутое всеми и как бы погребенное в мрачной пучине всеобщего равнодушия, услыхало ее крик и, хотя все были глухи к нему самому, не оказалось глухим к ней; что этот одинокий, слабый, покинутый ребенок, не имевший никакой опоры на земле, сам еле передвигавший ноги в пустыне, истощенный, разбитый усталостью, принял из рук ночи тяжкое бремя – другого ребенка; что несчастное существо, обездоленное при непонятном разделе жизненных благ, именуемом судьбою, взяло на себя заботу о судьбе другого существа и, будучи олицетворением нужды, скорби и отчаяния, стало провидением для найденной им малютки. Она знала, что, когда небо закрылось для нее, он раскрыл ей свое сердце; что, погибая сам, он спас ее; что, не имея ни крова, ни пристанища, он пригрел ее; что он сделался ее матерью и кормилицей; что он, совершенно одинокий на свете, ответил небесам, покинувшим его, тем, что усыновил другого ребенка; что, затерянный в ночи, он явил этот высокий пример; что, сочтя себя недостаточно обремененным собственными бедами, он взвалил себе на плечи бремя чужого несчастья; что он открыл на этой земле, где, казалось бы, его уже ничто не ждало, существование долга; что там, где всякий заколебался бы, он смело пошел вперед; что там, где все отшатнулись бы, он не отстранился; что он опустил руку в отверстую могилу и извлек оттуда ее, Дею; что, сам полуголый, он отдал ей свои лохмотья, ибо она страдала от холода, что, сам голодный, он постарался накормить и напоить ее; что ради нее этот ребенок боролся со смертью, со смертью во всех ее видах: в виде зимы и снежной метели, в виде одиночества, в виде страха, в виде холода, голода и жажды, в виде урагана; что ради нее, ради Деи, этот десятилетний титан вступил в поединок с беспредельным мраком ночи. Она знала, что он сделал все это, будучи еще ребенком, и что теперь, став мужчиной, он для нее, немощной, является опорой, для нее, нищей, – богатством, для нее, больной, – исцелением, для нее, слепой, – зрением. Сквозь густую, ей самой неведомую завесу, заставлявшую ее держаться вдали от жизни, она ясно различала эту преданность, эту самоотверженность, это мужество – во внутреннем нашем мире героизм принимает совершенно определенные очертания. Она улавливала его благородный облик: в той невыразимо отвлеченной области, где живет мысль, не освещаемая солнцем, она постигала это таинственное отражение добродетели. Окруженная со всех сторон непонятными, вечно куда-то движущимися предметами (таково было единственное впечатление, производимое на нее действительностью), замирая в тревоге, свойственной бездеятельному существу, всегда настороженно поджидающему возможную опасность, постоянно переживая, как и все слепые, чувство своей полной беззащитности в этом мире, она вместе с тем явственно ощущала где-то над собой присутствие Гуинплена – Гуинплена, никогда не знающего устали, всегда близкого, всегда внимательного, Гуинплена ласкового, доброго, всегда готового прийти ей на помощь. Дея вся трепетала от радостной уверенности в нем, от признательности к нему: ее тревога стихала, сменялась восторгом, и своими исполненными мрака глазами она созерцала в зените над окружавшей ее бездной неугасимое сияние этой доброты.
   Во внутреннем мире человека доброта – это солнце. И Гуинплен ослеплял собою Дею.
   Для толпы, у которой слишком много голов, чтобы она могла над чем-нибудь призадуматься, и слишком много глаз, чтобы она могла к чему-нибудь приглядеться, для толпы, которая, будучи поверхностной, останавливается только на поверхности явлений, Гуинплен был всего лишь клоуном, фигляром, скоморохом, шутом, чем-то вроде животного. Толпа знала только его маску.
   Для Деи Гуинплен был спасителем, извлекшим ее из могилы и вынесшим на свет, утешителем, дававшим ей возможность жить, освободителем, руку которого она, блуждавшая в темном лабиринте, чувствовала в своей руке. Гуинплен был братом, другом, руководителем, опорой, подобием лика небесного, крылатым, лучезарным супругом, и там, где толпа видела чудовище, она видела архангела.
   И это потому, что слепая Дея видела его душу.



4. Прекрасно подобранная чета влюбленных


   Философ Урсус это понимал. Он одобрял ослепление Деи:
   – Слепой видит незримое.
   Он говорил:
   – Сознавать – значит видеть.
   Глядя на Гуинплена, он бормотал:
   – Получудовище и полубог.
   Гуинплен, со своей стороны, был опьянен Деей. Существует глаз невидимый – ум, и глаз видимый – зрачок. Гуинплен смотрел на Дею видимыми глазами. Дея была очарована идеальным образом, Гуинплен – реальным. Гуинплен был не просто безобразен, он был ужасен. В Дее он видел свою противоположность. Насколько он был страшен, настолько Дея была прелестна. Он был олицетворением уродства, она – олицетворением грации. Дея казалась воплощенной мечтой, грезой, принявшей телесные формы. Во всем ее существе, в ее воздушной фигуре, в ее стройном и гибком стане, трепетном как тростник, в ее, быть может, незримо окрыленных плечах, в легкой округлости ее форм, говорившей о ее пуле не столько чувствам, сколько душе, в почти прозрачной белизне ее кожи, в величественном спокойствии ее незрячего взора, божественно отрешенного от земного, в святой невинности ее улыбки было нечто, роднившее ее с ангелом; а между тем она была женщиной.
   Гуинплен, как мы уже сказали, сравнивал себя с другими; сравнивал он и Дею.
   Его жизнь представлялась ему сочетанием двух непримиримых противоположностей. Она была точкой пересечения двух лучей, черного и белого, шедших один снизу, другой – сверху. Одну и ту же крошку могут одновременно клевать два клюва: клюв зла и клюв добра, первый – терзая, второй – лаская. Гуинплен был такой крошкой, атомом; его и терзали и ласкали. Гуинплен был детищем роковой случайности, усложненной вмешательством провидения. Несчастье коснулось его своим перстом, но его коснулось и счастье. Два противоположных удела, сочетавшись, породили его необычную судьбу. На нем лежало и проклятие и благословение. Он был избранником, на котором лежало проклятие. Кто он? Он не знал этого сам. Когда он смотрел на себя в зеркало, он видел незнакомца. И незнакомец этот был чудовищем. Гуинплен жил как бы обезглавленным, с лицом, которое он не мог признать своим. Это лицо было безобразно, до того безобразно, что служило предметом потехи. Оно было настолько ужасно, что вызывало смех. Оно было жутко-смешным. Человеческое лицо исчезло, как бы поглощенное звериной мордой. Никогда еще никто не видел такого полного исчезновения человеческих черт на лице человека, никогда еще пародия на человеческий образ не достигала такого совершенства, никогда еще, даже в кошмаре, не возникала такая жуткая смеющаяся харя, никогда еще все, что может оттолкнуть женщину, не соединялось так отвратительно в наружности мужчины; несчастное сердце, скрывавшееся за этой маской и оклеветанное ею, казалось, было обречено на вечное одиночество; такое лицо было для него настоящей гробовой доской. Но нет, нет! Там, где исчерпала весь запас своих средств неведомая злоба, там в свою очередь расточила свои дары и незримая доброта. Внезапно подняв из праха поверженного, она всему, что было в нем отталкивающего, придала все, что способно было привлекать: в риф вложила магнит, внушила другой душе желание устремиться как можно скорее к обездоленному; поручила голубке утешить пораженного молнией, заставила красоту боготворить безобразие.
   Для того чтобы это оказалось возможным, было необходимо, чтобы красавица не могла видеть урода. Для счастья было необходимо несчастье. И провидение сделало Дею слепой.
   Гуинплен смутно сознавал себя искупительной жертвой. Но за что преследовала его судьба? Этого он не знал. За что ему пришлось понести кару? Это тоже оставалось для него загадкой. Над ним, заклейменным навеки, вдруг засиял ореол – вот и все, что он знал. Когда Гуинплен подрос настолько, что стал многое понимать, Урсус прочел и объяснил ему соответствующее место из сочинения доктора Конкеста «De denasatis» и из другого фолианта, из трактата Гуго Плагона, отрывок, начинающийся словами: «Nares habens mutilas»[164], однако Урсус предусмотрительно воздержался от всяких догадок и остерегся делать какие-либо выводы. Возможны были всякие предположения, с известной степенью вероятия удалось бы, пожалуй, установить кое-какие события, имевшие отношения к детству Гуинплена, но для Гуинплена очевидным было лишь одно: самый результат. Ему суждено было прожить всю жизнь с клеймом на лице. За что заклеймили его? На это не было ответа. Безмолвие и одиночество окружали Гуинплена. Все догадки, возникавшие в связи с трагической действительностью, были зыбки и шатки: вполне достоверным представлялся лишь сам ужасный факт. И вот в эти минуты тяжкой скорби появлялась Дея, словно небесная посредница между Гуинпленом и его отчаянием. Ласковость этой восхитительной девушки, склонявшейся к нему, уроду, трогала и как бы согревала его, черты дракона смягчались выражением счастливого изумления. Созданный для того, чтобы внушать ужас, он каким-то чудом вызывал восторг и обожание светозарного существа; он, чудовище, чувствовал, что его любовно созерцает звезда.
   Гуинплен и Дея составляли отличную пару; эти трогательно-нежные сердца боготворили друг друга. Гнездо и две птички – такова была их история. Они подчинились закону, общему для всего мироздания, состоящему в том, чтобы любить, искать и находить друг друга.
   Таким образом, ненависть обманулась в своих расчетах. Преследователи Гуинплена, кто бы они ни были, загадочная вражда к нему, откуда бы она ни исходила, не достигли цели. Его хотели обречь на безысходное отчаяние, а сделали счастливым человеком. Ему нанесли рану, которой суждено было затянуться, его заранее обручили с той, которая должна была пролить на нее целительный бальзам; его скорбь должна была утешить та, которая была сама воплощенной скорбью. Тиски палача незаметно превратились в ласковую руку женщины. Гуинплен был поистине ужасен, но не от природы; таким сделала его рука человека; его надеялись сперва отлучить от семьи, если только у него была семья, затем от всего человечества; еще ребенком его превратили в развалину, но природа оживила эту развалину, как она вообще оживляет развалины; в его одиночестве природа утешила его, как она вообще утешает всех одиноких; природа всегда приходит на помощь обездоленным; там, где ощущается недостаток во всем, она отдает всю себя безраздельно, она покрывает руины цветами и зеленью; для камня у нее есть плющ, для человека – любовь.
   Глубокое великодушие сокрытых сил природы.



5. Лазурь среди мрака


   Так жили друг другом эти два обездоленных существа. Дею поддерживала рука Гуинплена, Гуинплена – доверие Деи.
   Сирота опиралась на сироту. Урод опекал калеку.
   Двое одиноких нашли друг друга.
   Чувство невыразимой благодарности переполняло их сердца. Они благодарили.
   Кого?
   Таинственную бесконечность.
   Чувствовать благодарность – вполне достаточно. У благодарности есть крылья, и она несется туда, куда нужно. Ваша молитва лучше вас знает, куда ей устремиться.
   Сколько людей, думая, что молятся Юпитеру, молились Иегове! Скольким верующим в амулеты внимает бесконечность! Сколько атеистов не замечают того, что их доброта и грусть – та же молитва, обращенная к богу!
   Гуинплен и Дея чувствовали благодарность.
   Уродство – это изгнание. Слепота – это бездна. И вот изгнанник нашел приют; бездна стала обитаема.
   Гуинплен видел, как к нему по воле рока, точно сон наяву, нисходит в потоках света прекрасное белое облако, принявшее образ женщины, лучезарное видение, в котором бьется сердце, и этот призрак, почти облако и в то же время женщина, протягивает к нему объятия, это видение целует его, это сердце рвется к нему; Гуинплен забывал о своем уродстве, чувствуя себя любимым; роза пожелала вступить в брак с гусеницей, предугадывая в этой гусенице восхитительную бабочку; Гуинплен, существо отверженное, оказался избранником.
   Иметь необходимое – в этом все. Гуинплен имел необходимое ему, Дея – необходимое ей.
   Унизительное сознание собственного уродства перестало тяготить Гуинплена, оно постепенно рассеивалось, сменившись другими чувствами – упоением, восторгом, верою; а навстречу горькой беспомощности слепой Деи протягивалась из окружавшей ее тьмы чья-то рука.
   Две скорби, поглотив одна другую, вознеслись в идеальный мир. Двое обездоленных взаимно признали друг друга. Двое ограбленных соединились, чтобы обогатить друг друга. Каждого из них связывало с другим то, чего он был лишен. Чем был беден один, тем был богат другой. В несчастье одного заключалось сокровище другого. Не будь Дея слепа, разве избрала бы она Гуинплена? Не будь Гуинплен обезображен, разве он предпочел бы Дею другим девушкам? Она, вероятно, не полюбила бы урода, так же как и он – увечную. Какое счастье для Деи, что Гуинплен был отвратителен! Какая удача для Гуинплена, что Дея была слепа! Если бы не горестное сходство их неотвратимой жестокой участи, союз между ними был бы невозможен. В основе их любви лежала неодолимая потребность друг в друге. Гуинплен спасал Дею, Дея спасала Гуинплена. Столкновение двух горестных судеб вызвало взаимное тяготение. Это было объятие двух существ, поглощенных пучиной. Нет ничего более сближающего, более безнадежного, более упоительного.
   Гуинплен постоянно думал:
   «Что бы сталось со мной без нее!»
   Дея постоянно думала:
   «Что бы сталось со мной без него!»
   Двое изгнанников обрели родину; два непоправимых, роковых несчастья – клеймо Гуинплена и слепота Деи, соединив их, стали для обоих источником глубокой радости. Им ничего не надо было, кроме их близости, они не представляли себе ничего вне ее: говорить друг с другом было для них наслаждением, находиться рядом – блаженством; каждый из них непрерывно следил за малейшим душевным движением другого, и они дошли до полного единства мечтаний: одна и та же мысль возникала одновременно у обоих. При звуке шагов Гуинплена Дее казалось, что она слышит поступь божества. Они прижимались друг к другу в некоем звездном полумраке, полном благоуханий, блеска музыки, ослепительных архитектурных форм, грез; они принадлежали друг другу; они знали, что навсегда связаны общими радостями и восторгами. Ничего не могло быть более странного, чем этот рай, созданный двумя осужденными на муку существами.
   Они были невыразимо счастливы.
   Свой ад они превратили в небесный рай: таково твое могущество, любовь!
   Дея слышала смех Гуинплена; Гуинплен видел улыбку Деи.
   Так было обретено идеальное блаженство, было воплощено наяву совершенное наслаждение жизнью, была разрешена таинственная проблема счастья. И кем? Двумя обездоленными.
   Для Гуинплена Дея была олицетворенным сиянием. Для Деи Гуинплен был олицетворенным присутствием высшего существа. Такое присутствие – глубокая тайна, сообщающая незримому божественные свойства и порождающая другую тайну – доверие. Во всех религиях одно лишь доверие непреложно, но его вполне достаточно: безграничное существо, без которого верующие не могут обойтись, пребывает невидимым, однако они чувствуют его.
   Гуинплен был божеством Деи.
   Иногда, в порыве любви, она опускалась перед ним на колени, точно прекрасная жрица, поклоняющаяся идолу в индийской пагоде.
   Представьте себе бездну и среди этой бездны светлый оазис, а в нем два изгнанные из жизни существа, ослепленные друг другом.
   Ничто не могло быть чище этой любви. Дея не знала, что такое поцелуй, хотя, быть может, и желала его, ибо слепота, особенно у женщин, не исключает грез: как бы слепая ни страшилась прикосновений неведомого, она не всегда избегает их. Что же касается Гуинплена, то трепетная молодость делала его задумчивым: чем сильнее он чувствовал себя опьяненным, тем застенчивее он становился; он мог бы себе позволить все с этой подругой детства, с этой девушкой, не ведавшей, что такое грех, так же как она не знала, что такое свет, с этой слепой, которая способна была видеть только одно – что она обожает его. Но он счел бы воровством взять то, что она сама отдала бы ему; с чувством грустного удовлетворения он соглашался любить ее лишь бесплотной любовью, и сознание своего уродства приводило его к еще более высокому целомудрию.
   Эти счастливцы жили в идеальном мире. Там, подобно небесным сферам, они были супругами на расстоянии. Они обменивались в лазури той эманацией, которая а бесконечности есть притяжение, а на земле – пол. Они дарили друг другу поцелуи души.
   Они всегда жили общей жизнью и не мыслили себе другой жизни. Детство Деи совпало с отрочеством Гуинплена. Они росли вместе. Долгое время они спали в одной постели, так как домик на колесах представлял собою не слишком просторную спальню. Они помещались на сундуке, а Урсус на полу, – таков был заведенный порядок. Потом в один прекрасный день – Дея была тогда еще совсем ребенком – Гуинплен почувствовал себя взрослым, и в нем проснулся стыд. Он сказал Урсусу: «Я тоже хочу спать на полу». И вечером растянулся на медвежьей шкуре, рядом со стариком. Тогда Дея расплакалась. Она потребовала к себе своего соседа по постели. Но Гуинплен, взволнованный, так как в нем уже зарождалась любовь, настоял на своем. С тех пор он спал на полу вместе с Урсусом. Летом, в теплые ночи, он спал на дворе вместе с Гомо. Дее минуло уже тринадцать лет, а она все еще не могла примириться с этим. Часто вечером она говорила: «Гуинплен, поди ко мне: я скорее засну». Ей необходимо было чувствовать подле себя Гуинплена для того, чтобы заснуть, и она засыпала спокойным сном невинности. Сознание наготы возникает лишь у того, кто видит себя нагим, поэтому Дея не знала наготы. Аркадская или таитянская невинность. Близость дикарки Деи делала Гуинплена нелюдимым. Случалось, что Дея, уже почти взрослой девушкой, сидя на постели в сорочке, спускавшейся с плеча и открывавшей ее уже ясно обозначавшуюся юную грудь, расчесывала волосы и настойчиво звала к себе Гуинплена. Гуинплен краснел, опускал глаза, не знал, куда спрятаться от этой невинной наготы, что-то бормотал, отворачивался, пугался и уходил: порожденный мраком Дафнис[165] обращался в бегство перед погруженной во тьму Хлоей.
   Такова была эта идиллия, расцветшая в столь трагической обстановке.
   Урсус говорил им:
   – Любите друг друга, скоты вы этакие!



6. Урсус наставник и Урсус опекун


   Урсус прибавлял:
   – Сыграю я с ними на днях шутку. Женю их.
   Урсус излагал Гуинплену теорию любви. Он говорил:
   – Любовь! Знаешь ли, как господь бог зажигает этот огонь? Он сближает женщину и мужчину, а между ними пристраивает дьявола, так что мужчина наталкивается на дьявола. Одной искры, иными словами, одного взгляда достаточно, чтобы все это запылало.
   – Можно обойтись и без взгляда, – отвечал Гуинплен, думая о Дее.
   Урсус возражал:
   – Простофиля! Разве душам нужны глаза, чтобы смотреть друг на друга?
   Иногда Урсус бывал благодушен. Порою Гуинплен, теряя голову от любви к Дее, становился мрачен и избегал Урсуса, как свидетеля. Однажды Урсус сказал ему:
   – Ба! Не стесняйся. Влюбленный петух не прячется.
   – Да, но орел уходит от посторонних взоров, – ответил Гуинплен.
   Бывало, что Урсус бормотал про себя:
   – Благоразумие требует вставить несколько палок в колеса Венериной колесницы. Мои голубки слишком горячо любят друг друга. Это может привести к нежелательным последствиям. Предупредим пожар. Умерим пыл этих сердец.
   И, обращаясь к Гуинплену, когда Дея спала, и к Дее, когда внимание Гуинплена было чем-нибудь отвлечено, Урсус прибегал к такого рода предостережениям:
   – Дея, тебе не следует слишком привязываться к Гуинплену. Жить другим человеком опасно. Эгоизм – самая надежная основа счастья. Мужчины легко уходят из-под власти женщин. К тому же Гуинплен может в конце концов возгордиться. Он пользуется таким успехом! Ты не представляешь себе, какой он имеет успех!
   – Гуинплен, такое несоответствие никуда не годится. Чрезмерное уродство с одной стороны и совершенство красоты с другой – над этим стоит призадуматься. Умерь свой пыл, мой мальчик. Не приходи в такой восторг от Деи. Неужели ты серьезно считаешь себя созданным для нее? Но взгляни на свое собственное безобразие и на ее совершенство. Подумай, какое расстояние отделяет ее от тебя. У нее есть все, у нашей Деи! Какая белая кожа, какие волосы, какие губы – настоящая земляника! А ее ножка! А руки! Округлость ее плеч восхитительна, ее лицо прекрасно. Когда она ступает, от нее исходит сияние. А ее разумная речь, а ее чарующий голос! И при всем этом, подумай, ведь она женщина. Она не настолько глупа, чтобы быть ангелом. Это – совершенная красота. Подумай об этом и успокойся.
   Но такие увещания только усиливали любовь Деи и Гуинплена, и Урсус удивлялся своей неудаче, подобно человеку, который говорил бы себе:
   – Странная вещь, сколько ни лью я масла в огонь, никак его не погасить!
   Желал ли он погасить или хотя бы только охладить их сердечный жар? Конечно, нет. Если бы это ему удалось, для него это было бы крайне неприятным сюрпризом. В глубине души эта любовь, бывшая для них пламенем, а для него теплом, восхищала его.
   Но надо же иногда слегка побранить то, что нас очаровывает. Это брюзжанье и называют благоразумием.
   Урсус был для Гуинплена и Деи почти что и отцом и матерью. Ворча себе под нос, он вырастил их; поругивая, вскормил их. Так как после усыновления двух детей возок стал тяжелее, Урсусу пришлось чаще впрягаться рядом с Гомо.
   Следует заметить однако, что через несколько лет, когда Гуинплен стал почти взрослым, а Урсус – совсем старым, наступила очередь Гуинплена возить Урсуса.
   Наблюдая за подрастающим Гуинпленом, Урсус предрек уроду его будущее.
   – О твоем богатстве позаботились, – сказал он ему.
   Семья, состоявшая из старика, двух детей и волка, странствуя, сплачивалась все тесней и тесней.
   Такая бродячая жизнь не помешала воспитанию детей. «Скитаться – это расти», – говорил обыкновенно Урсус. Так как Гуинплен был явно предназначен для того, чтобы его «показывали на ярмарках», Урсус сделал из него хорошего фигляра, вкладывая при этом в своего ученика все те премудрости, которые только тот смог воспринять. Иногда, глядя в упор на чудовищную маску Гуинплена, он бормотал: «Да, начато было совсем неплохо». И он стремился завершить начатое, дополняя воспитание Гуинплена разнообразными философскими и научными познаниями.
   Нередко повторял он Гуинплену:
   – Будь философом. Быть мудрым – значит быть неуязвимым. Взгляни на меня, я никогда не плакал. А все потому, что я мудрец. Неужели ты думаешь, что если бы я захотел, у меня не нашлось бы повода поплакать?
   В монологах, которым внимал только волк, Урсус говорил:
   – Гуинплена я научил всему, в том числе и латыни, Дею же – ничему, ибо музыка в счет не идет.
   Он выучил их обоих петь. Сам он недурно играл на маленькой старинной флейте, а также на рылях, которые хроника Бертрана Дюгесклена называет «инструментом нищих» и изобретение которых послужило толчком к развитию симфонической музыки. Эти концерты привлекали публику. Урсус показывал ей свои многострунные рыли и пояснял:
   – По-латыни это называется organistrum.
   Он обучил Дею и Гуинплена пению по методе Орфея и Эгидия Беншуа. Не раз прерывал он свои уроки восторженным возгласом:
   – Орфей – певец Греции! Беншуа – певец Пикардии!
   Эта сложная система тщательного воспитания все же не настолько поглощала досуг детей, чтобы помешать им любить друг друга. Они выросли, соединив свои сердца, подобно тому как два посаженные рядом деревца со временем соединяют свои ветви.
   – Все равно, – бормотал Урсус, – я их поженю.