Елена Хаецкая
Мориц и Эльза 

   Dahin!.. dahin!..
I. – W. Goethe

   – Миссис Бичер-Стоу совершенно убедила меня в том, что негров необходимо освободить! – воскликнул Мориц фон Рутмерсбах, роняя на одеяло «Хижину дяди Тома». – Но как, черт возьми, как?!.
   Он заложил руки за голову и задумчиво посмотрел на свои ноги в шерстяных носках, задранные на спинку кровати. Казенная кровать, очень голодная на вид, явно намеревалась тяпнуть его за пятку. Вон – и пружиной уже нацелилась…
   Со стены, прикрепленные кнопками, смотрели двоюродные предки – партизан 1812 года Александр Фигнер из журнала «Огонек» и революционерка Вера Фигнер, похищенная из пионерской комнаты школы номер 75 Петроградского района. Тоже, видать, о неграх призадумались.
   Настоящая фамилия Морица была «Фигнер фон Рутмерсбах». Шесть лет назад, получая паспорт, Мориц чрезвычайно утомил паспортистку, настаивая, чтобы частичку «фон» вписали ему в документ. Нависая над высокой, покрашенной в коричневый цвет перегородкой, он ломким, вороньим голосом втолковывал, что, раз все его предки были «фонами», то и ему положено.
   – Что, и папа твой – «фон»? – поинтересовалась паспортистка, привыкшая отбивать атаки бестолковых пенсионеров и потому никогда не терявшаяся.
   Юный Мориц побагровел.
   – При чем тут мой папа? – начал он, но тут очередь начала шумать. «Молод еще! Фон-барон! Немчура! Нашел, чем гордиться!»
   Мориц плюнул и ушел. Он действительно был немец и барон, но в паспорт никакого «фона» ему так и не вписали.
   Послешкольная биография Морица состояла из трех решительных зигзагов. Во-первых, он поступил в университет. Во-вторых, почти сразу безоглядно влюбился в женщину, отчего не успел сдать курсовую и был отчислен со второго курса. В-третьих, он попал в армию, но не в героический Кандагар, откуда был шанс вернуться Печориным, а под Кострому.
   В армии у него были друзья: некто Борода (на тот момент без бороды), тоже из университета, и Заза с профилем принца и глазами оленя, которого по первому году очень били за полное незнание русского языка.
   Потом армия закончилась. Заза навсегда уехал обратно в горы, Борода опять восстановился в университете, где учился с перерывами уже десятый год, а Мориц в самый последний момент попал в одну академическую экспедицию на Кольский полуостров.
   Задачей экспедиции был сбор веских научных доказательств вреда спуска в северные озера концентрированной серной кислоты. Чтобы утверждать это не голословно, а с цифрами и фактами на руках.
   Все лето Мориц кормил сотрудников склеенными макаронами и скелетиками килек с вылезающими из орбит глазками – белыми и как бы удивленными. К концу сезона оказалось, что Мориц, противу всех ожиданий, не заработал на Севере ни гроша, а напротив – остался еще должен десять рублей, поскольку с него, как и со всех прочих, вычитали за питание. Мориц охотно поглядел на столбики цифр и кивнул – он ничего не понял, но начальник экспедиции ему нравился. При прощании Морицу объявили, что выданный в начале сезона ватник он может оставить себе.
   Мориц сунул ватник в крафт-пакет, пожал руки двум-трем товарищам и растворился в шумном городе – долговязый и белобрысый, стопроцентный фриц, каких показывают в старом кино про войну.
   Осень и зиму Мориц провел у Бороды – в подвале на Дворцовой площади. Борода трудился там дворником. Мориц иногда помогал ему, однако крайне нерегулярно: в библиотеке он набрал гору книг и читал их с утра до вечера.
   Весной, объявив, что теперь ему «все ясно», Мориц взял с собой ватник, портреты предков, недочитанную «Хижину дяди Тома» и двадцать рублей денег и ушел на Варшавский вокзал.
   Был конец мая, двадцать восьмое число. В ноль часов пять минут скорый поезд номер 25 помчался в Варшаву, как спущенный с поводка пес. Вскоре огни большого города погасли, за окнами настала черная кромешная ночь, в вагонах все спали, только шептались на нижней полке две женщины, рассказывая друг другу всю свою жизнь, да возле туалета приглушенно булькали несколько печальных алкоголиков.
   А потом настало утро – впрыгнуло в мутные окошки пятнистой зеленью. Мориц вышел в тамбур и закурил.
   Тем временем показался и наш городок. Поезд стал замедлять ход. Проплыл окраинный дом, какое-то похожее на барак здание, затем – переезд, возле которого топтался одинокий ГАЗ, еще медленнее – кладбище, костел, сосенки. Стоп.
   Мориц курил в тамбуре и смотрел на маленький костел в жидких сосенках. Две минуты стоянки тянулись вечно, и когда поезд, вздохнув, медленно оттолкнулся от перрона, Мориц внезапно шагнул на землю – как стучатся в первую попавшуюся дверь. Набирая ход, поезд уходил, уходил, позвякивая чайными стаканами – все шестнадцать вагонов равнодушно скользнули глазами по ничтожному нашему городку и тотчас позабыли о нем.
   Вскоре земля поглотила перестук колес, и тотчас взревел ГАЗ, а потом стало одуряюще тихо. Мориц стоял на мазутной земле, вдыхая запах теплых шпал, а городок уже приглядывался к нему: приостановилась, проходя по тропинке над насыпью, женщина в желтом платье; солнечный луч, прыгнув в оконце под крышей костела, мазнул по глазам…
   Мориц побродил по леску немного, нашел десяток пыльных, зеленых еще земляничин на откосе, посидел на траве в обществе незнакомой собаки, съел взятые из дома бутерброды – гостинец заботливого Бороды. Когда стало темнеть, он заснул на ступеньках костела.
   Утром, в воскресенье, наш ксендз, пан Малиновский, отпирая клитку церковной ограды, увидел спящего под ватником незнакомца. Хрустя резиновыми сапогами по гравию, Малиновский осторожно подошел к Морицу и тронул его за плечо. Мориц открыл глаза и сел. Несколько секунд бродяга смотрел на ксендза снизу вверх и моргал. Потом Малиновский сел рядом на ступеньку и начал стаскивать резиновые сапоги, блестящие от росы. Сосны чуть шевелились в вышине.
   Мориц потянулся, потер лицо ладонями. Ему на удивление было спокойно.
   Малиновский, босой, открыл дверь костела, вошел в холодное, полутемное помещение и исчез за алтарем. Он слышал, как Мориц осторожно бродит по костелу, разглядывая его скромное убранство, стоит перед Богоматерью – мрачноватой, на испанский лад, девочкой с младенцем на руках, трогает потертые кисти кафедрального балдахина, садится на холодную скамейку, ставит рюкзак на пол. Малиновский, уже в ботинках, вышел к нему.
   – Помогите мне повесить картину, – попросил он.
   Мориц безмолвно взялся за дело.
   Картина с пронзительным реализмом изображала пьяного мужа и изнуренную жену. Дети в неопределенном количестве прятались за юбкой матери, муж размахивал кулаками. Интерьер терялся в темно-синем мутном тумане, только на переднем плане виден был диван с вязаной салфеткой в изголовье и стоящая на полу радиола. Возле мужа крутился, кроме того, мерзкий черт, радостно поводя пятачком и потирая ладони, а над женщиной парил грустный ангел.
   Морицу картина очень понравилась. И ксендз ему нравился – с пониманием человек и не суетится.
   – Оставайтесь – через полчаса служба, – предложил Малиновский, когда работа была закончена. – Вы литовец?
   – Нет. Почему вы спросили? – откликнулся Мориц, чутко относящийся к национальному вопросу.
   – Потому что с утра служба на литовском языке, а потом еще раз – на польском.
   Бродяга промолчал. Малиновский, не дожидаясь ответа, снова ушел.
 
   Мориц прошел вдоль железнодорожного полотна, миновал переезд и оказался на улице Комиссара Эйвадиса, которая, поднимаясь в горку, вела прямо к зданию мэрии. Сначала Мориц разглядел на макушке холма флаг, уныло обвисший в густом жасминном воздухе провинциального мая, потом показалась крыша, балкон, затянутый выцветшим, почти розовым кумачом, затем ослепительно-белые колонны – и наконец вся наша «ратуша» предстала перед пришельцем.
   Мориц решительно вошел. У самого входа за столом с пятью разноцветными телефонами сидел с газетой сержант милиции Голицын – дежурил. Попав в полумрак с яркого утреннего света, Мориц сгоряча не заметил сержанта и двинулся к лестнице, по которой возила шваброй задумчивая уборщица в синем халате.
   – Товарищ, товарищ! – вдруг ожил сержант. – Товарищ, минуточку, вы к кому?
   Мориц остановился, обернулся и вежливо приблизился к столику с телефонами.
   – Я приезжий, – доверительно сказал Мориц. – Хочу вот устроиться здесь на работу. К кому мне обратиться, не подскажете?
   Уборщица выпрямилась и с любопытством сощурила глаза.
   Голицын полистал паспорт Морица, подумал немного и столь же вежливо начал разъяснять, куда подняться, где повернуть направо и в какой комнате спросить. Мориц уверенно затопал по лестнице на второй этаж.
   Коридор был покрыт жестким, словно бы подстриженным под машинку красным ковром. Мориц бесшумно прошел по нему до кабинета с табличкой «Приемная». Проемы между дверями были украшены картинами на исторические темы, начиная с какого-то старинного генерала, ломающего шпагу, чтобы не отдавать ее врагу, и кончая вручением городку ордена Дружбы Народов по случаю его 800-летия.
   В приемной оказалась суровая старуха с беломориной в зубах, сидящая за пишущей машинкой в окружении бумаг, папок и телефонов. На ней была белая блузка с кружевными рюшами, заколотыми тяжелой брошкой прямо под горлом. Она допечатала несколько строк, вытащила бумаги из машинки и, просмотрев их, с хрустом проткнула дыроколом.
   – Я слушаю вас, – объявила она.
   – Видите ли, – начал Мориц, – я хотел бы здесь жить. И работать. Для этого, как я понимаю, нужна санкция мэра города…
   Секретарша в задумчивости смяла окурок.
   – Я не знаю, есть ли в городе работа для вас… Сейчас спрошу Аллу Валерьевну, сможет ли она вас принять, – сказала она, поднимаясь. – Посидите пока тут.
   И скрылась за дверью. Мориц продолжал стоять, ему не хотелось расслабляться. Слегка набычившись, прямо на него с непонятным укором смотрел Ленин. Слева от Ленина в окно рассеянно глядел интеллигентный Энгельс, а справа, растрепанный и жизнерадостный, обозревал кабинет чернобородый Мавр.
   – Алла Валерьевна примет вас, – сухо произнесла секретарша, снова усаживаясь за машинку. И подняв на Морица светлые, очень жесткие глаза, добавила: – Проходите.
   Мориц осторожно вошел. Кое-как пристроился на стуле и уперся коленками в твердый стол. Перед ним высилась сама Алла Валерьевна, женщина-мэр, дама лет пятидесяти, имевшая характерную прическу размером как раз со всю остальную голову, так что казалось, будто у нее две головы. Она была невелика ростом и одновременно с тем монументальна.
   Мориц изложил свою просьбу. Она выслушала, приветливо разглядывая его цепкими глазками и не перебивая.
   – Я как раз думаю, что бы вам предложить, – сказала она после некоторой паузы. – Вы, конечно, ценный кадр, молодой мужчина, это редко бывает… Не хочется вас упускать, понимаете? – Она неожиданно улыбнулась и снова стала серьезной. – А почему вы уехали из Ленинграда?
   – Жилищные трудности, – коротко пояснил Мориц. – И потом, хочется самостоятельности, Алла Валерьевна…
   – Да, да, это серьезно… Но ведь и у нас с жильем не очень… Какое у вас образование, вы сказали?
   Мориц ничего не говорил про образование, но коротко ответил:
   – До армии я два года учился на историческом факультете…
   – А почему же не восстановились?
   – Так вышло, – нехотя выдавил Мориц.
   Лицо мэра неодобрительно омрачилось. Она вертела в полных, очень красивых руках карандаш, постукивала им по оргстеклу.
   – Я как раз думаю об одном варианте, – сказала она наконец. – Нам временно нужен сотрудник в краеведческий музей. Пока не подыщем специалиста. Организация выставок, составление экскурсий, может быть, даже самостоятельные какие-то работы. Но главное, конечно, – работа с туристами. И уборка помещения.
   – Согласен, – быстро сказал Мориц.
   – Что-то скоро вы согласились, – сказала она с подозрением. – Это не заработок для мужчины, понимаете? Но мы что-нибудь придумаем. Изыщем резервы. Как, вы сказали, вас зовут?
   – Мориц… Рутмерсбах, – ответил он, пропустив «фона».
   Впервые за всю жизнь Мориц видел человека, который проглотил его имя, не поперхнувшись.
   – Рутмерсбах, – задумчиво повторила мэр. – Что-то подозрительно звучит, а?
   – Я немец, – тоскливо пояснил Мориц.
   Алла Валерьевна скользнула по нему взглядом. Усомниться в правдивости его слов было невозможно.
   – Все-таки в музее – идеологическая работа… – намекнула она. – Недавно вот директор ресторана уехала в Израиль… Если будет второй такой скандал… – И она снова доверчиво улыбнулась, простодушная, как дитя. – Паспорт у вас с собой?
   Мориц вынул из кармана замусоленную книжицу. Алла Валерьевна вызвала секретаршу и распорядилась:
   – Сделайте ему временную прописку на улице Партизана Отченашека, дом один. Пока на полгода.
   Вскоре Мориц уже шагал по городку. В паспорте подсыхала новенькая фиолетовая печать, в которой резким почерком старой большевички был вписан его новый адрес. Мориц решил сначала въехать в свою комнату, потом пошататься по городу и только наутро явиться в музей, закрытый по случаю отсутствия персонала.
   Он прошел по пыльной улице, уже налившейся зноем, спустился к переезду и, перешагнув через две пары синих рельс, очутился в центре кородка, перед белой коробкой культурного центра «Колос». Парадный фасад «Колоса» выходил на площадь Комиссара Эйвадиса двумя дверями. Одна вела в кинозал, вторая в ресторан. Подумав, Мориц вынул из кармана два мятых рубля (все, что у него оставалось) и зашел в ресторан. К его удивлению, это был действительно ресторан – облицованные светлым деревом стены, панно-чеканки на сюжеты литовских сказок, закуток официантов, эстрада. В полутемном прохладном зале почти не было посетителей. Мориц уселся за столик возле окна. Окно было занавешено прозрачными желтыми занавесками, и свет, пробивавшийся сквозь легкую ткань, окрашивал все помещение в янтарный цвет. Почти мгновенно к нему подошла официантка – немолодая женщина с усталым и добрым лицом.
   – Что пан желает? – спросила она.
   – Что можно съесть у вас в ресторане на два рубля?
   – Мясо «Рассвет», фирменное блюдо, – предложила официантка, – шестьдесят шесть копеек. Компот или кофе, все равно, двадцать две копейки. Хлеб – бесплатно.
   – Вы спасли меня, – прочувствованно сказал Мориц.
   – Не стоит благодарнОсти, – ответила официантка, неторопливо записывая заказ в крошечный блокнотик. – Пан дачнук?
   – Я – новый житель, – гордо сообщил Мориц. – Приехал сюда работать.
   Женщина улыбнулась, показав два железных зуба.
   – Сейчас принесу покушать. Но вам лучше поберечь деньги. Вы не получите ни гроша до пятого числа. Для вас не будут делать исключение.
   Мясо «Рассвет» оказалось мягким, кофе – крепким. Бесплатный хлеб Мориц завернул в салфетку и сунул в карман.
   В великолепном расположении духа он выбрался на солнцепек из прохлады ресторанного зала. Из маленькой боковой дверцы, которая, видимо, была служебным входом в ресторан, выползла древняя бабка с огромной, битком набитой сумкой и, пригибаясь к земле, зашаркала прочь вверх по улице. В два прыжка Мориц догнал догнал и спросил:
   – Бабушка, где здесь улица Партизана Отченашека, дом один?
   Она с трудом подняла к нему коричневое, изрезанное морщинами лицо с неправдоподобно ясными голубыми глазами.
   – Ась? – переспросила бабка.
   – Партизана, говорю, Отченашека улица! – крикнул Мориц. – Дом один.
   Она закивала и зашамкала. Потом, видя, что ее не понимают, махнула рукой и показала подбородком.
   – Туда иди, туда, – разобрал Мориц. – До озера. Там увидишь.
   – Дом один, – приставал Мориц. – Бабусь, дом номер один.
   – Да там один только и есть, увидишь.
   Она снова потащилась по улице.
   Мориц оказался на задах культурного центра «Колос», где росли крапива и лопухи в первозданном изобилии. На склоне железнодорожной насыпи лениво паслась чья-то коза. Пахло пылью и жасмином. Продравшись сквозь кусты, барон вышел к насыпи и пошел по шпалам в направлении, указанном бабкой. Впереди сверкало и переливалось озеро.
   На берегу, устланном прошлогодними тростниками, стоял указатель. Во все стороны топорщились маленькие белые стрелочки. На одной было написано «Туалет», на другой – «Культурный центр «Колос», третья указывала в сторону озера. Тонкие черные буквы на ней складывались в слова: «Улица Партизана Отченашека».
   «Какая может быть улица в озере?» – подумал барон и, сощурив глаза, посмотрел в направлении стрелочки. Он увидел пирс, в который упирался понтонный мост, небольшой островок примерно в километре от берега и там, на островке, средневековый замок, сложенный из крупных серых камней. Если бы у Морица был бинокль, он разглядел бы на мощной замковой стене белую табличку, а на табличке надпись: «Улица Партизана Отченашека, 1».
 
   Какая, в сущности, банальность – эти провинциальные замки…
   Первый этаж. В центре зала – застекленный макет замка, выполненный из гипса. Реконструкция. По стенам – схемы сражений XIII, XIV и XVII веков, под стеклом и в рамочке. Портрет основателя. Портрет завоевателя. Доспех XVI века, растопыривший мощные блестящие конечности в углу, между схемами. Пушечка – опять же гипсовая, но покрытая черным блестящим лаком. Тема – «История замка».
   Второй этаж. В нише – застекленный «уголок природы»: на заднем плане нарисованы березы, елки и травка, на переднем стоят чучела лисицы, куропатки, а также муляжи грибов возле пенька. Пенек, разумеется, натуральный. Тема – «Флора и фауна нашего края».
   Третий этаж. Два национальных костюма, мужской и женский, несколько пожелтевших газет с историческими событиями, а в центре круглого зала, под стеклом, – упавший ствол березы, солдатская каска и винтовка.
   Далее – крутая винтовая лестница на плоскую крышу донжона. Оттуда открывается вид на озеро – синее или серое. По берегам желтая полоса осоки, а дальше – белые дома и возле каждого дома – цветник, мальвы и люпинусы.
   Городок и замок вот уже восемьсот лет поглядывают друг на друга. В последние века замок захирел, но потом его, к юбилею, отреставрировали – восстановили честь по чести все как было, а было, между прочим, по последнему слову тогдашней фортификационной техники.
   А теперь вот отыскался и хранитель.
   То есть, это в городке так считали – «хранитель». На самом деле Мориц фон Рутмерсбах стал владельцем замка, частью его души, и произошло это почти мгновенно.
   Разве можно забыть первые минуты на пирсе, когда Мориц шел к нему, все еще не веря, что именно здесь поселили его старая большевичка и двуглавая женщина-мэр, – минуты, когда замок вырастал перед ним, молчаливый и бледный, словно человек в смертельной опасности… Он становился все больше и больше, пока не заслонил собою все. Мориц смотрел на него, задрав голову, а замок стоял перед ним, укрощенный и потерявший былую неприступность, как обращенный в рабство великан, и ждал – какую участь уготовил ему новый хозяин. «Я не оскорблю тебя даже в мыслях», – сказал ему тогда Мориц – и вот, ежедневно оскорблял своими разглагольствованиями у этих, с позволения сказать, экспонатов.
   Морица вообще угнетала обязанность водить по замку туристов, следуя «Методическому пособою» – творению Неизвестного Слабоумного. Его нешуточно обижало почему-то, что всем этим посторонним людям глубоко безразличны были Витаутасы и Ольгерды, которые подавляли народные бунты, вылавливали в здешних лесах и вешали на стенах упрямых литовских язычников, дрались друг с другом и с тевтонцами, учреждали поэтические турниры и бесконечно укрепляли, укрепляли свой замок, то возводя новые башни, то подновляя стены.
   Только однажды серьезная девочка с толстыми косичками и толстыми коленками, оказавшись в первом же зале (с пушечкой), немедленно вытащила из сумки девчачий блокнот с переводной картинкой-незабудной на обложке и, не отрывая от страничек строгого взгляда, принялась тщательнейшим образом конспектировать каждое слово экскурсии. Для нее Мориц расстарался – сообщил предание о Белой Даме (иногда является в полнолуние). Остальные, как обычно, норовили пощупать доспех и пощелкать ногтем по пушечке.
   А потом все эти люди гуськом шли по понтонному мосту прочь от замка и, расположившись на пляже, принимались жевать.
   Голод сильно донимал Морица. Вечерами он закалял волю: сидел на крыше донжона и наблюдал, как из культурного центра «Колос» выносят какую-то съедобную контрабанду. Мориц скрипел зубами и читал «Хижину дяди Тома».
   Мориц жил в замке, в тесной комнатке под лестницей, откуда наскоро убрали швабры, ведра, тряпки и всякую рухлядь, из которой внимания заслуживала только плохонькая гитара. Она оказалась способной производить звуки, близкие к героическим, и потому была Морицем пощажена. Все остальное Мориц похоронил в котловане, который собственноручно выкопал у северной стены замка. В каморке стояли: кровать с кусачими пружинами, высокая и худая табуретка, служившая журнальным столиком, и алюминиевая вешалка с четырьмя крючьями.
   Мориц немедленно записался в местную библиотеку и читал, пока не становилось темно, а когда сумерки вышибали книгу у него из рук, принимался за гитару.
   В общем, он, конечно, больше бездельничал, чем занимался чем-либо иным.
   В июне ему, наконец, выплатили первую получку, и жизнь каким-то образом наладилась. Четырнадцатого июля Мориц решил отметить единственный (кроме Нового года, конечно) праздник, который он признавал: день взятия Бастилии. Повесил на воротах листок из школьной тетради с надписью «Санитарный день», дважды повернул в замке ключ – такой большой, что его приходилось держать обеими руками, – и отправился на берег.
   Городок дремал – брюшком на мягкой белесенькой пыли. Мальвы надменно глядели из-за заборов. Босая девочка пронесла банку молока, прикрывая ее сверху ладошкой. Двое очень мазутных мужчин полулежали на обочине, утвердив затылки в кепках на бревне. Обсуждали что-то лениво. Один сказал, когда Мориц миновал их: «Это тот малахольный с острова».
   Мориц прошел насквозь всю улицу Комиссара Эйвадиса и оказался у переезда. Задумавшись сладко ни о чем, побрел вдоль железнодорожного полотна, где в густой пьяной траве паслась угловатая коза. Ветерок доносил запах стали и мазута. Небо темнело, скучнело, наливалось густой влагой, и когда Мориц перешел через горячие грязные доски переезда, упали первые капли.
   Женщины кричали что-то под огромным небом, сдергивая с веревок хлопающее белье. Издалека прикатил первый гром. Выгоревший флаг лязгал над зданием мэрии. В пыли на дороге, словно кем-то разбросанные монетки, быстро отпечатывались следы дождинок.
   Мориц добежал до брошенного дома и спрятал обувь под досками – не хотел промочить единственные кроссовки.
   Гроза явилась как праздник и прошла все небо из края в край и сразу намочила всю землю, от горизонта до горизонта.
   Перед оконным проемом без стекла покачивалась ветка одичавшей смородины. Потом ветка задергалась, подпрыгнула, и в окне показалось лицо. Оно сразу встретилось глазами с Морицем, нырнуло вниз, а затем опять высунулось.
   Так мог бы выглядеть какой-нибудь юный эльф, проведя пятнадцать суток за хулиганство где следует. То есть, это была девушка, очень маленькая и худая, стриженая почти наголо, с огромными сероватыми глазами и остренькими ушками.
   – Забирайся, – сказал ей Мориц и протянул руку.
   Она тревожно метнула взгляд на него, помедлила и неожиданно неловко вскарабкалась на окно. Ливень продолжался точь-в-точь столько времени, чтобы она успела рассказать Морицу все-все про себя.
   Ее звали Эльза, и она была здешним антисоциальным элементом. Да-да, в нашем городке не водилось ни особо злостных пьяниц, ни драчунов, ни воров (в том смысле, что не крали друг у друга, а только у учреждений), а все бродяги рано или поздно становились примерными батраками и подпасками. А вот Эльза – та с малолетства оказалась на обочине социальной жизни, да так и не ступила на торную дорогу.
   История Эльзы была невыразимо печальна.
   Когда Эльзе было шестнадцать лет, мать выгнала ее из дома. В тот год Эльза остригла под машинку волосы и с тех пор не давала им отрасти: к ее длинному большеглазому лицу шла эта странная стрижка. Мать била ее, следы ударов до сих пор сохранились у нее на руках – вот здесь и еще тут.
   Через полгода мать увезли в сумасшедший дом, а Эльза, отвергшая помощь соседок и городских властей, стала жить на содержании у мужчин.
   Ее третьим по счету любовником стал один шофер. Он часто уезжал. Его дом стоял на краю города, у самого озера. Из окна была видна вода. Только вода, больше ничего, иногда синяя, чаще – серая.
   В этот дом пришла повестка: Эльзу вызвали в мэрию и велели прекратить паразитический образ жизни и устроиться на работу. Маленькая, в широком свитере до колен, в обтрепанных штанах и стареньких кедах, зашитых светлыми нитками, стриженая почти наголо, она стояла в большом зале мэрии меж поникших знамен и гигантских полотен с историческими сценами.
   Домой она не вернулась – ее арестовали на две недели за оскорбление общественных приличий. Когда она, похудевшая, с синевой вокруг глаз, возвратилась к своему любовнику, он встретил ее пощечиной, и она молча повернулась и ушла. Эту ночь она провела на кладбище.
   Мужчина разбудил ее утром, дернув за плечо: он знал, где в нашем городе ночуют бездомные люди. «Идем», – сказал он кратко. Эльза встала, стряхивая со свитера туман, но за ночь болезнь, как змея, уже вползла в ее тело. Она сделала шаг и качнула головой: «Не могу…» Тогда он сказал сердито: «Что за глупости», и она сделала еще один шаг и чуть не упала.