Елена Хаецкая
Дама Тулуза

1. Возвращение государя

весна 1216 года
   В тот час, когда два корабля – два купеческих толстяка – ткнулись носом в Марсальскую гавань, пошел дождь.
   Хлопнули мокрые паруса. Перекрикивая шум дождя, погонял моряков венецианский комит, низкорослый, с крепким брюхом и луженой глоткой.
   Из туго набитого корабельного чрева вывели ошалевших от морской качки лошадей, осторожно повели их по берегу, успокаивая лаской и тихой речью.
   – Долго там еще? – крикнул один из пассажиров.
   Венецианский комит, не стесняясь в выражениях, велел тому не путаться под ногами, покуда судно не ошвартуется.
   Поскольку никто не ответил, пассажир соскочил на нижнюю палубу – замечательно ловкий, несмотря на изрядный возраст, – а оттуда, пока не успели остановить, – прямо за борт и, щедро поливаемый дождем, по пояс в воде, смеясь, пошел к берегу.
   Один из конюхов передал поводья своего коня другому и поспешил туда, где старый сумасброд пытался выбраться на причал.
   – Благодарю, – величественно молвил тот, хватаясь за руку конюха. Хватка у старика цепкая, ладонь – крепкая, в благородных мозолях от узды и рукояти меча.
   Конюх вытащил его на берег и, низко склонившись, поцеловал эту руку. Старик потрепал конюха по волосам и еще раз поблагодарил; после же задрал лицо к небесам, извергающим потоки дождя, и захохотал во все горло.
   Этому человеку было шестьдесят лет. В юности он был замечательно хорош собой, о чем нетрудно догадаться, видя его сына. Юноша тоже сошел на берег и стоял сейчас рядом со своим мокрым до нитки отцом.
   Оба высокого роста, темноволосые (старик так и не поседел), темноглазые, с удлиненным лицом; нос – с характерной тонкой горбинкой; на остром подбородке – ямка, у отца отчетливая, у сына почти незаметная, как бы смягченная.
   Старику подвели коня. Поцеловал животное в преданную морду, взлетел в седло. Конь завертелся, танцуя. Жидкая грязь полетела из-под копыт во все стороны. Всадник, счастливый, засмеялся опять.
   И все вокруг – будто он оказал невесть какое благодеяние, окатив потоками грязи, – закричали, захохотали, принялись бить в ладоши, а у кого нашлись – дудеть в самодельные дудки.
   – Наш граф вернулся! Граф Раймон вернулся!
   Рукоплескали даже венецианские моряки, которым до всего происходящего, вообще-то, не было никакого дела.
   Веселье, как лесной пожар, неслось по марсальской гавани.
   – Вернулся! Вернулся! Раймон вернулся!
   А Раймон крутился на коне, омываемый весенним ливнем, – опозоренный, разбитый в боях, униженный, лишенный своих владений, – и смеялся от радости.
* * *
   Оба Раймона, отец и сын, возвращались из Рима. Худые вести давно уж опередили их, а вот – гляди ты, оказалось, что по-прежнему любо имя Раймона народу наречия провансальского…
   Год минувший, 1215-й от Воплощения, завершался церковным собором. До сих пор в ушах звенит – так друг на друга орали у апостольского престола, приличия позабыв, епископ Тулузский Фалькон и старый граф Рожьер де Фуа, Рыжий Кочет, давний раймонов друг. Любо было поглядеть, как наскакивали друг на друга.
   Фалькон и всегда-то был тощий да бледный, с виду постный, а тут и вовсе синевой пошел – от беспокойства. Рыжий – тот, напротив, багрецом налился. Встрепанный, всклокоченный, с круглыми светлыми глазами, с тонкой вытянутой шеей – тронь такого, заклюет, забьет шпорами.
   Графа Фуа призвали на собор, пред лице святейшего апостолика, дабы дал отчет в некоторых своих деяниях.
   Во-первых, как это граф дозволил, чтобы на его землях, на горе Монсегюр, в тридцати верстах от родового замка Фуа, воздвиглось гнездо еретическое? Ибо не может такого быть, чтобы от взора графского ускользнуло, как кишат еретики, точно змеи в брачную пору.
   На то бойко отвечал рыжий граф:
   – Хоть и слаб на голову епископ Фалькон, а мог бы припомнить, что гора Монсегюр находится во владениях виконта Безьерского. Графы Фуа издавна до нее касательства не имеют. Виконта же Безьерского убил Симон де Монфор. Вот к Симону за разъяснениями и идите, коли он теперь там хозяин.
   Каково – знатно упиявил?..
   Но Фалькон не отступался. Попрекнул Рыжего его сестрой, плотью и кровью родителей его – домной Эклармондой де Фуа. Как вышло, что стала она открыто исповедовать катарскую ересь и даже, по слухам, сделалась «совершенной»?
   Глазом не моргнув, объявил Рыжий: дескать, сестра его замечена в дурном поведении и заточена в монастырь; прочее же – пустые домыслы.
   И хоть знали все, что лжет граф Фуа, а за руку поймать не смогли.
   С другого боку достать попытались. Обвинили в жестокости. К католикам, конечно. В Фуа, – сказали, – еще недавно католиков живьем на куски резали.
   Тут уж Рыжий отпираться не стал.
   – Резали, да! – выкрикнул птичьим своим, пронзительным голосом. И засмеялся. – Заранее бы знать, сколько шуму воздвигнут из-за такой безделицы, еще больше поотрубал бы пальцев да повыкалывал глаз…
   Фалькон как услыхал – за щеки себя ухватил, побелел весь, затрясся. Чуть со скамьи не навернулся.
   Известно.
   Одно дело – отправить на костер катаров. Эдакое деяние христианская душа переносит с легкостью. Тут добродетели, сострадания и любови – хоть жопой ешь.
   Другое – отрезать пару-другую ушей проклятым франкам. Кто вспомнит, что захватчики они, что на чужую землю пришли и озорничать и пакостить там стали?
   Выходит так, что оборонять свое исконное – это жестокость тошнотворная, бессердечие ужасное, смертный грех и окамененное нечувствие. А без ушей, кстати, вполне можно жить. И многие доживают до старости.
   Так орал в самозабвении драчливый Рыжий Кочет.
   Доорался.
   Отобрали у Рыжего всё, чем дорожил: Фуа, родовое гнездо. Ибо как ни был лих и прав, сила оставалась на стороне Фалькона.
   Но главный спор даже не о том велся, хоть и лакомый это кусок – графство Фуа.
   Главный спор велся о Тулузе.
   Изымали ленные владения у тех сеньоров, которые изобличены в еретичестве. И хоть был Раймон Тулузский добрым католиком (кроме тех случаев, когда в очередной раз отлучали его от Церкви – по легкомысленному вольнодумству раймонову), а не в его пользу решилось.
   Долго слушал апостолик Римский споры.
   Раймон – великий искусник уговаривать – возражал, приводил доводы, связывал и плел доказательства, событиями жонглировал, ни одного не уронив (куда тем фиглярам, которые от такого ремесла кормятся!)
   Издревле владеют Тулузой Раймоны Тулузские. Без малого четыреста лет их род насчитывает. И всегда были они неразлучны с этой землей. Как рубить ей корень? Как приставить ей корень новый? Ведь не корень от дерева, а дерево от корня. Передайте Тулузу Монфору – и погибнет Тулуза…
   И сказал на это Фалькон ядовитый:
   – Что ж, решено. Прогоним Монфора, чтобы не осталось в Лангедоке больше у Римской Церкви защитников…
   И напомнил о том, как шесть лет бился Монфор на землях Тулузских, отвоевывая мечом для Господа те владения, которые были для Него утрачены ради злой ереси.
   И слушал Фалькона Папа Римский; после же сказал Раймону:
   – Простить бы вас и на этот раз, мессир, да только веры вам больше нет. Сами-то вы католик – сгубила вас поклятая привычка якшаться с еретиками и бродягами.
   И присудил так: передать Монфору в лен те земли, которые завоевал он мечом, именно – Нарбонну, Безьер, Каркассон и Тулузское графство. Пусть Монфор принесет королю Франции Филиппу-Августу вассальную присягу и с благословения святейшего престола вступит в свои новые владения, дабы стеречь в них веру Христову.
   Графство Фуа временно отходит во власть Римской Церкви, покуда не будет решено, что с ним надлежит делать.
   Бывшему же графу Тулузскому Раймону назначается ежегодное содержание в четыреста серебряных марок, а супруге его Элеоноре Арагонской – в сто пятьдесят, дабы могли они вести жизнь, достойную павшего их величия…
* * *
   – Что-о? Симон де Монфор – герцог Нарбоннский и граф Тулузский? – кричал Раймон (а толпа на пристани умножалась с каждой минутой: граф вернулся, наш граф вернулся!)
   – Кто же это сделал его графом Тулузским? Ах, Филипп-Август? Ах, король Франции? Сюзерен наш? – Хохот. – Ох, попадись он мне голой задницей на злое жало!..
   И – хвать себя между ног!
   Толпа взвыла от восторга.
   – А Львиное Сердце, граф Риго, этого сюзерена!.. – припоминал во всеуслышанье Раймон сплетни тридцатилетней давности.
 
   Многие из собравшихся слышали о подобном впервые, однако ж радостно орали:
   – Было, было!
   – А мы-то чем хуже? – смеялся, выплевывая слова, Раймон.
   – Ничем мы не хуже! – хохотала и орала толпа. – Всем ты лучше, Раймон!
   – Симон – граф Тулузский! – веселился, ярясь, Раймон. – В дерьмо такого графа!
   – Ты! Ты! Ты – граф Тулузский! Единственный! Наш! – голосила марсальская пристань.
   Раймон поднял коня на дыбы, покрасовался. Мокрые волосы хлестнули графа по лицу.
   – Тулуза! – закричал он, срывая голос. – Тулуза! Тулуза!
   И вдруг заплакал навзрыд.
* * *
   Сам Симон в Рим не поехал – не хотел оставлять отвоеванные земли без пригляда. Вместо себя отправил к святейшему престолу своего младшего брата Гюи.
   Для Раймона невелика разница – что Симон, что Гюи. Оба брата, как чурки деревянные, и слов-то людских толком не знают. На человечьем языке только и умеют сказать «убивайте всех» и «ave Maria»; прочее же, полагают, от лукавого.
   Однако, надо признать, Гюи оказался еще хуже Симона. С этим вообще не поговоришь. Гюи молчит. И даже не моргает.
   Фалькон – тот старается, спорит, отстаивает, настаивает. А Гюи де Монфор только мессы выстаивает да за спиной у Фалькона маячит башней – в напоминание о том, что в Тулузе сидит его старший брат Симон, брови хмурит.
   Тоже мне, подпорку Господу Богу соорудили – Симон де Монфор. Будто бы покуда не народилось эдакое сокровище, Господь вовсе ходил спотыкаясь.
   Вот так и отдали Монфорам благодатные тулузские земли. Все отдали – и зеленые склоны гор, и стада овец и коз, пасущиеся на лугах, и желтые поля пшеницы, и пыльные виноградники под жарким солнцем, и быстрые речки, вращающие мельничные колеса, и гулкую прохладу старых храмов Тулузы, Альби и Нарбонны… О, лучше не думать.
   Дама Тулуза со смуглой от загара кожей. Как же я не уберег виноградников твоих, легкомысленная моя, прекрасная моя, возлюбленная?..
* * *
   Марсальские старшины вышли из города навстречу низвергнутым тулузским графам. Двенадцать человек, все солидного возраста и с манерами, внушающими почтение; одеты, по обычаю, в темное платье (очень дорогого и хорошего сукна, не пропускающего влагу).
   Выступавший впереди – дородный, с неподвижным одутловатым лицом – торжественно склонился перед изгнанником-графом. Старший Раймон слегка подал вперед коня.
   Выпрямляясь, старшина произнес звучным голосом:
   – Община марсальская счастлива видеть на своей земле графа Раймона Тулузского и его сына.
   Раймон спешился, бросил поводья в первые попавшиеся руки. Старшины смотрели, как он медленно направляется к ним. В двух шагах от встречающих Раймон остановился.
   Тогда тот, что стоял впереди, заговорил снова.
   – Примите, мессен граф, ключи от вольного торгового города Марсальи.
   И вдруг лицо старшины – невозмутимое лицо торговца! – задрожало, расплылось, стало рыхлым. И совсем уж не торжественно, сквозь слезы, выговорил он:
   – Вы вернулись, мессен… Хвала Иисусу, вы вернулись…
   – Ох, проклятье! – вскричал Раймон, тщетно пытаясь совладать с волнением.
   Он принял ключ из прыгающих пальцев старшины и задрал руку с ключом повыше, чтобы все видели. Толпа радостно ахнула.
   – Друг мой! – сказал Раймон старшине, хлопая его по спине кулаком, в котором был зажат ключ.
   И слезы потекли по щекам старого графа.
   Так, смеясь и плача от радости, вошел он в Марсалью. Множество людей в городе было вне себя от счастья. Из уст в уста передавалась добрая весть:
   «Наш граф вернулся! Граф Раймон вернулся!»
* * *
   Четыреста лет назад случилось так, что король Карл по прозванию Лысый держал в осаде город Тулузу. Тулуза уже и тогда отличалась своенравием и королю Карлу – как это было у нее в обычае – противилась.
   Злилась. Не хотела. Непокорство, сколько умела, выказывала.
   И был у нее в те дни храбрый военачальник именем Фределон. Видел король Карл, что не совладать ему с Тулузой, покуда этот Фределон ее обороняет. И потому вошел в тайные переговоры с Фределоном, а ночью Фределон отворил королю ворота.
   С торжеством вошел в Тулузу король Карл по прозванию Лысый и убил тех, на кого показал ему Фределон, – чтобы не мстили за предательство.
   А потом, в награду, передал Фределону из рук в руки земли Тулузские.
   С тех самых времен и не прерывается род тулузских графов.
* * *
   Раймона – по счету тулузских Раймонов шестого, его сына и немногочисленную их свиту поселили в наилучшем доме Марсальи.
   Несколько дней усердно потчевали от сердечной полноты: рыбой, тушенной в сметане и молоке с луковой подливой; жареным мясом в яблоках и салатных листьях; заморскими кушаньями, названия которых никто толком не знал; хлебом из чистейшей муки, белым и нежным, как щека грудного младенца; а также и винами: розоватым, на просвет как первый луч зари; красным, будто жильная кровь; или же другим красным, подобным гранату, оправленному в золото.
   И ел и пил старый граф в свое удовольствие, быстро набираясь сил и постепенно забывая о своем поражении и позоре.
   И седмицы не минуло после того, как оба Раймона сошли на берег в Марсалье, – примчался гонец. Весь пыльный, конским потом и костерным дымом провонявший – как был, не снимая грязных сапог, бросился к ногам старого графа:
   – Добрая весть! Радуйся, государь! Я привез добрую весть!
   Завидев столь открытое выражение преданности, умилился старый граф. Нагнулся к коленопреклоненному, ткнув того острым подбородком в макушку.
   Обеими руками поднял посланца. Вгляделся – гонец оказался очень молод.
   – Вижу, утомлен ты с дороги, – молвил ему граф Раймон.
   Гонец и впрямь едва держался на ногах, однако ни трапезы, ни отдыха для себя не захотел. Так и трепетал от нетерпения поскорее передать графу Раймону добрые вести.
   Раймон опустился на каменную скамью, увитую виноградом. Гонца рядом с собой усадил, его рук из своих не выпуская.
   Влюбленно уставясь на графа, так сказал ему гонец:
   – Добрые вести, мессен Раймон, добрые вести из Авиньона. Вас ждут…
   Тут дыхание у него перехватило. Граф крикнул:
   – Согретого вина, живо!..
   Приняв кувшин из графских рук, юноша, от смущения и счастья пунцовый, отпил и немного пролил – и на себя, и на скамью, и на самого графа Раймона.
   Тут Раймон разразился веселым смехом, за который так любили его женщины и простолюдины. Глядя на графа, засмеялся и гонец.
   Вот какие вести привез он из Авиньона.
   Едва лишь заслышав о приближении законных властителей Тулузы, взволновались здешние вассалы, ибо не по душе им чужеземцы, эти de fora Монфора. И потому собрались они нынче в Авиньоне, числом ровно триста храбрых и знатных рыцарей с их верными оруженосцами, конюхами, пешими мужланами…
   – И потаскухами, – смеясь, довершил Раймон.
   Новая волна румянца залила лицо молодого посланника. Граф поглядел на это с удовольствием. Придвинул ближе кувшин с вином.
   – Выпей, сынок, там еще осталось. – И глаза завел к небесам мечтательно: – Какое доброе здесь вино! Нигде нет такого вина, как в Лангедоке. Даже папский двор – и тот беднее.
   Молодой посланец отхлебнул еще. И продолжил, со смущением справившись:
   – Все они полны решимости и горят желанием отвоевать для вас обратно все то, что вы потеряли в последние годы. Они послали меня, чтобы я отыскал вас в Марсалье и передал вам эти слова.
   Раймон губу покусал. Помолчал. Перевел взгляд на юношу и дружески растрепал его светлые кудри – и без того торчащие во все стороны.
   – Иди умойся, сынок, – сказал граф. – А я велю пока приготовить для тебя жаркое. Или ты предпочитаешь рыбу?
   – Мессен… – пробормотал гонец.
   – Иди, – повторил Раймон.
   – Но вы, мессен… – сказал гонец с неожиданной настойчивостью. – Я так спешил к вам… Вы должны дать ответ…
   Раймон улыбнулся.
   – Да, – молвил он величаво. – Завтра, рано утром. А ты никак решил, сынок, будто Раймон Тулузский может ответить «нет»?
* * *
   – Вон они! – крикнул старый Раймон, оборачиваясь к сыну. – Вон они, Рамонет!
   У стен Авиньона, на берегу Роны, ожидали их всадники, числом около ста.
   Теплый ветер овевает лица. Река рябит, полная солнца, будто туда только что бросили, рассеяв, целый клад золотых монет.
   Раймон пустил лошадь галопом, резко осадив ее в двадцати шагах от встречающих. Те сидели на конях – неподвижные, как изваяния. И вдруг, точно повинуясь невидимому знаку, закричали все разом.
   Раймон смотрел на них, улыбаясь во весь рот. Он был без шлема, в одной только легкой кольчуге. Любой мог узнать его.
   Сын подъехал ближе и остановился на полкорпуса позади отца – стройный, красивый юноша, в распахнутых глазах – ожидание.
   От отряда всадников отделился один. Шагом приблизился к Раймону. Раймон прищурил глаза, пытаясь разглядеть его лицо, но всадник этот был ему незнаком.
   – Добро пожаловать, мессен граф, – произнес всадник.
   Раймон сразу понял, почему ему было поручено говорить от лица всех: у него был сильный, хорошо слышный голос.
   – Приветствую вас, благородный мессен, – отозвался Раймон.
   – Мое имя Одегар, – назвался всадник.
   – Я – граф Раймон Тулузский, – громко сказал Раймон, заранее зная, что вызовет этим бурю одобрительных возгласов.
   – Мессен граф, – громко произнес Одегар то, что подготовлено было заранее, – и вы, молодой граф, знайте то, что мы хотели сказать вам. Весь Авиньон отныне – ваш. Жизнь и достояние наше переходят в ваши руки. Мы сказываем это без лжи и гордости. Сегодня мы даем вам великую клятву и обязуемся восстановить вас в ваших прежних владениях. Мы клянемся в этом.
   Раймон слушал. Солнечные блики, отражаясь от воды, пробегали по левой половине его лица.
   Молодой Рамонет, слегка раскрасневшись, не сводил глаз с Одегара. Сын графа Тулузского был красив, как посланец небес.
   Одегар заключил немного более будничным тоном:
   – Для начала мы намереваемся занять все переправы по Роне. Мы будем предавать огню и мечу все, что дышит, покуда вы не получите обратно всего вашего графства… и Тулузы.
   Tholoza, выговорил он – будто выдохнул.
   И на мгновение сладкая боль стиснула сердце Раймона.
   Раймон привстал в стременах, привычно охватывая взглядом весь конный отряд.
   – Благородные рыцари! – крикнул Раймон, напрягая голос, чтобы его расслышали даже в последних рядах.
 
   Но ветер относил его слова, и потому до рыцарей долетали лишь обрывки ответной речи:
   – …великая доблесть… не будет дела более славного… торжество справедливости… Тулуза и куртуазия… Тулуза… Тулуза…
* * *
   В Авиньоне звонили колокола. Звонили на всех соборах. Сворачивая на новую улицу, Раймон погружался в новый поток колокольного перезвона, еще более густой.
   Узкие улицы были забиты народом. Кони то и дело вязли в толпе. Останавливались, беспокойно водя ушами.
   Повсюду тянулись к Раймону руки. Алчные руки, жаждущие только одного – прикоснуться. К теплому боку коня, к стремени, к сапогу, продетому в стремя, к одежде графа – безразлично.
   Волны, всплески рук. Шум голосов почти перекрывает колокольный звон. Рыдающие женщины рвутся броситься под копыта раймоновой лошади.
   Раймон лучезарно улыбается. Улыбается всем: рыцарям, ликующим горожанам, плачущим женщинам, солдатам магистрата, разгоняющим толпу угрозами и палками.
   Авиньон обезумел. Можно подумать, здесь одержана блестящая победа. Можно подумать, Раймон Тулузский привез с собой из Рима не бесславное поражение, а самое малое – изуродованный труп Симона де Монфора.
   Авиньон рвется умереть за Раймона Тулузского – нет, за обоих Раймонов, старшего и младшего.
   У Рамонета блестят глаза, он готов заплакать от восторга. Очень хорошо, сын, заплачь. Будь естественным.
   Новый поворот дороги, еще одна улица, впереди просвет, дома расступаются: площадь и собор. Здесь кричат:
   – За отца, за сына, за Тулузу!
   Колокольный гром становится нестерпимым для человечьего уха.
   – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь, – гудит певческий бас где-то глубоко во чреве собора.
   – Отец, сын, Тулуза! – надрывается площадь.
   Многие падают на колени. По щекам текут слезы.
   Господи, если так нас встречают в Авиньоне, то что же будет в Тулузе?..
   Навстречу процессии выходит местный клир во главе с епископом. Круглые позолоченные опахала в руках служек сверкают, как два солнца. Все вокруг залито светом драгоценных камней и металлов.
   Спешившись, оба Раймона подходят к епископу, преклоняют колени. На площади вдруг становится тихо. В последний раз ударив, смолкает колокол. Кажется, будто все оглохли.
   Осенив коленопреклоненного графа крестом, епископ в этой тишине произносит спокойно и внятно:
   – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь.
   Второе благословение – графскому сыну, третье – народу.
   Повернувшись, епископ в сопровождении клириков неторопливо и величественно удаляется в собор. Оба графа поднимаются на ноги и следуют за ним.
   И тотчас же на площади вновь поднимается невообразимый шум, все кричат, смеются, проливают слезы, целуются, будто наступила Пасха.

2. Осиное гнездо под стрехой неба

1198 год
   Чем дальше к западу от Тулузы, тем уже долины рек – Гаронны, Арьежа, Адура. Поначалу лишь холмы, видные у горизонта, поглядывают на дорогу вдоль речного берега.
   Но чем ближе закат солнца, тем выше горы, тем теснее подступают они. Разведи руки в стороны – и прочертишь пальцами полосы на скалах, и справа, и слева.
   Всё меньше земель, возделанных под пашни, всё больше пастбищ. С каждым шагом на запад обрывы всё круче; всё неприступней крепости – заносчивая мета человека на полпути от бурливых рек к громоздящимся облакам. Там, где садится солнце, нрав у местных сеньоров вздорный, а у вилланов – угрюмый.
   Словно ядовитая оса, знамя Фуа с золотыми и красными полосами. Да и сам Фуа – осиное гнездо под стрехой неба, а главный жужжала в нем – рыжий граф Фуа.
   Несколько раз осаждал его Монфор. И сидел Рыжий Кочет у себя наверху, как раз посередке между Сеньором Богом и вилланами. Поливал Симона раскаленной смолой и отборной бранью.
   Симон же застрял внизу, между вилланами и преисподней, и бесплодно топтал там графских коров и графских мужланов, отсылая проклятия наверх, неистовому Фуа.
   О, если бы гнев симонов и вправду мог плавить камни, старый Фуа закипел бы и сварился в своем замке, как в котле на кухонном огне!..
   Но отступился Симон.
   А старик Фуа, его сыновья и племянники смеялись вослед грозному франку, высовываясь из окон высоких башен.
   Вся родня – Коминжи, Фуа, Терриды – как на подбор: невысокие, светловолосые, вспыльчивые. Все отличаются острым на зависть зрением и твердой рукой – превосходные арбалетчики! Веснушки и отметины оспы щедрой рукой рассеял Всевышний по их широкоскулым лицам. Много буйных голов в этой многолюдной семье, и все отливают чищеной медью, отсвечивают ржавчиной, горят осенней листвой.
   Все они воины, охотники, храбрецы, хвастуны и повесы.
   Они неустанно плодят бастардов и наделяют их хоть малым, но все же наследством.
   Они редко посещают церковь, но принимают у себя странствующих проповедников. Они редко задумываются о вечном, но поучениям внимают с детской доверчивостью.
   Они много и охотно воюют, но еще охотней бездельничают.
 
   Среди этих воинственных мужчин растет девочка, Петронилла де Коминж, – невысокая, рыжеватая, рябенькая, с тонкими, белыми, как атлас, руками.
   Каждое утро, открыв глаза, она видит одно и то же: горные вершины, иногда зеленые, иногда – в белых пятнах снега; пасущиеся на склонах стада, близкое небо, желтую стену с зубцами.
   Она искусно прядет – с самого детства. Этим ремеслом занимаются все женщины, от пастушки до графини.
   За горами наступает предел обитаемого мира. Здесь же течет жизнь, то размеренная, то бурная, смотря по времени года. Неизменно остается средоточием ее замок Фуа – навершие и продолжение скалы, как бы выныривающей обнаженными плечами из моря зелени.
   Две тяжелые угловые башни, высокие стены, обвивающие скалу спиралью. Одни ворота внизу – там, где к подошве замка жмется малый городок. Другие – наверху, широкий зев у входа в первую из башен.
   Далеко внизу река, пенясь, то выскакивает на свет, то скрывается под нависающими кустами. Скала с этой стороны обрывается отвесно.
   Замок Фуа – страж этих мест, брат этих скал. Первым примет удар, падет последним.
   «Брат». Ключ, которым открываются здесь все ворота.
* * *
   Тонущий в солнечном свете летний день, звон тишины, марево над долиной Арьежа.
   …И вот, перекрикиваясь на скаку, несутся к замку Фуа братья – родные, двоюродные, сводные, побочные, молочные. Целая орава возвращается с охоты. Впереди – молодой граф Фуа, Одо Террид и Рожьер де Коминж. Лошади, собаки, конюхи, псари – стук копыт, лай, визг, брань, хохот.
   На охотников со стены смотрит девочка Петронилла, меньшая дочка графа де Коминж. Ей четырнадцать лет; мала и худа.
   Третьего дня кормилица, матушка Паскьель, вдруг ни с того ни с сего хватила ее красной лапой по тощенькой грудке, поискала пальцами – не взбухло ли хоть немного вокруг крошечных сосков. Огорченно фыркнула. Объяснила: вроде как хочет граф сговорить Петрониллу за виконта Беарнского.